Читать книгу Без талисмана (Зинаида Николаевна Гиппиус) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
bannerbanner
Без талисмана
Без талисманаПолная версия
Оценить:
Без талисмана

5

Полная версия:

Без талисмана

Тетеревович, видя, что дамы желают поговорить вдвоем, тоже поплелся из гостиной, но к Люсиной компании присоединиться не смел.

– Хорошие новости, дорогая, – оживленно заговорила Вера, как только они очутились вдвоем. – Представьте себе, патрон предлагает Павлу Павловичу осенью, – когда молодой граф Дида выдержит экзамен, – прекрасное место! Управлять всеми его имениями, но как? Понимаете, быть полным, абсолютным хозяином (граф постоянно за границей), жить в самом большом имении, – три часа езды от Петербурга по железной дороге… Пока – семь тысяч в год… Милый друг, подумайте, разве это нехорошо?

– Павел Павлович уже согласился?

– Нет… Это так… в виде предложения… Я с своей стороны могу ему только советовать… Подумайте, ведь он всегда хотел в деревню, а тут такой подходящий случай… Сколько добра можно сделать… В деревнях всегда много дел, не правда ли? Вы, конечно, посоветуете ему согласиться, дорогая? Он вас так уважает… А подумайте, сколько добра… И, главное, он всегда стремился жить в деревне, с народом…

– Но, мне помнится, Павел Павлович думал ехать учителем в сельскую школу…

– Ах, голубушка, разве это не все равно? Теперь так случилось, что с его планами можно соединить и некоторые удобства… Да и я сама всегда мечтала о деревне… У нас с Павлушей всегда были одни стремления, одни верования… Только, милочка, скажите ему, уговорите его согласиться…

– Если это место так соответствует желаниям Павла Павловича, зачем же я буду его еще уговаривать?

Веруня смутилась.

– Он, право, такой странный, – проговорила она. – Предрассудки на него влияют… Думает, может быть, что вот – граф, графские имения… что это служба, а не работа… Мало ли там что?.. А когда вы ему представите резоны…

– Хорошо, я поговорю с Павлом Павловичем, – холодно прервала ее Антонина. – Если вы думаете, что я могу тут иметь влияние… Вообще, я поговорю, исполняя ваше желание.

Она поднялась и медленно вышла в парк, оставив удивленную и сконфуженную Веру на жертву Тетеревовичу, который уже возвращался, потому что не открыл на берегу моря ничего занимательного.

Антонина шла, не замечая дороги. Ее туфли без каблуков не скрипели на песке дорожек, а шелест шелковых юбок заглушался шепотом каштановых деревьев. Смеркалось быстро. Тени ползли по спокойному пространству моря. В аллеях делалось черно. На одном повороте Антонина встретила косолицего молодого человека и его компанию. С удивлением она заметила, что Люси между ними не было, и хотела их спросить – но они прошли мимо быстро и молчаливо, и посмотрели на Антонину со странным видом.

Парк теперь казался совсем пустым. Из отеля многие уехали, а оставшиеся больные избегали прогулок после заката солнца. Антонина стала спускаться ближе к обрывистому берегу моря. Громадные камни, почти скалы, наваленные тяжело и беспорядочно, затрудняли ей путь. Но она знала удобную площадку над морем, покрытую кустами диких малиновых цветов без запаха, защищенную от ветра и чужих взоров. Там она часто сидела одна. Теперь она пробиралась к ней осторожно, как вдруг очень близко, совсем близко, она услыхала голоса. Ее отделял от говоривших только выступ камня, громадного, в два человеческих роста. Уютная площадка с малиновыми цветами была занята. Но Антонина не жалела об этом. Она остановилась, охваченная непреодолимым любопытством и желанием подслушать. Она узнала голос Люси, еще более взволнованный, чем накануне. Голос срывался, потому что Люся хотела сделать его твердым и насмешливым. Антонина, может быть, не вздумала бы подслушивать дикие разговоры этой сумасшедшей девчонки, – как она мысленно ее называла, – если бы в другом говорившем не узнала собственного мужа, Модеста Ивановича. С первого момента она сообразила все положение дела. Люся назначила Модесту Ивановичу свидание, чтобы сказать о «любви» Шилаева и Антонины. Но что она может сказать? Откуда и что она знает? Пусть догадывается, пусть преувеличивает, пусть лжет – Антонина заранее улыбалась ее бесцельным усилиям и с любопытством прислушивалась. Очевидно, она попала к самому началу разговора. Люся путалась, стараясь говорить заносчиво и смело. Модест Иванович отвечал немного удивленно, с неподвижной и холодной любезностью.

– Вы, конечно, не догадываетесь, – говорила Люся, – и не можете догадаться, зачем, собственно, я позвала вас… Мне нужно сказать… Я должна сообщить вам нечто очень важное…

– Во всяком случае, я радуюсь обстоятельствам, m-lle Люся, которые дают мне такое редкое удовольствие говорить с вами наедине…

– Не радуйтесь, не спешите: мое важное будет для вас не очень приятно… И не только неприятно, а тяжело.

– Вот как! – спокойно возразил Модест Иванович. – Ну, я неприятностей не боюсь. И, право, не могу себе представить, что скажет мне моя хорошенькая приятельница и родственница…

Голос Люси перебил его.

– Слушайте же. Вы увидите сами. И увидите, что я должна была сказать… – Люся точно оправдывалась, хотя ее никто не обвинял. – Ваш племянник… Шилаев… влюблен в вашу жену…

Люся остановилась, переводя дух.

– Ну, что ж? – по-прежнему спокойно произнес Модест Иванович.

– Да вы, может, думаете… Нет, и она тоже… Они целуются… Много раз… Я знаю…

«Откуда это она знает?» – подумала Антонина, улыбаясь. Она предвидела ответы мужа и заранее предвкушала Люсино поражение.

Действительно, голос Модеста Ивановича нисколько не изменился, когда он спросил:

– В самом деле? Вот счастливые люди! Зачем вы мне, m-lle Люся, об этом говорите? Я всегда завидую чужому счастью.

– Я вам сказала… – задыхаясь от волнения, произнесла Люся, – потому что нельзя… Павел Павлович… Она его губит… И сестра… Она ничего не знает… Да вы не верите мне, что ли? – почти вскрикнула она вдруг. – Или не понимаете? Ваша жена вам изменяет, – слышите: изменяет с другим, любит другого…

– Дорогая моя бырашня, какая вы еще наивная! И словечки у вас все из книжечек… Любит другого… Изменяет с другим… Это-то и было то тяжелое, что вы мне хотели сообщить? Напрасно вы так волнуетесь; мне, право, странно, почему вы принимаете это близко к сердцу? Нечто вроде того, что супруга моя забавляется – я давно знал. Неужели вы меня простаком считаете? И даже, если бы, – чего я не думаю, – измены разные были, что ж из этого? Антонина Сергеевна – живой человек. И с какой стати я ей мешать буду, когда я сам терпеть не могу, чтобы мне мешали? Выручать племянника из сетей я тоже не намерен; пусть сам выпутывается, да это ему и полезно, поверьте. Что касается сестрицы вашей – ведь она не знает? Ну и отлично, значит все в порядке; если вы не проговоритесь. Не правда ли?

Модест Иванович приостановился, но ответа не получил. Несколько секунд длилось молчание, и Антонина слышала только глухой голос моря и лепетанье набежавшего ветра в деревьях парка. Потом Модест Иванович продолжал вкрадчивее и тише:

– У вас, моя дорогая, такая пылкая головка, что я иногда за вас боюсь. Вы все принимаете горячо, не хотите рассчитать и обдумать. Надо ко всему проще относиться, потому что, откровенно говоря, ничего нет проще жизни. Как вы полагаете, дорогая моя? Вы такая хорошенькая, что я часто смотрю на вас с грустью: и достанется, думаю, эта прелесть какому-нибудь увальню, вроде моего племянничка… Что вы, милая? Подождите, слушайте. Достанется – и не оценит он ее, не разберет, какая редкость ему попалась, начнет с ней идеями заниматься, не поймет, что вы созданы для любви… И для одной любви… Вот эти золотые, огненные локоны… Как бы я их целовал… Попробуйте отнестись ко мне просто, прелесть моя. Я всю жизнь свою верил только в женскую любовь… Я знаю, что это такое… Поверьте и вы, моя единственная…

Раздался шорох, испуганные слова Люси, которых Антонина не могла разобрать, потом опять голос Модеста Ивановича, еще размереннее и тверже:

– Вздор, вздор!.. Вы моя, потому что вы прелесть; я вас люблю… И вы меня полюбите, ребенок вы эдакий, девочка… Теперь я не пущу, ни за что не пущу… Сама хотела говорить со мной наедине… И попалась теперь, радость моя…

В это же мгновение Антонина услыхала пронзительный крик, даже не крик, а визг, и Люся, как ураган, вырвалась из-за камня. Не замечая и не узнавая Антонины, она промелькнула мимо нее – и скрылась в темной аллее парка. За ней показался и Модест Иванович, осторожно и с трудом взбираясь на камни. Он прямо наткнулся на Антонину.

– Это ты, душа моя? – спросил он не без удивления. – Что ты здесь делала?

– Я подслушивала ваш разговор… нечаянно, – прибавила она, не имея смелости признаться в своем любопытстве.

Модест Иванович помолчал.

– Ну, тем лучше, – сказал он наконец. – Значит, ты поможешь мне как-нибудь это устроить – я боюсь, что глупая девочка наделает скандал… Успокой ее. Вот не думал, что она такая неистовая!

После этого Модест Иванович подал Антонине руку, и супруги молча направили путь к отелю. Дома они не застали ничего необыкновенного. Тетеревович уехал. Люся, немного бледная, жаловалась на головную боль и просилась домой. Павел Павлович, – который только что освободился и прилетел было на целый вечер, – поневоле собрался провожать дам. В коридоре он успел шепнуть Антонине:

– Завтра, в восемь часов вечера, я приезжаю в закрытой карете и мы отправляемся кататься. Я не могу. Я три дня не видал тебя. Я люблю тебя безумно. Ты не смеешь мне отказывать. Красавица моя, божество мое, да? Будешь ждать?

Антонину охватило уныние и отвращение. Она хотела сказать: нет – но почувствовала себя слишком усталой и бессильной для борьбы и, отдаваясь потоку жизни, молча кивнула головой.

XVIII

Пасмурное утро глядело в окна виллы Sub sole. Небо точно опустилось к земле, море туманно серело и казалось тоже небом, покрытым такими же мутными тучами. По стеклу высокого полукруглого окна, в кабинете Луганина, извилистыми и редкими дорожками бежали капли дождя. Степан Артемьевич сидел недалеко от этого окна, за письменным столом, в широких и глубоких кожаных креслах. На нем был его постоянный меховой кафтанчик со шнурками; ноги закрывал тостый плед. Кругом валялись в беспорядке развернутые книги. Некоторые, в одинаковых синих обложках, были сложены одна на другую, высокими столбами прямо от пола. Несмотря на дурную погоду и нехорошее состояние здоровья – Луганин не хотел бросить работу прежде обычного часа. За конторкой, на высоком табурете, сидел секретарь с круглыми розовыми ушами, – тот самый, который имел успех у женщин, – и писал, внимательно прислушиваясь к голосу Луганина.

Комната была темно-красная, слишком высокая; во мрак, к потолку, уходили тяжелые портьеры; белесоватая тень ложилась по углам от облачного освещенья. И утро было похоже на сумерки; казалось, что с каждой минутой становится темнее, небо хмурится и опускается ниже…

Вдруг складки плюша, красного, ломкого, потускневшего в пасмурных лучах, зашевелились и, приподняв портьеру, Антонина вошла в комнату и остановилась на пороге. Она сняла вымокший плащ внизу – и теперь стояла в темной домашней одежде, без шляпы и перчаток.

Луганин обернулся. Он посмотрел в ее лицо, очень бледное, и молча сделал знак секретарю. Тот, привыкший ко внезапным желаниям Луганина, встал и вышел в дверь, на пороге которой стояла Антонина. Он низко поклонился ей, но она не отвечала, думая о другом и не замечая ни секретаря, ни его поклона.

Через несколько мгновений она подошла к Луганину, стала на колени перед его креслом и положила голову на руки старика. Он заботливо наклонился к ней; она чувствовала тонкое благоуханье седых волос, похожее на запах увядшего цветка, и прикосновенье нежной старческой руки, которая ласково старалась поднять ее лицо. И ей показалось на минуту, что она не одинока.

– Встаньте, родная, – сказал Луганин. – Расскажите мне все.

Она поднялась и села на низенькую табуретку около него. Ровным, почти спокойным, голосом рассказала она ему все, без малейшей утайки, всю свою жалкую историю с Шилаевым, свою влюбленность – и вечную тоску, и отвращение сквозь влюбленность, и поцелуи, в которых она искала радости, и ложь вокруг нее, и свое бессилие перед твердостью этого человека. Он казался ей твердым, как балка, долго пролежавшая в земле, крепкая снаружи – и гнилая внутри. Но она не имела силы, чтобы бороться и с этой тонкой твердостью. Она запуталась и, не зная, как развязать нити, не знала, можно ли их разорвать. Она рассказала все, даже вчерашние слова Шилаева в передней и свое молчаливое согласие ждать его вечером – и внезапный, неумолимый порыв тоски, которая вернулась к ней, острая и жадная.

– Я прошу помочь мне, – говорила Антонина печально и спокойно. – Дайте мне, если можете, совет простой, человеческий. Сделайте, чтобы мне было легче жить. Только вам одному я и поверю.

Старик опустил голову.

– И мне не поверите, – сказал он. – Знаю, отчего вы несчастливы, но не могу дать вам счастья, пока вы сами к нему не придете. Теперь… сделаете ли то, что я вам скажу?

– Я все сделаю.

– Вам нужно бежать отсюда! Уезжайте скорее, немедленно, раньше вечера, если возможно. Не думайте, не рассуждайте, – иначе вы останетесь. Дальше от этой тины, потому что это – тина, болото; мне слишком жаль вас.

Антонина растерянно взглянула на Луганина.

– Уехать? – повторила она. – Убежать от него? Да, но и от вас? Я буду совсем одна, я не вынесу этой бесконечной пустоты.

– Антонина, вы вернетесь ко мне, когда я вам буду нужен. Вернетесь, если почувствуете, что можете быть счастливы.

– О, никогда, никогда! Я даже не знаю, чего желать… Так пусто около меня – и страшно…

– Вы… не верите в Бога?

– В Бога? – тихо и робко спросила Антонина. – Нет… не верю…

Несколько минут они молчали.

– Понимаете, отчего вам так тяжело? – сказал Луганин. – Оттого что вы не верите – значит и не любите, а между тем нельзя не верить и не любить. Это хлеб жизни, это сама жизнь – ищите вашего Бога, чтобы жить…

Луганин встал с кресла, встала и Антонина. Она смотрела на Луганина глазами, полными слез.

– Хотят любить людей, – говорил он, – хотят любить добро, как будто и добро, и людей можно любить не только через Вечное, как будто есть не вечная любовь! Иисус, величайший человек мира, сказал: «возлюбите Бога»… И уже потом – «возлюбите ближнего». Только тот, кто имеет силу верить, имеет силу любви и жизни!

Антонина опять опустилась на колени перед стариком. Она хотела сказать: «помогите» – и только плакала, не закрывая лица и не вытирая слез, которые катились, как дождевые капли по стеклу окна.

– Я не могу помочь вам, – говорил старик, угадывая ее мысли. – Ступайте, живите, страдайте, до конца страдайте – и, если есть у вас силы, вы придете к свету. Когда вы вспомните правду моих слов, – вернитесь ко мне. Бойтесь праха, бойтесь земли, бойтесь любви к телам человеческим. Все такие, как Шилаев, любят не людей, а тела человеческие; и любовь их, и все, что за ней, и все, что в ней, ветром развеется, прахом рассыплется – и сам он уже чует тление. Да! Ветер согнал тучи, и мы вдруг увидали, что в конце нашей дороги нет счастья. И увидят это все – и обернутся, и пойдут иным путем.

Как бы в ответ на его слова, в окне мелькнула светлая полоска неба. Море отразило ее, и вдруг прояснилось, слабо вспыхнуло под волокнистым туманом. В комнате на минуту стало ярче, и воздух сделался шире и легче.

– Прощайте, – сказала Антонина, уже без слез. – Я сделаю все, что вы мне сказали. Я уеду сейчас, сегодня. Может быть, вы правы. Если я не погибну в этой страшной пустоте… хоть я чувствую, что погибну: во мне нет сил!., но если я приду к своему счастью, – как вы говорите, – увижу, что могу поверить… я вернусь к вам. Я хочу с вами вместе искать и найти неведомого Бога, которого вы уже любите.

Луганин наклонился и нежно поцеловал губы Антонины. Она опять почувствовала радость неодиночества и несмелую надежду на что-то. Она улыбнулась – и тихо выскользнула из комнаты, махнув рукой, чтобы он не провожал ее.

XIX

На скамеечке около забора, в Jardin public, сидел Тетеревович в самом радужном настроении. Он не только получил отсрочку отпуска; но, кроме того, добрая мамаша, которая имела кубышку на черный день – прислала, разнежившись, подкрепление для дальнейшего пребывания его за границей. И Тетеревович радостно помышлял об итальянских озерах. Пора, пора отсюда уезжать! Сезон решительно кончился, с каждым днем общество уменьшается и утренняя толпа на Promenade des Anglais – редеет… Даже Ирма, которая, после своего внезапного отъезда в Париж за одним виконтом, вернулась опять на берег моря – даже и она окончательно исчезла три дня тому назад…

Пустынно было на пыльном Quai[43]. Тетеревович глядел через решетку на изредка проезжавшие экипажи, и на жаркие аллеи сада, желтые, широкие, лишенные тени.

Вдруг, в конце одной аллеи, он заметил тоненькую женскую фигурку. Он был зорок и немедля узнал Люсю. Девушка приближалась торопливыми шагами, но еще не замечая Тетеревовича. Узенькое и короткое клетчатое платьице, темная соломенная шляпка на рыжих кудрях – вся простота наряда бросалась в глаза и делала из нее совсем ребенка, лет четырнадцати-тринадцати. Лицо ее было серьезно и дерзко.

Она, вероятно, прошла бы, не заметив Тетеревовича, если б он не поднялся с своего места и не назвал бы ее по имени.

Люся вздрогнула, подняла голову.

– А, это вы! – сказала она почти радостно и поспешно. – Как хорошо, что я вас встретила! Мне хотелось с вами поговорить… посоветоваться…

– Все, чем могу только быть полезным, – галантно выговорил Тетеревович. – Угодно ли я вас провожу? Или, может быть, сядем на эту скамейку?

– Лучше сядем. Я устала, жарко…

Они расположились на скамеечке у забора, в жалкой тени подрезанного куста. Тетеревович хотел заговорить, но Люся перебила его.

– Как мы давно не видались, – сказала она. – Да и то правда, ведь мы могли встречаться у Равелиных, а с тех пор как они уехали…

Люся остановилась на минуту – потом продолжала:

– Я вам все скажу, что у нас теперь делается!.. Вы наверно знаете – уж это ни для кого не тайна! – что Павел Павлович был влюблен в прелестную мадам Равелину? Знаете?

Люся улыбалась презрительно, глаза блестели злобно. Тетеревович, как подобает хорошо воспитанному молодому человеку, промолвил тихо, со скромностью и глядя в сторону:

– Гм! Да… Я слышал…

– Ну, так вот. Когда она удрала… – Люся произнесла это слово с ударением и удовольствием, – удрала тайком, внезапно, струсив перед делами своих же рук, – Павел Павлович совсем с ума сошел. Приехал вечером бешеный, накинулся на Веру, на меня… Я молчу, Вера ничего не понимает – потом, конечно, в слезы… истерика-Люся опять желчно улыбнулась. Рассказывала она с удовольствием, как будто каждая подробность, каждое слово – доставляли ей особое наслаждение. Тетеревович слушал не без любопытства, склонив голову набок.

– Знаете, он вообразил, что Вера тут при чем-нибудь, или я… Потом бросился к старику, у которого Равелина постоянно бывала за советами жизни… Все находили, что это весьма трогательная дружба… Старик, должно быть, хорошо отчитал Павла Павловича, потому что он еще мрачнее вернулся. Такие истории у нас были! Павел Павлович хотел службу бросать – лететь за ней в Россию…

– Неужели? – сказал Тетеревович с приличным изумлением.

– И, главное, – продолжала Люся, – я не могу себе представить, как он это сделал – он разубедил-таки Веру, что все штуки выкидывает от самой простой влюбленности; напел ей что-то об идеальной дружбе, о товарищеских отношениях – и та поддалась… Я уж молчу. Он во всем ее может разубедить. Сначала-то прорвался – а потом опомнился, и давай замазывать. А она по привычке… Не может его рацеям не довериться… Ух! Противно мне все это. Выносить не могу. На край света убежала бы, на дно моря – лишь бы ото всего подальше, лишь бы куда-нибудь…

Тетеревовичу становилось неловко. С чего эта странная девочка откровенничает с ним, посвящает его в семейные истории, до которых ему нет ни малейшего дела? И хотя слушал он не без любопытства, однако чувствовал, что слушать, пожалуй бы, и не следовало. Люся придвинулась к собеседнику и сказала почти шепотом:

– Ведь она дура, совсем дура, моя сестра! Она никогда не подавала блестящих надежд, а со временем знакомства с достойным Павлом Павловичем потеряла последнее соображение. У нее ничего своего не осталось. Что он скажет – то и истина; другой уж не может быть. И уверена, что все его идеи – ее собственные. Ей надо к кому-нибудь прилепиться, тогда она и живет. И он доволен; и никакая Равелина, – хоть он и бесится теперь, – жены ему не заменит…

– За что вы так ненавидите Павла Павловича? – спросил непроницательный Тетеревович, которого начинала страшить злобность Люси.

Люся даже зубы стиснула.

– У-у, всех бы я, всех бы своими руками передушила, варвары они! Гроша у них у всех за душой нет, толкутся на месте без всякого смысла – говорят, говорят, говорят, а сами – муравьи какие-то… хуже: мразь, отрепье! И слова их все – отрепье, снег талый…

Заметив испуганное и смущенное выражение лица Тетеревовича, Люся остановилась. Она окинула глазами фигуру своего собеседника и губы ее сложились в презрительную улыбку, как будто она досадовала на себя, что заговорила «с эдаким».

– Я хотела с вами посоветоваться, – произнесла она другим тоном. – Вы, кажется, юрист?

– Да, я кончил юридический факультет, но я не адвокат…

– Я не прошу вас вести мое дело. Мне нужно знать возможные последствия одного моего поступка… Могу я рассчитывать на вашу скромность?

Она совершенно не походила теперь на девочку. Тон ее был серьезен, почти высокомерен. Тетеревович пробормотал, что она не имеет оснований сомневаться… Люся и не дослушала.

– Мне скоро минет восемнадцать лет, – сказала она. – Я знаю, что я несовершеннолетняя и не имею права распоряжаться своей судьбой. А между тем я намерена распорядиться своей судьбой.

Тетеревович молчал, не понимая.

– Вы помните Ивана Модестовича? – спросила она. Тетеревович с большим усилием припомнил, что Иваном Модестовичем звали косолицего молодого человека в веснушках, который, с компанией других, молчаливых и скверно одетых молодых людей, бывал у Равелиных.

– Иван Модестович? Так неужели вы, mademoiselle Люся… Неужели он вам нравится?..

Люся засмеялась.

– Однако, вы, Тетеревович, просто глупы. Что вы себе вообразили?

Тетеревовича покоробило от такой бесцеремонности. Он даже хотел протестовать и кончить этот разговор, но любопытство превозмогло; он молча съел обвинение в глупости и ждал, что она скажет.

– Я вам не буду долго объяснять всех подробностей, да вы и не поймете. Иван Модестович, его приятели и приятельницы… помните Анну Васильевну? Вы ее даже как-то назвали «облезлой барышней», думая, что это очень остроумно – так вот они зовут меня с собой в Женеву… совсем – и я решила ехать. Сочувствую ли я им, люблю ли их – это все теперь лишние вопросы, потому что я уже решила ехать. Ни сестра, ни Павел Павлович (точно он имеет права на меня!) ни за что не отпустят, и я должна удрать тайком. Вы, конечно, не откажетесь, во-первых, объяснить мне, имеет ли право сестра моя или мать, которая живет в России, вытребовать меня назад силою, и, во-вторых, вы поможете мне в моем побеге.

Тетеревович встал и выпрямился на коротких ножках. На лице он выразил непроницаемую холодность, даже брезгливость, и открыл рот, чтобы произнести какие-то слова – но вдруг Люся схватила его за рукав.

– Смотрите, вот он, наш голубчик! – прошептала она быстро, обертываясь к решетке.

Мимо сада проезжала графская коляска. В ней, по обычаю, сидел молоденький графчик Дида, а рядом Павел Павлович. Лицо у Павла Павловича было желтое, постаревшее, измученное, злое – и все-таки, несмотря на это, на нем неукоснительно и явственно лежал отпечаток той угодливости, по которой сейчас же и безошибочно всякий мог узнать, кто граф и кто учитель. Сквозь искренние страдания влюбленности, сквозь еще более искренние, смутные страдания и тоску о своей разрушающейся жизни, падающей вниз и без возврата – сквозь все это неумолимо и невольно выступало выражение подчиненности на его лице. И – что всего страннее – лицо Тетеревовича утратило свою гордую холодность и глаза его стали похожи на глаза Павла Павловича, когда он снимал котелок и кланялся узколицему графчику. И никто, поняв их, не удивился бы им.

Когда коляска проехала, Тетеревович обернулся к побледневшей Люсе и попытался снова принять горделивый вид. Но вместо того – только посмотрел сердито и сказал:

– Извините, но я в чужие дела не мешаюсь. Участия в ваших странных, неосторожных поступках я принимать не могу. Юридических разъяснений тоже делать вам не стану, ибо твердо уверен, что все это было лишь шуткой с вашей стороны. Если бы я на минуту мог принять ваши слова серьезно – я, конечно, долгом счел бы предупредить вашу сестрицу и Павла Павловича.

Проговорив эти слова, он снял котелок, низко поклонился и стал удаляться, думая про себя:

bannerbanner