
Полная версия:
Мои скитания
Я продолжал заходить в школу, увлекся эспадронами, на которых Тарасов сперва бил меня, как хотел.
А тем временем из маленькой школы вышло дело. О.И. Селецкий, служивший в конторе пароходства братьев Каменских, собрал нас, посетителей школы, и предложил нам подписать выработанный им устав Русского гимнастического общества.
И хорошо, что я промолчал о цирке: в уставе параграф, воспрещающий быть членом общества лицам, выступавшим за вознаграждение на аренах.
Устав разрешили. Кроме небольшой кучки нас, гимнастов и фехтовальщиков, набрали и мертвых душ, и в списке первых учредителей общества появились члены из разных знакомых Селецкого, в том числе его хозяева братья Каменские и другие разные московские купцы, еще молодые тогда дети Тимофея Саввича Морозова, Савва и Сергей, записанные только для того, чтобы они помогли деньгами на организацию дела. Обратился Селецкий к ним с просьбой дать заимообразно обществу тысячу рублей на оборудование зала. О разговоре с Саввой нам Селецкий так передавал:
– Сидим с Саввой в директорском кабинете в отцовском кресле. Посмотрел в напечатанном списке членов свою фамилию и говорит: «Очень, очень-с хорошо-с… очень-с рад-с… успеха желаю-с…» Я ему о тысяче рублей заимообразно… Как кипятком его ошпарил! Он откинулся к спинке кресла, поднял обе руки против головы, ладонями наружу, как на иконах молящихся святых изображают, закатив вверх свои калмыцкие глаза, и елейно зашептал:
– Не могу-с! И не говорите-с об этом-с. Все, что хотите, но я принципиально дал себе слово не давать взаймы денег. Принципиально-с.
Встал и протянул мне руку. Так молча и расстались. Выхожу из кабинета в коридор, встречаю Сергея Тимофеевича, рассказываю сцену с братом. Он покачал головой и говорит:
– Сейчас я не могу… А вы заходите завтра в эти часы ко мне. Впрочем, нет, пойдемте.
Завел меня в другой кабинет, попросил подождать и тотчас же вернулся и подает увесистый конверт.
– Здесь тысяча… Желаю успеха.
Я предлагаю написать вексель или расписку.
– Ничего не надо. Делом интересуюсь… Будут в обществе деньги – и без векселя отдадите…
И Селецкий вынул из конверта десять сотенных.
Оборудовали на Страстном бульваре в доме Редлих прекрасный зал, и дело пошло. Лет через пять возвратили Сергею 500 рублей, а в 1896 году я, будучи председателем совета общества, отвез ему и остальные 500 рублей, получив в этом расписку, которая и поныне у меня.
В числе членов-учредителей был и Антон Чехов, плативший взнос и не занимавшийся. Моя первая встреча с ним была в зале; он пришел с Селецким в то время, когда мы бились с Тарасовым на эспадронах. Тут нас и познакомили. Я и внимания не обратил, с кем меня познакомил Селецкий, потом уже Чехов мне сам напомнил.
Впоследствии на наше гимнастическое общество обратило свое благосклонное внимание полиция. Начальник охранного отделения Бердяев сказал председателю общества при встрече на скачках:
– Школа гимнастов! Знаем мы, что знаем. В Риме тоже была школа Спартака… Нет, у нас это не пройдет.
Гимнастические классы тогда у нас были по вторникам, четвергам и субботам от восьми до десяти вечера. В числе помощников Постникова и Тарасова был великолепный молодой гимнаст П.И. Постников, впоследствии известный хирург. В числе учеников находились два брата Дуровы, Анатолий и Владимир. Уж отсюда они пошли в цирк и стали входить в славу с первых дней появления на арене.
Глава одиннадцатая
Репортерство
Н.И. Пастухов. Репортерская работа. Всероссийская выставка. Мать Ходынки. Сад «Эрмитаж» и Лентовский. Сгоревшие рабочие. В Орехово-Зуеве. Князь В.А. Долгоруков. Редактор в секретном отделении. Разбойник Чуркин. Поездка в Гуслицы. Смерть Скобелева. Пирушка у Лентовского. Провалившийся поезд. В министерском вагоне. На месте катастрофы. Почему она «Кукуевская». Две недели среди трупов. В имении Тургенева. Поэт Полонский. Полет в воздушном шаре. Опасное знакомство.
Осенью 1881 года, после летнего сезона Бренко, я окончательно бросил сцену и отдался литературе. Писал стихи и мелочи в журналах и заметки в «Русской газете», пока меня не ухватил Пастухов в только что открывшийся «Московский листок».
Репортерскую школу я прошел у Пастухова суровую. Он был репортер, каких до него не было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях.
В 1881 году я бросил работу в «Русской газете» Смирнова и Желтова и окончательно перешел в «Листок». Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Эта работа как раз была по мне.
1882 год. Первый год моей газетной работы: по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много лет. С этого года я стал настоящим москвичом. Москва была в этом году особенная благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требовательной редакции это была лучшая школа, отразившаяся на всей будущей моей деятельности.
– Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое, – говаривал мне Пастухов.
Сил, здоровья и выносливости у меня было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала кое-где злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчики-ваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь.
Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия. Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня… Нанимаю за два рубля лихача, лечу… А там уже все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном… Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два рубля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми начальствующими, познакомил меня с обер-полицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и печатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке написал следующее: «Корреспонденту Гиляровскому разрешаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин».
И я пользовался этим правом вовсю, и если не успевал попасть на пожарный двор во время выезда, то прямо на ходу прыгал на багры где-нибудь на повороте. Меня знали все брандмейстеры и пожарные, и я, памятуя мою однодневную службу в Ярославской пожарной команде в Воронеже, лазил по крышам, работал с топорниками, а затем уже, изучив на практике пожарное дело, помогал и брандмайору. Помню – во время страшного летнего пожара в Зарядье я спас от гибели обер-полицмейстера Козлова, чуть не провалившегося в подгорелый потолок, рухнувший через минуту после того, как я отшвырнул Козлова от опасного места и едва выскочил за ним сам. Козлов уехал, опалив свои огромные красивые усы, домой, а в это время дали сбор частей на огромный пожар в Рогожской и часть команд отрядили из Зарядья туда.
– Гиляровский, пожалуйста, поезжайте, помогите там Вишневскому, а я буду здесь с Алексеевым, – послал меня Потехин.
Но я не мог бывать на всех пожарах, потому что имел частые командировки из Москвы, и меня стал заменять учитель чистописания А.А. Брайковский, страстный любитель пожаров, который потом и занял мое место, когда я ушел из «Листка» в «Русские ведомости». Брайковский поселился на Пречистенке рядом с пожарным депо и провел с каланчи веревку к себе на квартиру, и часовой при всяком начинающемся пожаре давал ему звонок вместе со звонком к брандмейстеру. Так до конца своей жизни Брайковский был репортером и активным помощником брандмайора. Он, кроме пожаров, ни о чем не писал.
Когда еще Брайковский, только что поступивший, стал моим помощником, я, приезжая на пожары и заставая его там, всегда уступал ему право писать заметку, потому что у меня заработок был и так очень хороший.
Кроме меня, в газете были еще репортеры, и иногда приходилось нам встречаться на происшествиях. В таких случаях право на гонорар оставалось за тем, кто раньше сообщит в редакцию или кто первый явится.
Помню такой случай.
В номерах Андреева на Рождественском бульваре убийство и самоубийство. Офицер застрелил женщину и застрелился сам. Оба трупа лежали рядом, посреди комнаты, в которую вход был через две двери, одна у одного коридора, другая у другого.
Узнаю. Влетаю в одну дверь, и в тот же момент входит в другую дверь другой наш репортер, Н.С. Иогансон. Ну, одновременно вошли, смотрим друг на друга и молчим… Между нами лежат два трупа. Заметка строк на полтораста.
– Ты напишешь? – спрашивает меня Иогансон.
– Вместе вошли – как судьба, – отвечаю я, вынимая пятак и хлопая о стол.
– Орел или решка?
– Орел! – угадывает Иогансон.
– Ну пиши, твое счастье.
Мы протянули через трупы руки друг другу, распрощались, и я ушел.
В этом году к обычной репортерской работе прибавилась еще Всероссийская художественно-промышленная выставка, открывшаяся на Ходынке, после которой и до сего времени остались глубокие рвы, колодцы и рытвины, создавшие через много лет ужасы Ходынской катастрофы…
А тогда громадное пространство на Ходынке сияло причудливыми павильонами и огромным главным домом, от которого была проведена ветка железной дороги до товарной станции Москвы-Брестской. И на выставку.
Быстро купцы потянулись станицами,Немцев ползут миллионы,Рвутся издатели с жадными лицами,Мчатся писак эскадроны.Все это мечется, возится, носится,Точно пред пиршеством свадьбы,С уст же у каждого так вот и проситсяТолько – сорвать бы, сорвать бы…Россия хлынула на выставку, из-за границы понаприехали. У входа в праздничные дни давка. Коренные москвичи возмущаются, что приходится входить поодиночке сквозь невиданную дотоле здесь контрольную машину, турникет, которая, поворачиваясь, потрескивает. Разыгрываются такие сцены:
– Я, Сидор Мартыныч, не пролезу… Ишь в какое узилище! – заявляет толстая купчиха такому же мужу и обращается к контролеру, суя ему в руки двугривенный: – Нельзя ли без машины пройтить?
Выставка открылась 20 мая. Еще задолго до открытия она была главной темой всех московских разговоров. Театры, кроме «Эрмитажа», открывшегося 2 мая, пустовали в ожидании открытия выставки. Даже дебют Волгиной в Малом театре прошел при пустом зале, а «Семейный сад» Федотова описали за долги.
Пастухов при своем «Московском листке» начал выпускать ради выставки, в виде бесплатного приложения к газете, иллюстрированный журнал «Колокольчик», а редактор «Русского курьера» Ланин открыл на выставке павильон «шипучих ланинских вод», и тут же в розницу продавал свой «Русский курьер».
Кислощейная газета – так называл ее Пастухов, помещая в «Колокольчике» карикатуры на Ланина и только расхваливая в иллюстрациях и тексте выставочный ресторан Лопашова. А о том, что на выставке, сверкая роскошными павильонами, представлено более пятидесяти мануфактурных фирм и столько же павильонов «произведений заводской обработки по металлургии» – «Колокольчик» ни слова. Пастухов на купцов всегда был сердит.
И вот целый день пылишься на выставке, а вечера отдыхаешь в саду «Эрмитажа» Лентовского, который забил выставку своим успехом: на выставке, – стоившей только правительству, не считая расходов фабрикантов, более двух миллионов рублей, – сборов было за три месяца около 200 000 рублей, а в «Эрмитаже» за то же самое время 300 000 рублей.
Трудный был этот год, год моей первой ученической работы. На мне лежала обязанность вести хронику происшествий, – должен знать все, что случилось в городе и окрестностях, и не прозевать ни одного убийства, ни одного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все, что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости.
Из «Эрмитажа» я попал на такое происшествие, которое положило основу моей будущей известности как короля репортеров.
– Московский маг и чародей.
Кто-то бросил летучее слово, указывая на статную фигуру М.В. Лентовского, в своей чесучовой поддевке и высоких сапогах мчавшегося по саду.
Слово это подхватили газеты, и это имя осталось за ним навсегда.
Над входом в театр «Эрмитаж» начертано было: «Сатира и Мораль».
Это была оперетка Лентовского, оперетка не такая, как была до него и после него.
У него в оперетке тогда играли С.А. Бельская, О.О. Садовская, Зорина, Рюбан (псевдоним его сестры А.В Лентовской, артистки Малого театра), Правдин, Родон, Давыдов, Ферер – певец Большого театра.
И публика первых представлений Малого и Большого театров, не признававшая оперетки и фарса, наполняла бенефисы своих любимцев.
Лентовским любовались, его появление в саду привлекало все взгляды много лет, его гордая стремительная фигура поражала энергией, и никто не знал, что, прячась от ламп Сименса и Гальске и ослепительных свечей Яблочкова, в кустах, за кассой, каждый день, по очереди, дежурят три черных ворона, три коршуна, «терзающие сердце Прометея»…
Это были ростовщики – Давыдов, Грачев и Кашин.
Они, поочередно, день – один, день – другой и день – третий, забирали сполна сборы в кассе.
Как-то одного из них он увидел в компании своих знакомых, ужинавших в саду, среди публики. Сверкнул глазами. Прошел мимо. В театре ожидался «всесильный» генерал-губернатор князь Долгоруков. Лентовский торопился его встретить. Возвращаясь обратно, он ищет глазами ростовщика, но стол уже опустел, а ростовщик разгуливает по берегу пруда с регалией в зубах.
– Ты зачем здесь? Тебе сказано сидеть в кустах за кассой и не показывать своей морды в публике!
Тот ответил что-то резкое и через минуту летел вверх ногами в пруд.
– Жуковский! Оболенский! – крикнул Лентовский своим помощникам, – не пускать эту сволочь дальше кассы, они ходят сюда меня грабить, а не гулять…
И швырнул франта-ростовщика в пруд.
Весь мокрый, в тине, без цилиндра, который так и остался плавать в пруде, обиженный богач бросился прямо в театр, в ложу Долгорукова, на балах которого бывал как почетный благотворитель… За ним бежал по саду толстый пристав Капени, служака из кантонистов, и догнал его, когда тот уже отворил дверь в губернаторскую ложу.
– Это что такое? – удивился Долгоруков, но подоспевший Лентовский объяснил ему, как все было.
Ростовщик выл и жаловался.
– В каком вы виде?.. Капени, отправьте его просушиться… – приказал Долгоруков приставу, и старый солдат исполнил приказание по-полицейски: он продержал ростовщика до утра в застенке участка и, просохшего, утром отпустил домой.
И эти важные члены благотворительных обществ, домовладельцы и помещики, как дворовые собаки, пробирались сквозь контроль в кусты за кассой и караулили сборы.
А сборы были огромные.
И расходы все-таки превышали их.
Уж очень широк был размах Лентовского. Только «маг и волшебник» мог волшебный эдем создать из развалин…
Когда-то здесь было разрушенное барское владение с вековым парком и огромным прудом и развалинами дворца…
Потом француз Борель, ресторатор, устроил там немудрые гулянья с рестораном, эстрадой и небольшой цирковой ареной для гимнастов. Дело это не прививалось, велось с хлеба на квас…
Налетел как-то сюда Лентовский. Осмотрел. На другой день привез с собой архитектора, кажется, Чичагова. Встал в позу Петра I и, как Петр I, гордо сказал:
– «Здесь будет город заложен!..»
Стоит посреди владения Лентовский и говорит, говорит, размахивает руками, будто рисует что-то… То чертит палкой на песке…
– Так… Так!.. «И запируем на просторе!..»
И вырос «Эрмитаж». Там, где теперь лепятся по задворкам убогие домишки между Божедомским переулком и Самотекой, засверкали огни электричества и ослепительных фейерверков, – загремел оркестр из знаменитых музыкантов.
– Сад «Эрмитаж».
Головка московской публики. Гремит музыка перед началом спектакля. На огромной высоте среди ажура белых мачт и рей летают и крутятся акробаты, над прудом протянут канат для «русского Блондека», средина огромной площадки вокруг цветника с фонтаном, за столиками постоянные посетители «Эрмитажа»… Столики приходится записывать заранее. Вот редактор «Листка» Пастухов со своими сотрудниками… Рядом за двумя составленными столами члены Московской английской колонии, прямые, натянутые, с неподвижными головами… Там гудит и чокается, кто шампанским, кто квасом, компания из Таганки, уже зарядившаяся где-то заранее… На углу против стильного входа сидит в одиночестве огромный полковник с аршинными черными усами. Он заложил ногу за ногу, курит сигару и ловко бросает кольца дыма на носок своего огромного лакового сапога…
– Душечка, Николай Ильич, как это вы ловко, – замечает ему, улыбаясь, одна из трех проходящих шикарных кокоток.
Полицмейстер Огарев милостиво улыбается и продолжает свое занятие…
А кругом, как рыба в аквариуме, мотается публика в ожидании представления… Среди них художники, артисты, певцы – всем им вход бесплатный.
Антон Чехов с братом Николаем, художником, работающим у Лентовского вместе с Шехтелем, стоят у тира и любуются одним своим приятелем, который без промаха сшибает гипсовые фигурки и гасит пулькой красные огоньки фигур…
Грянул в театре увертюру оркестр, и все хлынули в театр… Серафима Бельская, Зорина, Лентовская, Волынская, Родон, Давыдов.
Прекрасные голоса, изящные манеры… Ни признака шаржа, а публика хохочет, весела и радостна…
«Сатира и Мораль».
В антракте все движутся в фантастический театр, так восторженно описанный тогда Антоном Чеховым. Там, где чуть не вчера стояли развалины старинных палат, поросшие травой и кустарником, мрачные и страшные при свете луны, теперь блеск разноцветного электричества – картина фантастическая… Кругом ложи в расщелинах стен среди дикого винограда и хмеля, перед ними столики под шелковыми, выписанными из Китая, зонтиками… А среди развалин – сцена, где идет представление… Откуда-то из-под земли гудит оркестр, а сверху из-за развалин плывет густой колокольный звон… Над украшением «Эрмитажа» и его театров старались декораторы-знаменитости: Карл Вальц, Гельцер, Левот, выписанный из Парижа, Наврозов, Шишкин, Шехтель, Николай Чехов, Бочаров, Фальк…
Аплодисментам и восторгам нет конца…
И всюду мелькает белая поддевка Лентовского, а за ним его адъютанты, отставной полковник Жуковский, старик князь Оболенский, важный и исполнительный, и не менее важный молодой и изящный барин Безобразов, тот самый, впоследствии блестящий придворный чин, «друг великих князей» и представитель царя в дальневосточной авантюре, кончившейся злополучной японской войной.
И тогда уж он бывал в петербургских сферах, но всегда нуждался и из-за этого был на посылках у Лентовского.
– Жуковский, закажи ужин. Скажи Буданову, что Пастухова сегодня кормлю, – он знает его вкус, битки с луком, белуга в рассоле и расстегай к селянке…
– А ты, князь, опять за уборными не смотришь?.. Посмотри, в павильоне что!..
Остается на берегу пруда – вдвоем – с Безобразовым.
– Так завтра, значит, ты едешь в Париж… Посмотри, там нет ли хороших балерин… Тебе приказ написан, все подробно. Деньги у Сергея Иваныча. На телеграммы денег не жалей…
– Слушаю, Михаил Валентинович.
А утром в «Эрмитаже» на площадке перед театром можно видеть то ползающую по песку, то вскакивающую, то размахивающую руками и снова ползущую вереницу хористов и статистов… И впереди ползет и вскакивает в белой поддевке сам Лентовский… Он репетирует какую-то народную сцену в оперетке и учит статистов.
Лентовского рвут все на части… Он всякому нужен, всюду сам, все к нему… То за распоряжением, то с просьбами…
И великие, и малые, и начальство, и сторожа, и первые персонажи, и выходные… Лаконически отвечает на вопросы, решает коротко и сразу… После сверкающей бриллиантами Зориной, на которую накричал Лентовский, к нему подходит молоденькая хористка и дрожит.
– Вам что?
– М… м… мм…
– Вам что?
– Михаил Контрамарович, дайте мне Валентиночку…
– Князь, дай ей Валентиночку… Дай две контрамарки, небось, с кавалером. – И снова на кого-то кричит.
Таков был Лентовский, таков «Эрмитаж» в первый год своей славы.
Я сидел за пастуховским столом. Ужинали. Сам толстяк буфетчик, знаменитый кулинар С.И. Буданов, прислуживал своему другу Пастухову. Иногда забегал Лентовский, присаживался и снова исчезал.
Вдруг перед нами предстал елейного вида пожилой человечек в долгополом сюртуке, в купеческом картузе – тогда модном, с суконным козырьком.
– Николаю Ивановичу почтение-с.
– А, сухой именинник! Ты бы вчера приходил да угощал…
– Дело не ушло-с, Николай Иванович.
– Ну садись, Исакий Парамоныч, уж я тебя угощу.
– Не могу, дома ожидают. Пожалуйте ко мне на минутку.
Пастухов встал, и они пошли по саду. Минут через десять Пастухов вернулся и сказал:
– Ну, вы дойдете, запишите ужин на меня… Гиляй, пойдем со мной к Парамонычу. Зовет в пеструшки перекинуться, в стукалочку, вчерашние именины справлять…
Мы уходим. В аллее присели на скамейку.
– Сейчас я получил сведение, что в Орехово-Зуеве, на Морозовской фабрике, был вчера пожар, сгорели в казарме люди, а хозяева и полиция заминают дело, чтоб не отвечать и не платить пострадавшим. Вали сейчас на поезд, разузнай досконально все, перепиши поименно погибших и пострадавших… да смотри, чтоб точно все. Ну да ты сделаешь… вот тебе деньги, и никому ни слова…
Он мне сунул пачку и добавил:
– Да ты переоденься, как на Хитров ходишь… день-два пробудь, не телеграфируй и не пиши, все разнюхай… Ну счастливо… – И крепко пожал руку.
В картузе, в пиджачишке и стоптанных сапогах с первым поездом я прибыл в Орехово-Зуево и прямо в трактир, где молча закусил и пошел по фабрике.
Вот и место пожарища, сгорел спальный корпус № 8, верхний этаж. Казарма огромная – о 17 окон, выстроенная так же, как и все остальные казармы, которые я осмотрел во всех подробностях, чтобы потом из рассказов очевидцев понять картину бедствия.
Казарма деревянная. Лестниц наружных мало, где одна, где две, да они и бесполезны, потому что окна забиты наглухо.
– Чтобы ребятишки не падали, – пояснили мне.
Таковы были казармы, а бараки еще теснее. Сами фабричные корпуса и даже самые громадные прядильни снабжены были лишь старыми деревянными лестницами, то одна, то две, а то и ни одной. Спальные корпуса состояли из тесных «каморок», набитых семьями, а сзади темные чуланы, в которых летом спали от «духоты».
Осмотрев, я долго ходил вокруг сгоревшего здания, где все время толпился народ, хотя его все время разгоняли два полицейских сторожа.
Я пробыл на фабрике двое суток; днем толкался в народе, становился в очередь, будто наниматься или получать расчет, а когда доходила очередь до меня, то исчезал. В очередях добыл массу сведений, но говорили с осторожкой: чуть кто подойдет – смолкают, конторские сыщики следили вовсю.
И все-таки мне удалось восстановить картину бедствия.
В полночь 28 мая в спальном корпусе № 8, где находились денные рабочие с семьями и семьи находившихся на работе ночной смены, вспыхнул пожар и быстро охватил все здание. Кое-кто успел выскочить через выходы, другие стали бить окна, ломать рамы и прыгать из окон второго этажа. Новые рамы, крепко забитые, без топора выбить было нельзя. Нашлась одна лестница, стали ее подставлять к окнам, спасли женщину с ребенком и обгорелую отправили в больницу. Это была работница Сорокина; ее муж, тоже спасенный сыном, только что вернувшимся со смены, обгорел, обезображенный донельзя. Дочь их, Марфу, 11 лет, так и не нашли, – еще обломки и пепел не раскопаны. Говорили, что там есть сгоревшие. Рабочие выбрасывали детей, а сами прыгали в окна. Вот как мне рассказывала жена рабочего Кулакова:
– Спали мы в чулане сзади казармы и, проснувшись в 12-м часу, пошли на смену. Только что я вышла, вижу в окне третьей каморки вверху огонь и валит дым. Выбежал муж, и мы бросились вверх за своими вещами. Только что прошли через кухню в коридор, а там огонь… «Спасайтесь, горим», крики… Начал народ метаться, а уж каморки и коридор все в огне; как я выбежала на двор, не помню, а муж скамьей раму вышиб и выскочил в окно… Народ лезет в окна, падает, кричит, казарма пылает… Сразу загорелся корпус, и к утру весь второй этаж представлял из себя развалины, под которыми погребены тела сгоревших…