
Полная версия:
ПЬЕР
Теперь великий старый Пьер должен был отказаться от утренней езды; он больше не ездил на старом сером коне. Ему построили фаэтон, пригодный для толстого генерала, чей пояс мог бы опоясать трех обычных людей. Удвоенными, утроенными были огромные S-образные кожаные рессоры, колеса казались украденными с некоего завода; сидение было похоже на укрытую кровать. Из-под старой арки уже не одна лошадь, а две каждое утро вывозили старого Пьера, как выводят китайцы своего толстого бога Джа один раз в год из своего храма.
Но время прошло, и пришло утро, когда фаэтон не появился, но все дворы и корты были заполнены, шлемы выстроились в линию, взятые наизготовку обнаженные мечи ударялись о каменные ступени крыльца, на лестнице зазвенели мушкеты, и печальные военные мелодии раздались во всех залах. Великий старый Пьер умер, и, как герой старых сражений, он умер в канун другой войны; перед тем, как уйти стрелять в неприятеля, его взводы салютовали над могилой своего старого командующего: великий старый Пьер умер в лето от рождества Христова 1812-е. Барабан, что выбивал медь его похоронного марша, был британской литаврой, которая когда-то помогла разбить тщеславный марш, направленный на захват тридцати тысяч предназначенных к заключению человек и уверенно ведомый известным хвастливым мальчиком Бургойном.
На следующий день старый серый конь отвернулся от своего зерна, развернулся и бессильно заржал в своем стойле. Теперь он отказывался быть похлопанным рукой доброго Мойяра; понятно, что если бы лошадь могла говорить, то старый серый конь сказал бы – «Я не чувствую обычного запаха рук; где великий старый Пьер? Нет моего зерна, нет моего конюха. – Где великий старый Пьер?»
Он спит недалеко от своего хозяина, под посевной травой на мягком ложе; и задолго до того великий старый Пьер и его конь прошли через эту траву к славе.
Но его фаэтон – словно украшенный перьями катафалк, пережил тот благородный скучный груз, который он возил. И подобно тому, как темно-гнедые кони тащили великого старого живого Пьера, так и его завещание влекло его мертвого и следовало за гордым седоком темно-серого коня: эти темно-гнедые кони все еще существовали, но не в себе самих или в своем потомстве, но в двух потомственных жеребцах своей породы. Ведь на землях Оседланных Лугов человек и лошадь – оба – наследники; и этим ярким утром Пьер Глендиннинг, внук великого старого Пьера, теперь ехал вместе с Люси Тартэн, усаженной там, где сидел его собственный предок, и правил конями, чьих прапрапрадедов прежде держал в узде великий старый Пьер.
Какую же великую гордость чувствовал Пьер, воображая двух конных призраков, парой запряженных в фургон. «Это не коренники», – кричал молодой Пьер – «это вожди поколений»
IV
Но Любовь ближе к своему собственному возможному и реальному потомству, нежели к когда-то жившим, но теперь несуществующими прежними родословным. Поэтому румянец Пьера от семейной гордости быстро уступил место более глубокому колориту, когда Люси заставила его поднять на щеках знамя любовного румянца.
Это утро было выбрано из тех глубин, что есть у Времени в его сосуде. Невыразимая чистота мягкой сладости неслась с полей и холмов. Фатальное утро для всех обрученных влюбленных. «Идите к собственному осознанию», кричало оно. «Полюбуйтесь нашим воздухом, влюбленные», – щебетали птицы с деревьев; далеко в открытом море матросы больше не вязали свои булини; их руки потеряли свою сноровку; они или не они, но Любовь связала любовные узлы на каждой украшенной блестками штанге.
О, похваляющиеся стать красой этой земли, красой и цветком, и испытывающие радость от этого! Первые созданные миры были зимними мирами; вторые – весенними мирами; третьи и последние – чистейшие – стали летом нашего мира. В холодных и нижних сферах проповедники вещают о земле, как раньше мы вешали о Рае. О, там, мои друзья, они скажут, что там есть сезон, на тамошнем языке называемом словом «лето». В эту пору их поля прядут себе зеленые ковры, снег и лед лежат не по всей земле, и тогда же миллион странных, ярких, ароматных частиц осыпают этот луг благовониями; и высокие, величественные существа, немые и великие, стоят с протянутыми руками и держат свои зеленые навесы над веселыми ангелами – мужчинами и женщинами – которые любят и женятся, и спят, и мечтают под одобрительными взглядами видимых ими бога и богини, радующегося сердцем солнца и задумчивой луны!
О, похвалявшийся быть красотой этой земли; красота и цветение, и переполняющая радость от этого. Мы жили прежде и будем жить снова, как надеемся на более справедливый мир, чем тот, что пришел, поскольку сами произошли из того мира, что менее прекрасен. От каждого последующего мира демон Принципа отходит все больше; он – проклятая помеха родом из хаоса, и с каждым новым переходом мы оставляем его все дальше и дальше позади. Осанна этому миру! Он сам по себе красив, и он – преддверие к более красивому. Из некоего Египетского прошлого мы пришли в этот новый Ханаан, и из этого нового Ханаана мы направляемся в некую Черкессию. Хотя корни зла, Нужда и Горе, все еще сопровождают нас на пути из Египта, и теперь нищенствуют на улицах Ханаана, все же Врата Черкесии не должны пропустить их; они, с их родителем, демоном Принципа, должны отступить в хаос, из которого они вышли.
Любовь была первым, что породили Радость и Мир в Эдене, когда мир еще был молод. Человек томился от осторожности, он не мог любить; человек мрака не находил бога. Поскольку молодость, по большей части, не отступает и не знает мрака, то с тех пор, как время начало свой действительный отсчет, молодости принадлежит любовь. Любовь может закончиться с горем и с возрастом, и с болью, и с потребностями, и со всеми другими признаками скорбящего человека, но начинается любовь с радости. Первый вздох любви никогда не заканчивается выдохом, только смехом. Любовь сначала смеется, а после вздыхает. У любви нет рук, но есть цимбалы; уста Любви разделены на камеры как горн, и инстинктивные вдохи её жизни наполнены праздничными приметами счастья!
Тем утром две гнедые лошади тянули хохочущую пару вдоль дороги, которая вела к холмам Оседланных Лугов. Все время они непрестанно громко болтали: Пьер Глендиннинг – молодым мужественным тенором, Люси Тартэн – девичьим сопрано.
С поразительно красивым лицом, голубоглазая, со светлыми золотыми волосами, Люси была одета в цвета, гармонирующие с небесами. Голубой – твой нескончаемый цвет, Люси; светло-голубой для тебя лучше всего – такую повторяющуюся голубизну советовала мать Люси Тартэн. С обеих сторон от ограды к Пьеру обращались цветки клевера Оседланных Лугов, а изо рта и со щек Люси исходил молодой аромат свежей фиалки.
«Это пахнут цветы или ты?» – кричал Пьер.
«Я вижу озера или глаза?» – кричала Люси, сама заглядывая в его душу подобно тому, как пристально смотрят две звезды в альпийское озеро.
Ни один корнуэльский шахтер никогда не погружался в шахту, настолько уходящую глубже уровня моря, насколько глубже взгляда пловцов погружалась Любовь. Любовь глядит на десять миллионов морских саженей вниз, пока её не ослепит жемчужное дно. Глаза – собственное волшебное стекло Любви, через которое все неземное предстает в сверхъестественном свете. В море меньше рыб, чем сладких видений в глазах влюбленных. В этой удивительной полупрозрачности плавают странные глазастые рыбы с крыльями, которые иногда выпрыгивают от инстинкта радости, влажные крылья рыб это влажные щеки влюбленных. Глаза любви святы, в них поселились тайны жизни; вглядываясь в любые другие глаза, влюбленные видят скрытую первооснову мироздания и при помощи обостренных ощущений, извечно непереводимых, чувствуют, что Любовь – бог всего. Мужчина или женщина, которые никогда не любили, никогда не проникали в глубину своих собственных влюбленных глаз, не знают самую сладость и самую высшую религию этой земли. Любовь для человечества это евангелие Создателя и Спасителя, a его томик обернут лепестками розы, перевитыми фиалками, клювами колибри, и персиковым соком припечатан к листьям лилий.
Бесконечна летопись Любви. Время и пространство не могут вместить историю Любви. Все, на что сладко смотреть или пробовать, или чувствовать, или слышать, все это было создано Любовью, и ничего другого Любовь не создала. Любовь не создает арктические зоны, но Любовь иногда меняет их. Скажите, не жестоко ли ежедневно и ежечасно происходящее на этой земле? Где теперь ваши волки в Великобритании? Где теперь в Вирджинии вы найдёте пантеру и леопарда? О, любовь находится везде. Везде у Любви есть моравские миссионеры. Нет Проповедника, которому не нравилось бы любить. Южный ветер дразнит северный варварский ветер; на многих дальних берегах более нежный западный ветер увлажняет засушливый восток.
Вся эта Земля обручена с Любовью; безуспешно демон Принципа требует не оглашать имена вступающих в брак. Почему вокруг центра этого мира находится столь богатая буйной тропической зеленью зона, если она не одежда для финальных обрядов? И почему она предоставляет апельсиновые цветки и лилии из долины, если они не предназначены для тех мужчин и девиц, что желают любить и жениться? Каждой свадьбой связанные узами брака истинно влюбленные помогают маршу вселенской Любви. Кто-то из невест должен будет стать подружками невесты-Любви в мире брака. Поэтому со всех сторон Любовь очаровательна; сможет ли сдержать себя тот юноша, который видит чудо прекрасной женщины мира? Где есть красивая женщина, там есть вся Азия и все её Базары. Италия не видела красоты Девочки-американки, но небеса шлют благословение из-за пределов ее земной любви. Разве ангелоподобные Лотарио4 не спускались на землю, на которой они могли бы испытать Любовь и Красоту смертной женщины? Разве ее собственные глупые братья после не тосковали о том же самом Рае, который они покинули? Да, те, кто завидовал ангелам, спустились, воистину ушли; и кто эмигрирует, если не в поисках лучшей доли?
Любовь – этот великий всемирный избавитель и реформатор; и поскольку все красивые женщины – ею избранные эмиссары, то и Любовь одаривает их магнетической убедительностью, которую ни одна юность не способна отразить. Собственный сердечный выбор каждого юноши иногда кажется ему загадочными чарами, как и десять тысяч концентрических периодов и круговых заклинаний, доносящихся со всех сторон, как только он повернется, бормотание слов неземного происхождения, сбор для него всех подземных эльфов и гномов и очистка всего моря для наяд, чтобы те плавали вокруг него; и так как эти тайны вызваны вздохами Любви, то зачем тогда удивляться тому, что эта Любовь и есть мистика?
V
И это же самое утро казалось Пьеру весьма мистическим, хотя и не всегда; но самым мистическим был один момент, изобиловавший безумным, необузданным весельем, о котором будет рассказано позже. Он одновременно казался юным волхвом и почти шарлатаном. Халдейская импровизация вырывалась из него быстрыми Золотыми Стихами на грани остроумия и находчивости. Более того, ясный взгляд Люси передался ему. Теперь, пока безрассудство лошадей с обеих сторон держало Люси в его объятиях, он, как сицилийский ныряльщик, нырял в адриатическую глубину души ее глаз и доставал оттуда некий королевский кубок радости. Все волны в глазах Люси казались ему волнами бесконечного ликования. И словно настоящие моря, они действительно ловили отраженные всполохи этого прозрачного голубого утра; в глазах Люси, казалось, засияла вся небесная синева главного дня и вся непостижимая небесная сладость. И, конечно же, голубизна глаз женщины, как море, не может не зависеть от атмосферы. Только под открытым небом некоего самого божественного, летнего дня вы увидите ультрамарин, – его жидкую ляпис-лазурь. Затем Пьер с силой взорвался в некоем пронзительном крике радости, и полосатые тигры его каштановых глаз запрыгали в своих исхлестанных клетках с жестоким восхищением. Люси уклонилась от него на пике любви, из-за самой острой сути высочайшей вершины Любви, Страха и Восхищения.
Вскоре быстрые лошади примчали этого истинного бога и богиню к почти заросшим холмам, чья далекая синева уже поменялась на разные оттенки зелени, вставшей перед ними как старые мшистые вавилонские стены, в то время как повсюду расставленные на одинаковом расстоянии пики казались стеновыми башнями, а собравшиеся в группу сосны возвышались над ними во всю ширь, будто высокие лучники, выглядывающие, словно наблюдатели, в дни славного Города Вавилона. Ловя воздух холмов, скачущие лошади ржали, потешаясь ликующими ногами над землей. Они почуяли веселый восхитительный позыв дня, поскольку день обезумел от чрезмерной радости, и высоко в небе было слышно ржание лошадей Гелиоса, пена из ноздрей которых выпадала вниз густыми кудрявыми туманами с холмов.
С равнин медленно поднимался туман, с трудом оставляя столь сочный луг. На этом зеленом склоне Пьер обуздал своих коней, и скоро парочка уселась на берегу, пристально глядя вдаль, и еще дальше, на множество рощ и озер, рогатые хребты и низменные пастбища, растянувшиеся ярко-зеленые топи, служащие признаком того, что сама зеленая щедрость этой земли ищет свои извилистые каналы, и того, что, как всегда, больше всего небесная щедрость ищет тихие места, создавая зелень и счастье для множества скромных смертных, и уходит к своему собственному сухому одиночеству во множестве высокогорных княжеств.
Ни Горе, ни Радость не бывают моралистами; и из этой сцены Пьер уловил маленькую мудрую мораль. Пока он сжимал руку Люси своей рукой и чувствовал, мягко чувствовал её мягкое покалывание, ему казалось, что он был перевязан летними молниям и посредством нежных последовательных ударов получает намеки на неземные сладости земли.
Теперь, распростершись на траве, он направил свой неподвижный и внимательный взгляд на глаза Люси. «Ты – моё небо, Люси; и здесь я лежу, твой пастух-король, наблюдающий за новыми глазами-звездами, оживающими в тебе. Ха! Теперь я вижу прохождение Венеры; – Ло! там новая планета, и позади всего – бесконечная звездная туманность, как будто твое существо было фоном для некоего сияния, уступающего место таинственности»
Действительно ли Люси оставалась глуха ко всему этому бреду его лирической любви? Почему она глядела вниз и дрожала, и почему теперь с ее бесценных век стекало такое тепло? Никакой радости уже не было в глазах Люси, и казалось, что у неё дрожат губы.
«Ах! Ты слишком горяч и порывист, Пьер!»
«Нет, ты слишком сырой и изменчивый апрель! Ты разве не знаешь, что сырой и изменчивый апрель сопровождается веселым, уверенным и радостным сухим июнем? И разве этот, Люси, этот день не должен стать твоим июнем, как раз как эта земля?»
«Ах Пьер! Для меня нет июня. Но скажи, не сладок ли июнь сладостью апрельских слез?»
«Да, любовь! но здесь падение более глубокое, – все больше и больше; – эти дожди дольше, чем апрельские, и не свойственны июню»
«Июнь! Июнь! – Ты – месяц летних невест, – следующий за весной сладкий ухажер земли, – мой июнь, мой июнь всё же должен наступить!»
«О! он все же придет, но будет устойчив, – станет хорошо, когда он придет, и лучше».
«Тогда нет существует такого цветка, которого в зародыше не питали бы апрельские ливни; а разве такой цветок не может безвременно погибнуть, не распустившись к июню? Ты не хочешь в этом поклясться, Пьер?»
«Бессмертные дерзости самой божественной любви находятся во мне; и теперь я клянусь тебе всеми неизменными вечными радостями, о которых когда-либо мечтала женщина в этом земном доме мечты. Бог сулит тебе неизменное счастье и мне, бесспорному обладателю тебя и всего остального, благодаря моему неотчуждаемому поместью. – Я брежу? Смотри на меня, Люси; думай со мной, девочка»
«Молодой и красивый, и сильный; и радость от мужества питает тебя, Пьер; и твоё бесстрашное сердце никогда еще не ощущало прикосновение страха. Но…»
«Что „но“?»
«Ах, мой прекрасный Пьер!»
«С поцелуями я высосу твою тайну из твоей щеки! – но что?»
«Позволь нам поспешить домой, Пьер. Какая-то неизъяснимая печаль, слабость странным образом пришла ко мне. Я предчувствую бесконечный мрак. Расскажи мне еще раз историю этого лица, Пьер, – столь таинственного, преследующего лица, о котором ты однажды поведал мне, которого ты действительно трижды безуспешно пытался избежать. Синее небо, о, мягкий воздух, Пьер, но – расскажи мне историю лица, – темноглазого, блестящего, умоляющего, жалобного лица, что так мистически бледно, – зажатого в тебе. Ах, Пьер, иногда я думаю, что никогда не стану женой моего прекрасного Пьера, пока разгадка этого лица не станет известной. Скажи мне, скажи мне, Пьер, – что это за застывший василиск с мрачно пылающим, непоколебимым взглядом, лицо которого сейчас же завораживает меня»
«Околдованный! околдованный! – Будь проклят час, когда у меня появилась мысль, что Любовь неисчерпаема. Я никогда не расскажу тебе историю этого лица, Люси. Я приоткрыл тебе слишком многое. О, Любовь никогда не должна всего знать!»
«…Не всё знать, затем не всё любить, Пьер… Никогда ты не скажешь так снова; и, Пьер, слушай меня. Сейчас, сейчас, в этом необъяснимом трепете, который я чувствую, я действительно заклинаю тебя, что ты слабеешь, когда продолжаешь делать то, что ты делаешь; поэтому для того, чтобы я всегда могла продолжать знать все, что волнует тебя, твои легкие и скоротечные мысли, у тебя должна будет произойти очистка от густой атмосферы, состоящей из всего того, что касается смерти. Здесь я сомневаюсь относительно тебя; – могла ли я когда-либо подумать, что в твоем сердце все еще скрыт от меня один укромный уголок или угол; для меня настал бы фатальный день освобождения от чар, мой Пьер. Я говорю тебе, Пьер, – эта Любовь, которая теперь говорит моими устами – только в неограниченной вере и обмене всеми самыми тонкими тайнами; тогда Любовь все в состоянии вынести. Любовь сама по себе тайна, и потому питается тайнами, Пьер. Знала бы я о тебе только то, что может знать весь мир – кем тогда был бы для меня Пьер? – Ты должен полностью раскрыть мне тайну; Любовь тщетна и горда, и когда я пойду по улицам и встречу твоих друзей, я все еще должна буду смеяться и быть приверженной этой мысли. – Они не знают его – только я знаю моего Пьера; – никого нет ближе к кругу вращения вот этого моего солнца. Затем поклянись мне, дорогой Пьер, что, теряя присутствие духа, ты никогда не будешь хранить тайны от меня – нет, никогда, никогда; – клянись!»
«Что-то удерживает меня. Твои необъяснимые слезы падают, падают на мое сердце и уже превратили его в камень. Я чувствую ледяной холод и тяжесть; я не буду клясться!»
«Пьер! Пьер!»
«Бог помогает тебе, и Бог помогает мне, Люси. Я не могу и думать, что в этом самом спокойном и приятном воздухе невидимые агенты готовят заговор против нашей любви. О! если вы – теперь почти рядом с нами, то вы те, кого я не могу назвать; тогда именем того, кто обладает силой – святым именем Христа я заклинаю вас отступиться от нее и от меня. Не трогайте ее, вы, воздушные дьяволы; отправляйтесь в предназначенный для вас ад! почему вы, крадучись, заходите в эти небесные пределы? Цепи всемогущей Любви не могут связать вас, злодеев?»
«И это Пьер? Его глаза страшно сверкают; теперь я вижу их глубину слой за слоем; он оборачивается и грозит воздуху и говорит с ним, как будто бросает воздуху вызов. Горе мне, если волшебную любовь закроет это злое пятно! – Пьер?»
«Но сейчас я был бесконечно далек от тебя, о моя Люси, в расстройстве блуждая душной ночью; но твой голос мог бы найти меня, даже если б я блуждал в краю Борея, Люси. Здесь я сижу рядом с тобой, я ловлю от тебя успокоение»
«Мой собственный, мой личный Пьер! Пьер, я могу теперь разорваться ради тебя на десять триллионов частей; я спрятала бы тебя в моей груди и там держала бы в тепле, даже сидя на плавучих арктических льдинах, замораживающих до смерти. Мой собственный, лучший, счастливый Пьер! Теперь могу ли я вонзить в себя некий кинжал, чтобы тем самым мои ничтожные боли повлияли на тебя и заставили бы тебя страдать? Прости меня, Пьер; твое изменившееся лицо добилось от меня другого, страх за тебя превзошел все другие страхи. Теперь он уже не с такой силой преследует меня. Сожми мою руку, гляди на меня твердым взглядом, моя любовь, эти последние следы могут пройти. Теперь я снова чувствую себя почти в порядке; теперь это ушло. Наверх, мой Пьер, вези нас наверх и правь на эти холмы, где, я боюсь, нас встретит слишком широкая перспектива. Летим к равнине. Посмотри, твои кони ржут для тебя – они дают тебе знать – посмотри, облака летят вниз к равнине – Ло, все эти холмы теперь кажутся пустынными мне и всей зеленой долине. Благодарю тебя, Пьер. – Посмотри теперь – я оставляю холмы с сухими щеками и оставляю все слезы позади, чтобы их впитали эти вечнозеленые растения. Встречая признаки неизменной любви, моя собственная печаль съедает меня. Тяжела судьба, если Любовь, словно прекрасная зелень, должна быть питаема такими слезами!»
Теперь они быстро катили под уклон, не соблазнившись вершинами холмов, но ускорившись в направлении равнины. Облако уже сошло с глаз Люси; уже не было мертвенно-бледных косых наклонных легких морщин, уходящих вверх от бровей ее возлюбленного. На равнине они снова нашли мир, любовь и радость.
«Это был самый простой, беспричинный, холостой пар, Люси!»
«Пустое эхо печального звука, Пьер, долго звучащее. Благослови тебя Бог, мой Пьер!»
«Великий Бог постоянно прикрывает тебя, Люси. Итак, теперь мы дома».
VI
Посмотрев на Люси в самой светлой гостиной ее тети и на то, как она раздвинула жимолость, наполовину пробравшуюся в тамошнее окно, рядом с которым находился ее мольберт для рисования, на части конструкции которого Люси ловко поправила две тонких виноградных лозы, в чьи заполненные землей горшки были вставлены две из трех ножек мольберта, и, присев возле неё, при помощи своей приятной, легкой беседы Пьер стремился извести последний след печали. И только когда ему показалось, что он этого полностью добился, Пьер поднялся, чтобы позвать к ней ее славную тетю, и тем самым получить себе отпуск до вечера, Люси позвала его, попросив сначала принести ей синий портфель из ее комнаты, поскольку она хотела уничтожить последние остатки его непрекращающейся меланхолии, – если что-то действительно еще оставалось – направив его мысли на небольшой карандашный эскиз, на сцены, далеко отстоящие от пейзажей Оседланных Лугов и их холмов.
Поэтому Пьер поднялся по лестнице, но остановился на пороге открытой двери. Он никогда не входил в эту комнату без чувств заметной почтительности. Ковер казался ему святой землёй. Каждый стул для него был освящен неким покойным святым, который когда-то давно на нем сидел. Здесь его книга Любви становилась сводом правил богослужения, и они гласили: «Поклонись сейчас же, Пьер, поклонись». Но эта чрезвычайная преданность любовному благочестию, исходившая из него проблесками самой сакральной внутренней святости, в то же время не ослабевала из-за такого ускорения всех его импульсов, когда, фантазируя, он обнимал в объятиях прекрасный широкий мир только потому, что весь этот мир самостоятельно избрал Люси величайшей любовью его сердца.
Теперь, пересекая волшебную тишину пустой комнаты, он поймал взглядом белоснежную кровать, отражавшуюся в туалетном зеркале. Он проникся этим видом. За один короткий миг он, казалось, разглядел одним взглядом две отдельные кровати – реальную и отраженную – и вслед за этим непрошеное предчувствие большого несчастья закралось в него. Но с одним дыханием оно пришло и ушло. Поэтому он приблизился, а затем с любящей и радостной нежностью его взгляд упал на саму безупречную кровать и остановился нa белоснежном свитке, который лежал возле подушки. Он сейчас же привстал; Люси, как ему показалось, поднималась к нему; но нет – это только носок одного из её маленьких шлепанцев случайно выставился на свет из-под узких нижних оборок кровати. С другой стороны его взгляд остановился на тонком, белоснежном, раздражающем рулоне, и он встал, как очарованный. Ни один драгоценный греческий пергамент не стоил и половины увиденного его глазами. Ни один дрожащий ученый не стремился с большим желанием развернуть мистический пергамент, нежели Пьер, жаждущий открыть священные тайны этого белоснежного, раздражающего предмета.
Но его руки коснулись не каждой вещи в этой палате, а только той, за которой он туда пошел.
«Вот синий портфель, Люси. Посмотри, ключ висит возле его серебряного замка, – разве ты не боишься, что я открою его? – должен признаться, он привлекает»
«Открой его!» – сказала Люси, – «почему, нет, Пьер, почему нет; какую тайну я храню от тебя? Прочти меня снова и снова. Я – полностью твоя. Посмотри!» – и рывком открытый портфель явил все сорта радужных вещиц, выскочивших из него вместе с самым тонким ароматом некой невидимой сущности.
«Ах! Ты святой ангел, Люси!»
«Почему-то, Пьер, ты искусно преобразился; ты теперь огорчен как тот, кто… – почему, Пьер?»