banner banner banner
Тайный год
Тайный год
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Тайный год

скачать книгу бесплатно


– Ах, брит! – вновь стал закипать: «Объявился на свою голову, нефырь усатый! Ну, держись! Попляшешь у меня!» – Тащи этого клеветника, только одного, без своры! Вы пока там прижукнитесь! – приказал татарам, сам же перешёл в другой угол.

Сел в кресло, взгромоздил ноги на стол, и стал возбуждённо оглаживать лицо и бороду. Когда появился Глетчер с Аглицкого подворья – большой, испуганный, рыхлый, с рыжими усами, в камзоле и ботфортах, – не спуская ног, сухо осведомился, как его высокоблагородное здоровье:

– Всё ли в порядке в дому, подаренном мною тебе от великих моих щедрот? Как живётся-можется, драгоценный словолюбец?

Глетчер начал что-то лихорадочно лепетать на смеси языков, а он смотрел в упор, наливаясь злобой на этого наглеца, посмевшего хулы воздвигать на его державу и народ, коий может выслушивать поучения только от своего царя, но не от бритов, немцев и других фрягов. Казалось бы, чего ещё надо? Принят царём, поживился обильно от царской милости, заимел двор с лавкой, людишек довольно, разрешение на торговлю своей бритской бормотухой, «брендя» по-нашему называемой. С царём обедает в праздники. Красаву-девку завёл. Чего ещё? Нет, неймётся ему! Беси под руку толкают – пиши гадостную ложь!

Ощущая горячие приливы зелья, резво соскочил с кресла, встал вплотную перед Глетчером:

– Ты на Москве жил с десяток лет, жировал как подобает аглицкому посланнику? Получил от Кормового приказа приказные записи на варку пива? Так? Так! Потом прятался у меня в Коломенском, чтобы пересидеть гнев своей королевы за то, что нагадил ей зело в торговых делах? Так? Так! Я тебя приютил, обогатил, денег, мехов понадавал? Понадавал. А почто ты, лжец фряжский, нами с ног до головы обласканный, ни с того ни с сего напраслину и клеветные турусы на меня валишь, что воняют хуже кала?

Глетчер испугался до синевы в брылях:

– О майн гад[36 - От my God – мой Бог (англ.).]! Не понимай…

– Сей миг поймёшь!

Метнулся к поставцу, порылся в грамотах и письмах – тут, в Александровке, их не прятал, как в Москве, а держал открыто под рукой. Нашёл измятые листы из Посольского приказа, где вскрывали, читали и, если надо, переводили всё выходящее из Московии (потом ушлые дьяки искусно обратно все тамги и подписи подделывали):

– Вот, перетолмачены твои писульки… Ты в слепоте своей непомерной клевещешь на наших купцов: ты якобы видел, как они, разложа свой товар, всё оглядываются, ибо боятся, нет ли поблизости кого из царских начальников, стрельцов или сынков боярских, отбивающих у них выручку или товар. А ещё что Московия – нищая страна, где народ предаётся лени и пьянству, не заботясь ни о чём, кроме дневного пропитания, ибо знает, что сильные мира сего его всё равно оберут и ограбят… Что же это такое, как не хула, не поносные, издёвочные слова? У вас говорят: нет плохих народов, есть плохие правители. Значит, я таков, худ и плох, каким ты меня тут представляешь? Да? Таков я? Каков хан, такова и орда, а? – надвинулся вплотную.

Глетчер, кусая губы и моргая рыжими ресницами, попытался возразить, что это писано приватно, знакомцу в голландский Утрехт.

Но царь, разгораясь и не обращая внимания на бубнёж и мычание, продолжал:

– А вот дальше хулы твои непереносимые о том, что из-за притеснений купцов главные товары Московии – воск, сало, кожи, лён, конопля – добывают и вывозят за границу гораздо меньше прежнего, ибо народ, будучи стеснён и лишаем всего, что приобретает, теряет всякую охоту к работе… И работают россы худо, если их не сечь, как скотину, а из бедности иногда продают своих детей в рабство… Где это ты видел такое, а?

Глетчер, дрожа нижней губой, развёл руками:

– Не панимай…

Но не отвлёкся на это, буравя брита злыми почерневшими глазами:

– Всё ты понимаешь, пёс! Вот уж правду говорят: язык мой – враг мой, прежде ума рыщет, беды ищет! И найдёт, будь уверен! Ты, собака, зачем под меня подкоп делаешь и перед всеми поносишь? Сколько можно такого позора терпеть? По Москве сказ ползёт, что ты вынюхиваешь повсюду, сколько у государя дворцов, да где его казна спрятана, да каково его войско, – это на что тебе знать, скажи на милость, а, Джек? Как тебя по батюшке? Слыхали, как Джек Джонович шпионит и лазутит? – крикнул татарам, те неодобрительно покачали головами, хотя ничего не понимали. – Ходит, ехидна асейская[37 - Английская, от I say – я говорю (англ.).], по Москве, с непотребными людишками якшается, выспрашивает! Или разбойников в мои дворцы напустить хочешь? А? Или крымскому хану открыть, где на Москве ещё грабить осталось? Смотри, Джонович, не доводи до греха! Брось пакости демонские, писульки поносные на меня писать и меня перед её королевским величеством моей сестрой Елизаветой позорить! Не уймёшься добром – спознаешься с топором! Что за иудино окаянство на всех вас напало? Поветрие, что ли, такое – меня ложью и клеветой обкладывать?

Глетчер бормотал, утирая слезы:

– Ноу, ноу, нет, не псулька… не квинн[38 - От queen – королева (англ.).]… не ветрие… я так… для один знакоми мэн из Утрехт…

– Да? Для знакомого? А вот эти пагубы дальше тоже для знакомого? Зачем пишешь, что из Московской Тартарии все умные люди сбежали? Что от Московии все умные страны отвернулись, бросили её на растерзание тирана и теперь ждут его смерти, чтобы разорвать Московию на части: север – шведам, запад – полякам да литовцам, юг – туркам, восток – татарам и китайцам? А? Чего? Тут написано! – Потряс листом, сильно хлестнул им Глетчера по щеке. – Да знаешь ли ты, что у моей Московии есть один, но главный заступник – Бог всемогущий! Он наш водитель и вожатый! Он нас одарил верой и правдой и благами земными и не даст сгинуть! А другие, кто нашу веру не примет, подохнет в огне, и капища их будут разорены, и самоидолы спадут с тронов!

Глетчер, схватившись за битую щёку, вскричал:

– Ноу, нет! О майн гад!

Это разъярило вконец:

– Гад? Гад? Мы гадов давим, а вы гадам поклоняетесь, нехристи, собаки! – С размаху ударил Глетчера посохом по ступне (тот с воплем рухнул на половицы), ухватил брита за волосы и стал рвать их, одновременно отпихивая его ногой для упора; по-разбойничьи свистнул татарам: – А вы чего? Ялла! Налетай на гада! А ну, татарча мылтык, гноби его! Янычарь его! Гой-да!

Татары, подскочив, принялись пинать брита, крича что-то по-своему, Глетчер выл, стараясь закрыть лицо. На шум ворвалась охрана, Прошка кинулся хватать за руки, крича и оттаскивая:

– Государь, государь! Опомнись! Чужак! Нельзя!

Татары, не зная, что делать, крутились как псы, пока Прошка не крикнул стрельцам:

– Тащи брита прочь! – И те за шиворот, как куль с ненужным барахлом, со стуком поволокли по ступеням стонущего Глетчера.

Излив свой гнев, отступил, утробно урча и хищно озираясь и радуясь, что натравил татар на брита, тем самым уязвив Глетчера ещё больней: одно дело получить по морде от царя, а другое – от диких торговцев. Ничего, будет ему, вору словесному, проучка, как клеветные наветы развешивать! И королеве своей не пикнет жаловаться – она на него сердита!

Наткнувшись на Саид-хана, схватил его за рукав халата:

– И ты давай балахай снимай! Мне как раз впору будет! Взяли обычай – без подарков к царю являться!

Саид-хан, пугливо и поспешно стягивая халат, стал лопотать, что его подарок царю был под Астраханью отнят дозорными, хоть Саид-хан и кричал, что это государева вещь. А была в том подарке птица серебряная из Китая: если ей в задок ключик вставить, крутиться, головкой кивать и петь начинала.

– Тебе в задок вставить – тоже запоёшь, – буркнул примирительно, напяливая с помощью Буги халат поверх рясы, но тут же строго переспросил: – Что? Отнят? Мой подарок? Кто посмел птицу мою отнять?

Буга ответил за Саида:

– Воевода Фёдор Вихря, в Астрахани сидка его… Он всех иноземцев, будь ты фряг или татарин, сам тягает на допросы и что может отнимает…

«А, Вихря… Змея злоподлая! Поставлен порядок блюсти, а сам чем занят? Конца и края этому нет! Сожрут державу за здорово живёшь, если им рук не рубить и за ноги не подвешивать! Ох, зря зарок на кровь даден, рано!»

Сев за стол, набросал несколько строчек и кликнул посыльного рынду – отправить в Астрахань приказ: дом воеводы Федьки Вихри обыскать, особо найти китайскую серебряную птицу, имущество изъять, в казну доставить, а самого Вихрю посадить в кандей на дознание, предварительно поставив за взяточные деньги на правёж, чтоб все, им обиженные, могли проведать о его греховодстве. Закон остр, что твой меч-акинак! Кто его преступает – попадает грудью на лезвие!

А потом пригорюнился:

– Что толку? Покараю одного – другой мздоимец всходит, третий, четвёртый… Такой собацкий обычай взяли… А всё вами, татаровьём проклятым, народ подпорчен! На вас все вины возлагаю! Пошли отсюда вон с глаз моих!

Татары, услышав такое, тихо попятились к стене, опёрлись о неё задами и, не отводя глаз от царя, начали ощупью надевать сапоги. А он, видя их страх, приостыл, схватил серебряную ендову, кинул Саид-хану:

– Держи, мурза! Не сердись! Хороша вещь! Дарю! Мир! Приходи через время, потолкуем про дальние страны!

Алтаец подхватил подарок, пал на колени, ендову поставил себе на голову и что-то залопотал. Буга начал переводить, но был остановлен:

– Благодарности приносит, понятно. Яхши, дружок, мархабат! Теперь всё, пора вам, гяльбура! Идите со своим аллахом!

Когда татары ушли, решил перепрятать от греха подальше привезённое зелье, а не то, чего доброго, украдут невзначай, как уже случилось однажды: забыл кусочек ханки на столе, а вечером стрельца, двери охранявшего, нашли без памяти; три дня мёртвый лежал, уже хоронить хотели, но очнулся и признался, что съел этот кусок, под дверями подслушав, что это – волшебное целебное снадобье от всех болезней… Еле в себя пришёл. Да, не всякому ханка по разуму! Недаром от слова «хан» произошло: кто её поймёт, тот и хан своей жизни, владетель своей души, от всех болей телесных избавлен и многоумным ходам обучен.

Спрятал сладости в поставец, прикрыв их блюдом от мышей и тараканов. «Надо снести заморские заедки в ледник, не то растекутся в тепле». Свёрток с корнем шень-жень сунул в секретный ящик. Подхватил мешок с опиумом и, отгоняя тычками посоха слуг, самолично поволок по лестнице в подвалы, где было много схронов, известных ему с детства, когда они с дружком Никитой Лупатовым лазили по подземельям, обыскивая ниши и углы, разводя костерки, жаря на палочках голубей и уминая их с толокном, краденным из кухни.

По пути в подвал подвернулось на ум, что надо написать одно жалкое секретное письмо Семиону да так его передать, чтоб оно стало в Думе исподтишка известно. Вот хотя бы Буге поручить снести его в Посольский приказ, а там уж дьяки сами знают, что делать, – небось со всех переписей тайные списки снимают и своим людям в Думе продают, казнокрадные люди! Ох, любит, любит всяк подьячий калач горячий! За деньгу всё продать готовы, ибо с сызмальства только и слышат от отца и матери: у рака-де мощь в клешне, а у богатея – в мошне, посему хватай что можешь – завтра будет поздно!

В подвале, надёжно запрятав ханку в сухой сундук рядом с коробами шафрана и кардамона, задул свечу и полез назад, чувствуя, как от ханки шатаются мысли и морщится дух, словно танцующий над какой-то страшной, но этим притягательной бездной.

На лестнице тёрся келарь Савлук в шапке-аблавухе[39 - Ушанка.].

– Тебе что? – подозрительно ткнул келаря в бок, одновременно мельком ощупал его спину (нет ли ножа?). – С тела чего-то спал, охудал?

Савлук, ворочая оловянными глазами, стал гнусаво шептать: в питейном подполе недосчитано двух сороковуш с морсом и пяти бочат с сычёным мёдом:

– Под охраной были, а ныне словно дух святой упёр!

– Не до морса! Руку подай, помогай!

Но Савлук не унимался и успел гнилым шёпотом сообщить, что, говорят, давешней ночью все людишки в Александровке увидели один и тот же сон: будто в слободу явились медведи, стали драть скотину и рвать людей, но возник какой-то суровый святой, громовым голосом отчитал зверей и хворостиной, как гусей, угнал их обратно в лес.

Отмахнулся:

– Глупотень на плетень! За важным следи, на дурьё не западай! Иди за мной!

В келье сел в кресло, велел подтащить мутаку и уставил на неё ноги, чтоб на холодном полу не морозить. Савлуку приказал отойти подальше, не смердеть бараньим тулупом и взять на полке бумагу, чернила, перо:

– Писать будешь!

– Чего писать? – оторопело переспросил Савлук. – Про медведей? Или про мёд? Донос?

Усмехнулся:

– Сдрейфил? От доноса до поноса – близко! Нет, письмо. Сам бы писал, да руку в локте тянет.

– А чего, писари… того? – стал озираться Савлук, но услышал приказ.

– Начинай! Гусьи лапки открывай. «В 7083 году великому князю государю Семиону Бекбулатовичу подали сию челобитную князь Иванец Московский и детишки его…»

Савлук сглотнул ком, исподтишка обалдело покосился на царя – не ослышался ли? Какой такой Иванец Московский? Дети? Челобитная? Кому? От кого?

Но нет, слышит дальше ещё закомуристее:

– «Государю великому князю Семиону Бекбулатовичу всея Руси Иванец Московский со своими детишками Иванцом и Федорцом челом бьют, чтобы ты разрешил бояр, дворян, детей боярских и людишек дворовых поделить. Некоторых разрешил бы ты, государь, тебе отослать, а некоторых милостиво разрешил бы мне от тебя принять. И с твоими государевыми приказными людьми разрешил бы обмениваться грамотами. И милостиво дал бы нам выбирать и принимать из всяких людей, кто к нам придёт. И разрешил бы ты нам, государь, отсылать прочь тех, кои нам не нужны…»

– Надёжа-царь! Мало что у татарина милости просить, ещё и с полдюжины раз жалкое слово рядить? К чему сей частокол? – не выдержал Савлук, не успевая строчить это змеиное шипучее «разрешшшил», то и дело вылетавшее из царских уст (он не боялся перечить царю, младенцем тетёшкал его в слободе, да и знал: чему быть – того не миновать, царь дельному слову внимать изволит, а задолизов и подмазников не особо жалует).

Он откликнулся несколько смущённо:

– Не твоего ума дело, старый хрыч! Пиши как велено! – Не объяснять же Савлуку, что эта словесная мотня, жалобная мишура должны показать смирение и почтение – как ещё малый князёк Ивашка Московец должен писать великому царю Семиону, если не причитая, не припадая ниц и не прося разрешения? Но полдюжины раз – это да, лишнее. – Ничего. Поправим. Гони строку дальше. Гусьи лапки… «Когда же мы, государь, переберём своих людишек, мы принесём тебе их поимённые списки и уже с того времени без твоего государева ведома ни одного человека к себе не возьмём. А показал бы ты, государь, милость: запретил бы у тех людишек, коих мы примем к себе, отнимать вотчинишки, поместьишки, деньжонки и всякое их рухлядишко…»

– Хе, вот трясогузкин язык! Деньжонки! Рухлядишко! – мотнул головой Савлук. – Словно детям на усладу! Иль для пущего сраму, что ль? Языком изъязвить?

Назидательно пристукнул посохом:

– Для порядка. Чтоб царю Семиону покорство и послушание выказать. Корябай далее… «И разрешил бы ты, государь, тем людишкам, кои захотят быть у нас, быть у нас без опалы от тебя, и запретил бы ты отнимать их у нас. Да окажи, государь, милость, укажи нам своим государевым указом, как нам своих мелких людишек держать: записывать ли их нашим дьякам или брать на них у тебя полные грамоты? Окажи милость, государь, пожалуй нас ответом! Об этом мы бьём тебе челом. Иванец Васильев со своими детишками Иванцом и Федорцом».

Савлук вошёл в смешливый раж:

– Может, «бьём челобишком» писать? Так и так, бьём челобишком, окажи милостишку, дай грамотишку?

Вяло погрозил посохом:

– Молчи, скорохват! Перечти!

При чтении удовлетворённо кивал головой: да, верно, истинно так! Письмо с первого вида простое, даже будто шутейное, но из него придётся Семиону и боярам в Думе узнать, что грядёт новый делёж людей и передел земель, пусть готовятся и не ноют потом, что их врасплох застали. Что моё – то моё, а что не моё – то подлежит разделу. Так-то!

Савлук, посыпав песком бумагу, пробормотал:

– Писал, писал, а чего – непонятно! Кого делить? Зачем? Какие людишки?

Но ответа не получил и был отослан с приказом разузнать про сон, медведей и святого – кто таков был? Нет ли там волшбы или колдунства? А пропажа бочат с мёдом будет разыскана, и очень не поздоровится тому, кто их покрал, а особо – Савлуку, если выйдет наружу, что он сам их слямзил, а теперь на Духа Святого сваливает, у коего рук нет, а небесного нектара вдоволь – зачем ему земной мёд?

После письма и горячего ночного питья ослабел: остатки ханки растворились в утробе и залили тело счастливой истомой, рукой не шевельнуть. Был раздет и уложен слугами без молитвы.

Засыпая, урывками думал, что вот если Савлук – вор, то его надо наказать, а как же быть с прощением? Даже разбойный убойца Варавва был прощён, не то что Савлук с мёдом! Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас, молитесь за обижающих вас… Но как, Отче, если душа топорщится на недругов, сердце восстаёт на врагов, тянет на обиду ответить обидой?

А сколько он, Иван, за свою строгость осуждаем был! И боярами! И Собором! И причтом! Как Филипп Колычёв донимал его своими криками, что царь-де демонским глаголом народ на плохое разжигает! И никак было не объяснить опальному митрополиту, что грядёт 7077 год конца света, для чего люди должны в земных мучениях, на дыбах и кострах, очистить свои души, дабы встретить Судный день чистыми и безгрешными. Для того и опришня была к жизни вызвана. И пыточные му?ки из древних книг выписаны. И палкачи всяким выкрутасам обучены. А люди не понимали, думали – государь жесток, развёл зверское царение! От плах и виселиц бежали врассыпную, не понимая своего блага: мучаешься час – а блаженствуешь вечно! Да, в 7077-м второго пришествия не было, Бог миловал – ну и что? Не бойтесь, все ваши муки не напрасны, все вам зачтены, для мук и страданий времени нет, посему, раньше или позже, ваши души голубиную чистоту возымеют – для Всевышнего нет времени и места, всё едино в Нём!

– О Господи, прости, помилуй и образумь народ мой, сделай его послушным и покорным, ибо пуста власть царя без исполняющих!.. Ежели мне никто не повинуется – то какой же я тогда царь?.. Пресвятая Богородица!.. Спаси меня, раба грешного твоего, дай знак, как жить мне: по-людски или по-царски? Хуже нет холопа в собольей шубе… Человекоцарь разрублен, не собрать воедино… Дураки думают, что меня Иваном зовут, а имени моего не знают… А оно мне от Бога тайно дано – Тит Смарагд…[40 - Тит и Смарагд – прямые (христианские, непубличные) имена Ивана Грозного.] Камень с души не сваливается… Птица серебряна… Воры всюду и подлюги… – стало мешаться в голове, и так, постепенно угасая мыслями, затих.

В печатне

После полуночи, проводив Бугу и Саид-хана, проболтав с ними на крыльце и выпросив привезти вдругорядь чего-нибудь сладкого, весьма Прошкой любимого, слуги отправились в печатню.

Работа ждала их на столе, никем не тронута, – они привязали к листам волоски, чтобы узнать, не шныряют ли тут беси или духи. Но нет, всё чисто, даже мышьего кала нет, хотя по углам полно катышков – мыши доедали остатки переплётов.

Когда сели к работе, Ониська вдруг сказал, что ему противно писать списки разбойцев, уж лучше он за мертвяков возьмётся, но Прошка возразил: списки должны быть писаны одной рукой.

– Какой начаты – той и кончены! Ни убавки, ни прибавки, слово в слово, а не так – тяп и ляп, как кура клювом, туды-сюды, царь этого не любит! А те мертвяки, кто в синодик угодили, – так это их же вина! Не надо было государю перечить и претительных докук чинить!

Ониська не понял:

– До каких кук?

Прошка наставительно пересказал многажды слышанное в покоях:

– А неслухи, маркотники негораздые, непослушны зело! Не хотят его царскую длань признавать, хоть государь наш от самого кесаря Августа произрастает! Жили б тихо-спокойно – и ничего бы с ними не было. Так нет! Туда же, Ганзу им подавай, где якобы денег поболе и народ чище живёт. А от грязи ещё никто не умер! И тот плох, кто своей обвонью брезгует! Если свою отечеству любишь – то и дерьмо его люби, не брезгуй, ибо это твоё, родное, родимое! Вот и получили предатели-бояре за свои рады и сеймы по первое число! И правильно – что это будет, если чернь скопом править вздумает? Для того цари и короли имеются!

И добавил, что он при царе состоит с юношества, во дворах вместе в игралки бегали, всякое видел, но главное – царь неправды не терпит, измены искореняет, сам честен как святой и от других требует: если я-де могу жить в усердии и покаянии, то и вы обязаны.

– А те, ехидны, прохиндеи, ухорезы, лиходеи, упираются, не хотят по-хорошему, вот и огребают по-худому. Хлебнёшь?

Ониська не хотел (после сивогара он писать не мог, склоняемый ко сну), а Прошка, опрокинув стакашок, утёрся шапкой и веско заметил, что самое худшее, что может случиться на свете, – это разозлить государя:

– Тогда пиши пропало – никому не будет спуску!

И стал вспоминать, как крымский царюга Девлет-Гирей своим поджогом Москвы огорчил государя до слёз – тот плакал, крестился на церкви с расплавленными, словно железные оплывшие муде, немыми колоколами и клялся в голос, что отомстит. И через год при Молодях так дал под дых собаке Гирею, что тот, как паршивый пёс от пинка, бежал до своей Тавриды с великим визгом и скулёжом, армию потеряв, конных ногаев утратив и мамулюков-наёмников лишившись! Ещё бы! Наш государь собрал тьму наймитов – алеманов, зело страшных на вид и звук, да тысяч пять казаков-пластунов, крайне злых, до крови дюже охочих, да своих стрельцов многие тысячи! И так вломил басурманам, так вломил, что у крымцев оказались перебиты все янычары и мурзы, сын Гирея зарублен, внук Гирея взят в плен на обмен, а зять Гирея пойман, на кол посажен, на тележку водружён и без возницы вслед убегавшим крымчакам запущен.

– Стойте, мол, куда вы, своего зятька забыли! Таково-то государя обижать! Никому не дано! – заключил Прошка, раскладывая бумаги для письма, радуясь обалдению наивного шуряки и думая, чем бы ещё его удивить (что было совсем не трудно из-за Ониськиной простодушной молодости). – А хочешь знать, загузаха, почему государева рать победила тьму татарскую?

Ониська ахнул: да как не знать, ведь государь – самый великий володарь?