Читать книгу История упадка и разрушения Римской империи (Эдвард Гиббон) онлайн бесплатно на Bookz (70-ая страница книги)
bannerbanner
История упадка и разрушения Римской империи
История упадка и разрушения Римской империиПолная версия
Оценить:
История упадка и разрушения Римской империи

3

Полная версия:

История упадка и разрушения Римской империи

После его смерти были изданы его «Extraits raisonnes de mes Lectures»; первые из них относятся почти к той самой эпохе, когда он начал придерживаться плана занятий, указанного ему пастором Павильяром. Пробегая их, нельзя не быть пораженным прозорливостью, точностью и проницательностью этого спокойного и пытливого ума, никогда не уклоняющегося в сторону от намеченного пути. «Мы должны читать только для того, чтобы быть в состоянии мыслить», говорит он в предисловии к своим «Извлечениям», будто желая этим сказать, что он предназначает их для печати. Действительно, нетрудно заметить, что его чтения служат, так сказать, канвой для его мыслей; но он придерживается этой канвы с большой точностью; он занимается идеями какого-нибудь автора только в той мере, в какой они пробуждают новые идеи в нем самом, но его собственные идеи никогда не отвлекают его от идей этого автора; он подвигается вперед с твердостью и уверенностью, но шаг за шагом и никогда не делая скачков; течение его мыслей не увлекает его за пределы того предмета, из которого они зародились, и не возбуждает в нем того брожения великих идей, которое почти всегда возникает в сильных, плодовитых и обширных умах от научных занятий; но вместе с тем из всех извлечений, которые он делает из какого-либо сочинения, ничто не пропадает даром; все, что он читает, приносит ему полезные плоды и все предвещает в нем будущего историка, который сумеет извлекать из фактов все, что достоверные их подробности могут доставить его природной прозорливости, но не будем пытаться дополнять их или восстановлять в тех покрытых мраком неизвестности подробностях, которые можно только угадывать воображением.

После того как совершилось его обращение в протестантство, Гиббон стал находить жизнь в Лозанне более приятной, чем мог того ожидать по первым впечатлениям. Скромное жалованье, назначенное ему отцом, не позволяло ему принимать участие в удовольствиях и увлечениях его молодых соотечественников, которые разносят по всей Европе свои идеи и свои привычки и взамен того привозят домой разные моды и нелепости. Это стесненное положение укрепило в нем природную склонность к занятиям, направило его самолюбие на более блестящие и более достойные цели, чем те, которые достигаются одним богатством, и заставило его искать знакомств преимущественно в менее требовательных и более полезных для него местных кружках. Благодаря бросавшимся в глаза его личным достоинствам он повсюду находил любезный прием, а благодаря его любви к занятиям он сошелся с несколькими учеными, которые оказывали ему лестное для его лет уважение, всегда служившее для него главным источником радостей. Однако его душевное спокойствие не могло совершенно предохранить его от юношеских увлечений: в Лозанне он влюбился в девицу Кюршо, которая впоследствии была замужем за Неккером, а в ту пору славилась своими достоинствами и красотой; это была привязанность честного молодого человека к честной девушке, и Гиббон, вероятно, никогда более не испытавший подобной привязанности, с некоторой гордостью поздравляет себя в своих «Мемуарах» с тем, что он хоть раз в своей жизни был способен испытать такое возвышенное и такое чистое чувство. Родители девицы Кюршо смотрели благосклонно на его намерения; сама она (в ту пору еще не впавшая в бедность, в которой она находилась после смерти своего отца), по-видимому, была рада его посещениям; но молодой Гиббон, будучи отозван в Англию после пятилетнего пребывания в Лозанне, скоро убедился, что его отец ни за что не согласится на этот брак. «После тяжелой борьбы, – говорит он, – я покорился моей участи; я вздыхал как влюбленный и повиновался как сын»; эта остроумная антитеза доказывает, что в то время, когда он писал свои «Мемуары», ему уже не причиняла большой боли эта рана, которую мало-помалу залечили время, разлука и привычки новой жизни[3]. Эти привычки, свойственные лондонской светской молодежи и менее романические, чем те, которые мог бы иметь молодой студент, живущий среди швейцарских гор, превратили в простую забаву довольно долго сохранившуюся у Гиббона склонность к женщинам; но ни одна из них не внушила ему таких же чувств, какие он сначала питал к девице Кюршо; в ее обществе он находил во все эпохи своей жизни ту приятную интимность, которая была последствием нежной и честной привязанности, уступившей голосу необходимости и рассудка, не давая ни той, ни другой стороне повода к упрекам или к злопамятству. Он снова встретился с нею в 1765 г. в Париже в то время, как она была женой Неккера и пользовалась тем уважением, на которое ей давали право и ее личные достоинства, и ее богатство; в своих письмах к Гольройду он игриво рассказывает, как она приняла его: «Она была очень приветлива ко мне, а ее муж был особенно вежлив. Можно ли было так жестоко оскорбить меня? Приглашать меня каждый вечер на ужин, уходить спать и оставлять меня наедине с его женой, – разве это не значит ставить ни во что старого любовника». Гиббон был не такой человек, чтобы оставленные им воспоминания могли тревожить мужей; он мог нравиться своим умом и возбуждать сочувствие к себе благодаря мягкости своего характера и своей честности, но он не мог произвести сильного впечатления на воображение молодой девушки: его наружность, никогда не имевшая никакой привлекательности, сделалась уродливой от чрезмерной тучности; в чертах его лица отражался ум, но в них не было ни выразительности, ни благородства, а вся его фигура всегда отличалась несоразмерностью своих частей. В одном из своих примечаний к «Мемуарам» Гиббона лорд Шеффилд говорит, что пастор Павильяр рассказывал ему, как он был удивлен, когда увидел перед собой маленькую хилую фигуру Гиббона с толстой головой, из которой лились самые основательные агрументы в пользу папизма, какие когда-либо приходилось ему слышать. Вследствие ли болезненного состояния, в котором он провел почти все свое детство, или привычек, которые были следствием такого состояния, он отличался неловкостью, о которой он беспрестанно упоминает в своих письмах и которая с годами усилилась из-за его чрезвычайной тучности, а в его молодости не позволяла ему ни совершенствоваться в телесных упражнениях, ни находить в них удовольствие. Что же касается его нравственных свойств, то читателю, вероятно, будет интересно знать, что сам он о них думал, когда ему было двадцать пять лет. Вот какие размышления по этому предмету он вписал в свой журнал в тот день, когда ему минуло двадцать пять лет. «По наблюдениям, которые я делал над самим собой, я нахожу, что склонен к добродетели, не способен ни на какое бесчестное дело и расположен к великодушным поступкам, но я надменен, дерзок и неприятен в обществе. У меня нет остроумия (wit I have none); юное воображение скорее сильно, чем приятно; у меня обширная и счастливая память; самые выдающиеся достоинства моего ума заключаются в обширности и проницательности, но мне недостает быстроты взгляда и точности». Только по сочинениям Гиббона можно проверить правильность мнения, высказанного им о самом себе; из этого мнения можно вывести такое заключение о его нравственных свойствах: когда он, так сказать, исповедуясь перед самим собой, признает себя добродетельным, он, конечно, может ошибаться на счет объема, который он придает обязанностям добродетельного человека, но он, по меньшей мере, доказывает этим, что он сознает в себе готовность исполнять эти обязанности во всем объеме, какой он им придает; это, бесспорно, честный человек, который и всегда будет честным, так как он находил в этом удовольствие. Что касается до надменности и заносчивости, в которых он сам себя обвиняет, то все знавшие его впоследствии никогда не замечали в нем этих недостатков потому ли, что вследствие его желания отделаться от них они представлялись ему в более ярком свете, чем посторонним людям, потому ли, что рассудок преодолел их, или же потому, что привычка иметь во всем успех сгладила их. Наконец, что касается манеры держать себя в обществе, то, конечно, любезность Гиббона не могла заключаться ни в той угодливости, которая всегда уступает и сторонится, ни в той скромности, которая доходит до самозабвения; но его самолюбие никогда не выражалось в неприятной форме; желая иметь успех и нравиться, он старался привлекать к себе внимание и успевал в этом без труда благодаря своей оживленной, остроумной и полной интереса беседе; если в его тоне и было что-нибудь резкое, то в этом сказывалось не столько оскорбительное для других желание повелевать, сколько уверенность в самом себе, находившая для себя оправдание в достоинствах его ума и в его успехах. Однако эта уверенность никогда не увлекала его слишком далеко, а в его разговорах был тот недостаток, что он заботился о тщательной отделке выражений, никогда не дозволявшей ему сказать что-либо такое, чего не стоило слушать. Этот недостаток можно бы было объяснить трудностью вести разговор на иностранном языке, если бы его друг лорд Шеффилд, стараясь защитить его от подозрения в подготовке своих выражений во время устной беседы, не признался, что даже прежде, чем написать «какую-нибудь заметку или письмо, он приводил в своем уме в порядок то, что имел намерение высказать». И это, как кажется, была его всегдашняя манера писать. В своих «Письмах о литературе» доктор Грегори говорит, что «Гиббон сочинял, прохаживаясь по своей комнате, и что он никогда не писал ни одной фразы, пока она не была вполне составлена и приведена в порядок в его уме». Впрочем, он владел французским языком почти так же хорошо, как английским; во время его продолжительного пребывания в Лозанне, где иначе не говорили, как по-французски, он привык постоянно выражаться на этом языке; даже можно бы было подумать, что это его родной язык, не будь у него слишком сильного акцента, какого-то судорожного подергивания и некоторых пронзительных звуков, которые оскорбляли слух, привыкший с детства к более мягким модуляциям голоса, и тем уменьшали привлекательность его беседы.

Через три года после своего возвращения в Англию, он издал на французском языке первое свое сочинение «Essai sur l'etude de la Litterature», очень хорошо написанное и полное очень дельных критических заметок. Но в Англии оно мало читалось, а во Франции оно могло интересовать только литераторов, потому что разоблачало в авторе талант, способный на более широкие предприятия; светских же людей оно не могло удовлетворять, потому что они редко бывают довольны таким произведением, из которого могут извлечь только один положительный вывод, – что автор очень умный человек. Однако именно в свете Гиббон желал добиться успеха; общество всегда имело в его глазах большую привлекательность; впрочем, все люди, не имеющие привязанностей и не способные глубоко чувствовать, любят общество, так как для того, чтобы оживить их существование, достаточно салонного обмена импульсов и идей, который совершается с такой живостью, что не дает им времени почувствовать отсутствие доверия и искренности. Гиббон хорошо понимал, что для успеха в свете необходимо сделаться светским человеком, и он непременно хотел, чтобы его считали за такового; он, как кажется, даже иногда доходил в этом желании до пустого чванства. Из его заметок касательно приема, оказанного ему герцогом Нивернуа, мы узнаем, что по вине доктора Мати, написавшего рекомендательное письмо не так, как следовало, герцог хотя и принял его вежливо, но обошелся с ним «скорее как с литератором, нежели как со светским человеком» (man of fashion).

В 1763 г., т. е. через два года после выхода в свет его «Essai sur l'etude de la Litterature», он снова покинул Англию для того, чтобы путешествовать, но уже при совершенно других условиях, чем те, при которых он покидал ее за десять лет перед тем. Он прибыл в Париж, предшествуемый зарождавшейся славой.

Для человека с его характером тогдашний Париж должен был казаться самым приятным местом пребывания; он провел там три месяца, посещая такое общество, которое было всего более ему по вкусу, и сожалел, что это время прошло слишком скоро. «Если бы я был богат и независим, – сказал он, – я продлил бы мое пребывание в Париже, а может быть, и переселился бы туда окончательно». Но его ожидала Италия; после того как он долго перебирал в своем уме различные планы сочинений, поочередно останавливаясь на каждом из них и затем откладывая его в сторону, там ему впервые пришла та мысль, которой он обязан своей славой и на осуществление которой он употребил большую часть своей жизни. «15 октября 1764 г., – говорит он, – я сидел, погрузившись в мечты, среди развалин Капитолия, в то время как босоногие монахи служили вечерню в храме Юпитера; тогда мне впервые пришла мысль написать историю упадка и разрушения этого города; но в мой первоначальный план входило преимущественно падение города, а не империи, и хотя с тех пор я и в моих чтениях, и в моих размышлениях стал обращать главное внимание на этот предмет, я все-таки иногда отвлекался от него другими занятиями и только по прошествии нескольких лет серьезно принялся за эту трудную работу». Действительно, Гиббон не терял из виду, но и не приступал к разработке этого сюжета, на который, по его собственному выражению, он смотрел в «почтительном отдалении», а тем временем он даже задумывал и начинал приводить в исполнение планы некоторых других исторических сочинений; однако единственными сочинениями, доконченными им и изданными в этот промежуток времени, были некоторые статьи критического содержания или написанные по какому-нибудь случайному поводу: его взоры оставались постоянно устремленными на ту цель, которая должна была впоследствии сосредоточить на себе его усилия и к которой он медленно приближался; во всяком случае не подлежит сомнению, что первоначальная мысль о ней глубоко запечатлелась в его уме.

Читая его описание Римской империи при Августе и первых его преемниках, невольно чувствуешь, что Гиббона вдохновил вид Рима – вид вечного города, в который он вступил, по собственному его признанию, с таким волнением, от которого не мог заснуть в течение целой ночи. Может быть, также нетрудно будет отыскать одну из причин нерасположения Гиббона к христианству в том впечатлении, из которого зародилась первоначальная мысль сочинения; эта мысль едва ли могла возникнуть сама собой в его уме, так как она не согласовалась ни с его всегдашним нерасположением подчиняться духу партий, ни с умеренностью его идей и чувств, всегда заставлявшей его отмечать наряду с дурными сторонами предмета и его хорошие стороны. Но так как он постоянно находился под сильным влиянием этого первого впечатления, то, излагая историю упадка империи, он видел в христианстве лишь такое учреждение, которое заменило вечернями, босоногими монахами и разными процессиями великолепные церемонии в честь Юпитера и торжественные въезды триумфаторов в Капитолий[4].

Наконец, отложив в сторону все другие планы и остановившись окончательно на «Истории упадка империи», он занялся чтением и исследованиями, которые открыли перед ним более широкий горизонт и незаметно расширили в его глазах первоначально задуманный план. Хлопоты по случаю смерти его отца, приключившейся именно в этот промежуток времени, расстройство, в котором покойный оставил дела, занятия в качестве члена парламента, в который он вступил в ту пору, наконец, развлечения лондонской жизни не помешали ему непрерывно продолжать работу, но замедлили ее ход, так что лишь в 1766 г. вышла в свет первая часть, которая была плодом этой работы. Успех ее был громадный; два или три издания быстро разошлись и упрочили славу автора прежде, нежели критика начала возвышать свой голос. Она, наконец, возвысила его, и вся религиозная партия, которая была очень многочисленна и очень уважаема в Англии, восстала против двух последних глав этой части (пятнадцатой и шестнадцатой), в которых излагается история утверждения христианства. Протесты были горячи и многочисленны; Гиббон не ожидал их и, как он сам признается, сначала был ими испуган. «Если бы я знал, – говорит он в своих «Мемуарах», – что большинство английских читателей питает такую нежную привязанность к названию и сени христианства, если бы я мог предвидеть, что люди набожные, робкие или осторожные будут искренно или притворно считать себя глубоко оскорбленными в своих убеждениях, я, может быть, смягчил бы эти две ненавистные им главы, которые создадут мне много врагов, но доставят мало друзей». Это удивление, как кажется, свидетельствует о том, что он до такой степени увлекся своими собственными идеями, что совершенно упускал из виду идеи других; но хотя такое увлечение несомненно служит доказательством его искренности, оно вместе с тем возбуждает подозрение, что в своих суждениях он мог легко впадать в предубеждения и неточности. Повсюду, где господствует предубеждение, добросовестность не может внушать полного к себе доверия: даже не желая обманывать других, писатель начинает с того, что обманывает самого себя; чтобы доказать то, что он считает за истину, он впадает в неточности, которых сам не сознает или которые кажутся ему незначительными, а его страсти заглушают его сомнения, преувеличивая в его глазах пользу победы. Таким, без сомнения, путем и Гиббон дошел до того, что видел в истории христианства только то, что подкрепляло мнения, которые он составил себе прежде тщательного изучения фактов. Неточность некоторых цитат, происходившая или оттого, что он их намеренно урезал, или оттого, что он не потрудился прочесть их до конца, доставила его противникам основательные мотивы для нападений, так как дала им повод усомниться в его добросовестности. Все духовенство восстало против него; кто нападал на него, тот получал отличия и милости, и он сам иронически хвастался тем, что доставил Давису королевскую пенсию, а доктору Аптгорпу – архиепископское содержание (an archiepiscopal living). Можно полагать, что удовольствие, которое он доставлял себе подобными насмешками над противниками, отличавшимися не столько основательностью, сколько ожесточением своих нападок, служило для него вознаграждением за причиненные ему неприятности, а, может быть, также мешало ему сознаться в тех заблуждениях, в которых он действительно был виновен.

Впрочем, и Юм, и Робертсон осыпали нового историка самыми лестными для него выражениями своего уважения: оба они, как кажется, опасались, что упомянутые две главы повредят успеху его произведения, но оба они отозвались о его дарованиях так хорошо, что Гиббон, высказывая в своих «Мемуарах» удовольствие по поводу полученного им от Юма письма, счел себя вправе сделать следующее скромное замечание: «Впрочем, я никогда не имел в виду получить место в триумвирате английских историков». В особенности Юм очень восхищался сочинением Гиббона, мнения которого во многом сходились с его собственными и который со своей стороны предпочитал талант Юма таланту Робертсона. Что бы мы ни думали об этих отзывах, мы во всяком случае едва ли можем вполне согласиться с мнением Юма, который в письме к Гиббону хвалит благородство его слога. Я не нахожу, чтобы у Гиббона благородство было отличительным свойством слога, который вообще был эпиграмматический и производил впечатление скорее своей меткостью, чем возвышенностью. Я, скорее, соглашусь с мнением Робертсона, который, воздав должную похвалу обширным познаниям Гиббона, его исследованиям и его точности, хвалит ясность и занимательность его рассказа, изящество и силу его слога и некоторые чрезвычайно удачные обороты речи, но находит, что его манера выражаться местами слишком обработана и местами слишком изысканна. Этот недостаток легко объясняется манерой Гиббона работать, препятствиями, которые ему приходилось обходить, и образцами, которые он принял себе в руководство. В самом начале он работал с большой усидчивостью; он сам сообщает нам, что три раза переделывал первую главу, два раза вторую и третью и что ему трудно было попасть в средний тон между бесцветной хроникой (а dull chronicle) и риторической декламацией. В другом месте он говорит, что, когда он стал писать по-французски историю Швейцарии, он нашел, что его слог выше прозы и ниже поэзии и что он переходит в многоречивую и напыщенную декламацию; он приписывал это неблагоразумному выбору иностранного языка; однако в другом месте своих «Мемуаров» он сам признается, что ежегодно перечитывал французское произведение «Les lettres Provinciales» и научился оттуда, как направлять стрелы внушительной и мягкой иронии. В своем «Essai sur l'etude de la Litterature» он к этому прибавляет, что из желания подражать Монтескье он нередко подвергался опасности сделаться неясным, выражая самые обыкновенные мысли с лаконической краткостью оракула (sententious and oracular brevity). Итак, Паскаль и Монтескье были те писатели, к помощи которых он постоянно обращался для того, чтобы умерять природную напыщенность еще не совсем сформировавшегося слога. Нетрудно заметить, какие напряженные усилия он должен был делать для того, чтобы низвести эту напыщенность до одного уровня с его любимыми образцами; они всего более бросаются в глаза в первых главах, когда он не успел еще совершенно свыкнуться с тем слогом, который он сам для себя избрал. Но так как эти усилия сделались вследствие привычки менее трудными для него, то они вместе с тем сделались и менее напряженными. В своих «Мемуарах» и в предисловии, помещенном во главе последних частей его сочинения, Гиббон радуется приобретенной им легкости. Иные, быть может, найдут, что в последних частях своего сочинения он ради этой легкости иногда жертвовал правильностью. Он стал менее внимательно следить за теми недостатками, с которыми вначале усиленно боролся, но к которым вследствие привычки стал относиться с меньшей осмотрительностью, а оттого и впадал местами в ту декламацию, которая заключается в употреблении неопределенных и звучных эпитетов взамен точных выражений и сжатых оборотов речи, придающих мысли особенную энергию. Обороты и выражения этого рода тем легче заметны в первых частях сочинения, что Гиббон старается выставить их рельефно посредством контрастов, цель которых слишком ясно видна, но которые тем не менее производят желаемое впечатление; что же касается следующих частей, то иногда приходится сожалеть, что усилия, которые делает автор, хотя и всегда успешны, но недостаточно скрыты от глаз читателя.

В начале своих занятий Гиббон, как я уже заметил выше, был выбран в члены парламента. Он всегда затруднялся в приискании для своих мыслей надлежащей формы выражения, а потому не мог сделаться хорошим оратором; а сознание этого недостатка и неловкость его манер внушали ему робость, которой он никогда не мог преодолеть. В течение восьми следовавших одна за другой парламентских сессий он не раскрывал рта. Не будучи связан ни с какой политической партией ни узами самолюбия, ни узами какого-либо публично высказанного мнения, он мог беспрепятственно принять на себя в 1779 г. заведование торговлей и колониями (Lord-Commissioner of Trade and Plantations); эту должность доставила ему дружба лорда Лофборо, носившего в ту пору имя Веддербёрна; согласие Гиббона принять ее навлекло на него много укоров, и вообще он вел себя в политических делах как человек слабохарактерный и не имеющий никаких твердых убеждений; но, может быть, это было отчасти извинительно со стороны человека, получившего такое воспитание, что ему были совершенно чужды идеи его родины. Он сам признается, что после пятилетнего пребывания в Лозанне, он перестал быть англичанином. «В моем юношеском возрасте, – говорит он, – и мои мнения, и мои привычки, и мои чувства были пересажены на иностранную почву; слабые и отдаленные воспоминания об Англии почти совершенно изгладились, и я стал отвыкать от моего родного языка». В ту пору, когда он выехал из Швейцарии, ему стоило некоторого труда написать по-английски письмо. Даже в конце своей жизни он употреблял в своих письмах галлицизмы и из опасения, что их смысл будет не понят, прибавлял к ним французское выражение, от которого они были заимствованы. После его первого возвращения в Англию, его отец изъявил желание, чтобы он баллотировался в члены парламента; но молодому Гиббону было бы более приятно, если бы расходы, неизбежные при выборах, были вместо того употреблены на путешествия, которые он считал более полезными и для своего таланта, и для своей репутации; по этому поводу он написал отцу письмо, которое дошло до нас; приведя резоны, основанные на его неспособности публично произносить речи, он объявлял отцу, что у него даже нет национальных и партийных предрассудков, без которых нет возможности ни иметь успех в этой карьере, ни приносить какую-либо пользу. Хотя после смерти своего отца он и соблазнился представлявшимся ему удобным случаем вступить в парламент, но он много раз признавался, что он вступил туда без патриотизма и даже без честолюбия, и впоследствии он никогда не простирал своих замыслов далее покойного и почетного звания lord of trade. Может быть, и можно бы было пожелать, чтобы человек, одаренный большим талантом, признавался с меньшей откровенностью в такой скромности, которая ограничивается желанием денежного достатка, приобретаемого без всякого труда. Но Гиббон выражал это желание так же непритворно, как непритворно чувствовал его; только из опыта он узнал, что избранное им положение имеет свои неприятные стороны. Из некоторых выражений, встречающихся в его письмах, можно заключить, что он глубоко сознавал весь позор зависимости, в которую он был поставлен, и что он очень сожалел о том, что поставил себя в положение, недостойное его характера. Впрочем, в то время как он таким образом выражался, он уже лишился своего места.

bannerbanner