banner banner banner
Силуэты минувшего
Силуэты минувшего
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Силуэты минувшего

скачать книгу бесплатно

Силуэты минувшего
Георгий Алексеевич Римский-Корсаков

А. Г. Римский-Корсаков

Жизнь свела Георгия Алексеевича Римского-Корсакова(1891 – 1971) с многими знаменитыми современниками. Еще в гимназии он оказался за одной партой с Александром Алехиным, будущим чемпионом мира по шахматам. В юношеские годы был свидетелем первых театральных постановок Константина Станиславского, оперных триумфов Фёдора Шаляпина, балетов «Лебединое озера» и «Жизель» в сценографии Александра Горского в Большом театре.

После окончания училища Правоведения в 1912 году автор служил в конно-артиллерийском полку, участвовал в походе в Восточную Пруссию в 1914 г. Об этом отрезке своей жизни Римский-Корсаков повествует в «Записках солдата-гвардейца». После революции сменил много профессий, пытаясь найти свое место в новых условиях, работает театральным и балетным критиком, заведует школой танца в ЦПКиО им. Горького, пока, наконец, не находит работу в Театральном музее им. А. А. Бахрушина, где становится старшим научным сотрудником музея.

Публикуется впервые.

Георгий Алексеевич Римский-Корсаков

Силуэты минувшего

Г.А. Римский-Корсаков, 1912 г.

Слово об отце

(Вместо предисловия)

Вихри революции 1917 года разметали российскую интеллигенцию. Одни сгинули навсегда, другие оказались за границей, третьи вынуждены были приспосабливаться. Те, которые не кривили душой ради карьеры, часто самым причудливым образом зарабатывали на хлеб. В те годы, чтобы выжить (конечно, если вас не коснулась мельница репрессий), нужно было обладать волей и энергией.

Возможно, если была бы написана биография Г.А. Римского-Корсакова, то там наверняка были бы такие избитые, банальные строки, вроде: «Он родился и жил в удивительное время, насыщенное событиями огромной исторической важности» и т.п. Это было бы справедливо в том смысле, что отец действительно пережил и 1-ю мировую войну, и обе революции, и гражданскую войну, затем трудные послереволюционные годы, «культ» со всеми его последствиями, Великую Отечественную войну. Но параллельно этим событиям ему пришлось, как человеку «из бывших», пройти сложные испытания на выживаемость и приспособляемость к тем условиям, в которых он оказывался. Эти условия помогли отцу лишь утвердить свое «я», развили индивидуальность и своеобразность его мышления, закалили дух. Слишком сильна была его порода, чтобы сдаться, слишком прочным оказался фундамент, заложенный средой, из которой он вышел. До конца дней своих он оставался на высоте, над обстоятельствами. И этим он мог по праву гордиться.

Родился Георгий Алексеевич Римский-Корсаков 28 марта/11 апреля 1891 г. в с. Журавлево Старицкого уезда Тверской губернии, где в то время жили его родители. В Журавлеве прошло его раннее детство, а в имении Волочаново Волоколамского уезда, купленного в 1894 году – прошла его юность.

Родители его: отец – Алексей Александрович Римский-Корсаков (1864 – 1920, Торжок), Зубцовский уездный предводитель дворянства, мать – Софья Карловна, урожденная фон Мекк (1867 – 1936, Москва), общественный деятель, основательница Высших женских историко-филологических и сельскохозяйственных курсов в Москве, по первому мужу – Римская-Корсакова, по второму (с 1901 г.) – княгиня Голицына. Ее 2-й муж – князь Дмитрий Михайлович Голицын (1868 – 1913, Москва) – сотник Кубанского казачьего войска, офицер Собственного Е.И.В. Конвоя. Кроме Георгия, в их семье были ещё дети: братья Борис и Дмитрий и сестра Наталья (все дети от первого брака): все это внуки известной меценатки Надежды Филаретовны фон Мекк, которая своей душевной и материальной поддержкой помогла великому П.И. Чайковскому проявить свой гений.

Но не менее значимо и их принадлежность к старинному дворянскому роду Римских-Корсаковых. Автор публикуемых материалов как-то вспоминал, что еще подростком он копался в старой рухляди на чердаке в имении Журавлево, и там он обнаружил массивную рукописную книгу XVII века. Это была родословная фамилии Римских-Корсаковых, написанная на основе старинных преданий крупным государственным деятелем и историком того времени Игнатием Римским-Корсаковым. Игнатию и его «Генеалогии» посвящена глава изданной у нас в 1988 г. книги «Да будет потомкам явлено…» (авторы Е.В. Чистякова и А.П. Богданов). Там говорится, что согласно преданию род Римских-Корсаковых начинается… с Геракла. Сын героя Корс основал остров Корсика, а его потомки жили в Древнем Риме. В средние века они переселились в Данию, затем в Лифляндию и оттуда в XVI веке рыцарь Корсак прибыл служить русскому царю в Московию. А так как его предки жили в Древнем Риме, то внуки и правнуки получили право на фамилию Римских-Корсаковых. Знаменитый композитор – тоже один из его потомков. По родословной – нашей и композитора – получается, что мы братья композитора Николая Андреевича. Но… «четырнадцатиюродные», если только такое родственное понятие существует.

Детство Георгия было вполне сытое и благополучное по современным понятиям, насыщено яркими и приятными впечатлениями. Бонны, гувернеры, нянюшки, домашние спектакли и музицирования, поездки за границу на богатые курорты, близость к русской сельской природе, веселые игры с братьями, кузинами и кузенами, жизнь в богатых домах Москвы и Петербурга – у родителей и многочисленных родственников; посещения театров, большие связи и знакомства родителей со многими государственными лицами, с людьми искусства и науки – все это было в отцовском детстве и не составляло исключения: так жило большинство русской интеллигенции того времени. Первой учительницей музыки Георгия Алексеевича была мадмуазель Брюгеман, потом дочь адмирала Зеленого, затем – польский скрипач и композитор Генрих Пахульский. Стремление каким-то образом приблизиться к миру музыки у младшего поколение шло, наверное, от их знаменитой бабушки. Бабушка Георгия Алексеевича, Надежда Филаретовна фон Мекк – та самая меценатка, которая, будучи большой почитательницей музыки П.И. Чайковского, на протяжении 13 лет вела с ним переписку и оказывала ему материальную помощь. Ей композитор посвятил свою 4-ю Симфонию…

Образование отца было довольно типичное, как во многих дворянских семьях: поначалу – гимназия Поливанова в Москве, затем К. Мая – в Петербурге. И, наконец, с 1908 г. – Императорское Училище Правоведения, наряду с Лицеем и Пажеским корпусом, считавшееся учебным заведением для избранного круга лиц. Выпускники Училища, как правило, служили в министерствах или посылались за границу. Недаром, когда после Октября взялись за искоренения «вредных элементов», то в первую очередь охотились за бывшими лицеистами, «пажами» и «правоведами», т.к. это были, конечно же, самые «классические» предполагаемые враги.

О пребывании отца в Училище правоведения им написано и рассказано мало. Но и из того, что есть, ясно одно – учились там далеко не маменькины сынки, а вполне самостоятельные юноши, умеющие жить полнокровно, весело и увлеченно, несмотря на жесткий полувоенный режим воспитания и обучения. Зубрежки, «самоволки», дружеские попойки, романы с балеринами и пр. – все это было, обычный юношеский набор.

Училище давало молодежи большой запас знаний во многих областях наук, в том числе в истории, философии, языках, праве и др. Только четыре года из семи провел отец в стенах Училища Правоведения, но этого было достаточно, чтобы никто никогда не усомнился в его образованности и эрудированности. В 1912 г., разочаровавшись в юридических науках, он пошел на военную службу и, выдержав офицерский экзамен при Николаевском кавалерийском училище, 15 августа 1912 г. вступил вольноопределяющимся в Лейб-гвардии конную артиллерию. 10 лет будет носить он военный мундир. За это время многое придется ему испытать и пережить.

Вольноопределяющимся Конной артиллерии застанет его август 1914-го. С армией ген. Ренненкампфа пройдет он по дорогам Восточной Пруссии до Кенигсберга (Калининград), принимая участие в редких, но кровопролитных боях. Затем будет произведен в прапорщики, а после экзамена на офицерский чин – в корнеты. Затем – служба в конной батарее у генерала Брусилова, тяжелое заболевание (не то малярия, не то тиф) и – запасной полк в Борисоглебске. Там он «спасет» от семейной тирании дочь местного помещика и увезет ее в Петроград.

«Надежде Николаевне Охлябининой, – писал в своей биографии Г.А., – было 23 года, она была хилого здоровья, слабенькая физически, но сильная духом, – она безропотно подчинялась всем фантазиям матери, как бы тяжело и неприятно это ей ни было бы. Подчинение это выражалось во всем – в большом и малом, и наблюдать это со стороны было крайне неприятно. Все жалели бедную Надю, сочувствовали ей и спрашивали, скоро ли она освободится от этого жестокого материнского гнета». Подробности этих отношений между Г.А. и Надежды Охлябининой, описаны отцом в одной из глав «Записок солдата-гвардейца». Это – ровно за неделю до февральской революции. В Борисоглебске же пройдет и весь период от февраля до октября 1917-го, когда в их кавалерийском полку начнется разброд, анархия и демобилизация. Весной 1918 г. произойдет его встреча с революционной Москвой, недоброжелательной, растерянной и мрачной.

Неопределенность положения отца, как «бывшего» офицера, перед лицом усиливающегося «красного террора» заставляет его принять через четыре месяца после Революции самое верное решение – он идет добровольцем в Красную Армию. Принять участие в серьезных боях ему не доведется, но неразбериха и измены, карьеризм и интриги, стяжательство и подозрительность, разложение и распущенность – всему этому он будет свидетель, все это будет рядом. Будет и учеба на курсах Военно-хозяйственной академии, будет эпизод «войны» – при наступлении Юденича на Петроград: курсанты приняли участие в защите Гатчины. Потом будут долгие, трудные экспедиции по Татарии и Башкирии в поисках и покупках лошадей для армии. И, наконец, в марте 1922 г. опять будет демобилизация, на этот раз окончательная.

Конец прошлого и начало нашего века – это расцвет искусства, науки, время бурных общественно-политических движений, пробуждения философской мысли, оживления экономики в России. Автор мемуаров во время учебы в Московской Поливановской гимназии, в Петербургском училище правоведения является свидетелем восхождения к славе многих знаменитостей: Станиславского, Ермоловой, Шаляпина, шахматиста Алехина, балетмейстеров Горского и Голейзовского, композитора Шапорина, художника Бехтеева, балерин Карсавиной, Гельцер и других.

Юношеские «познания» в балетном искусстве, женитьба в 1919 г. на балерине Большого театра Е. Адамович приоткроют ему двери в мир музыки и балета Он сходится в 1921 со знаменитым хореографом А. Горским и даже пишет для него либретто на тему «Свобода, равенство и братство» – очень злободневную и актуальную. Затем четыре года работает администратором у К. Голейзовского в его «Камерном балете», до его закрытия в 1925 г. С Голейзовским активно сотрудничала и Е.М. Адамович.

Г.А. вспоминал: «Мои отношения с Еленой Михайловной складывались несколько своеобразно. Еще учась в гимназии Поливанова, я познакомился со многими ученицами балетной школы Большого театра. Я и мой двоюродный брат, Жорж Мекк, влюблялись в них во всех по очереди. Это было очень чистое увлечение, без намека на какую-либо чувственность. Из них мне больше всего нравилась Елена Адамович, но она держала себя всегда несколько отчужденно от других, а, сделавшись артисткой, скоро вышла замуж за милого человека, красавца, Федора Федоровича Гофмана, из торгового мира. Я бывал у них иногда, но держал себя с Еленой Михайловной крайне сдержанно и почтительно… Я учился в это время в Правоведении, и в Москве мог бывать только на каникулах.

В это время Елена Михайловна занимала в театре второе место после Гельцер. Муж ее, с которым они разошлись, эмигрировал. Она жила с сыном Юрой, трех лет, его теткой и дряхлой бабушкой. Наступили тяжелые времена, когда пшенная каша казалась верхом человеческого благополучия. Квартира не отапливалась. От холода и голода нас спасало увлечение балетом Касьяна Голейзовского. Его искусство было так прекрасно, что заставляло забыть окружающий мир мглы, насилия и кровавых ужасов.

Это увлечение материально ничего не давало, но поднимало тонус жизни. В 1922 году я был демобилизован из Красной Армии. Для меня наступили тяжелые дни. «Камерный балет» Голейзовского, несмотря на большой художественный успех, закрылся. Он перешел работать в Большой театр. У меня не было никакой специальности, я стал безработным и ушел от Елены Михайловны, так как не мог жить на ее содержании. Она не удерживала меня…».

А далее начинается чехарда с работой, продолжающаяся почти десятилетие. Калейдоскоп этих лет таков: ответственный сотрудник журнала «Зритель» и член сельхозартели «Полдень», администратор Дома театрального просвещения и зав. детской колонией «Поварово», секретарь Восточной секции Российской ассоциации научно-исследовательских институтов и статистик Союза Крестьянских молочных товариществ. Одновременно: посещает музыкально-вокальные курсы (класс кино-иллюстрации), издает брошюру о театральных художниках, входит в состав жюри Всесоюзной Спартакиады 1928 г. и сотрудничает в секции по пляске при Совете Физкультуры.

В 1928 году хороший знакомый отца, старый большевик С.А. Лопашов ввел его в состав репертуарной комиссии Большого театра и его Художественного совета. Однако бюрократические, темные силы Большого театра испугались слишком резкой критики своей деятельности Художественным советом и добились его упразднения. В дальнейшем, Художественный совет снова был создан, но туда вошли только «свои» – работники театра.

Как видим, для московского интеллигента тех лет нужно было все уметь и за все браться, чтобы выжить. Для безопасности, чтобы избежать террора и не бросаться в глаза властям своим дворянским происхождением, в 1924 г. отец сократил свою фамилию наполовину, став просто Корсаковым. И все равно конец 1928 г. отец проводит под арестом. Его обвиняют в связях с эмигрантскими кругами. Но 1928-й это еще не 1937-й, и через три месяца он выпущен на свободу.

Однако, после этого он полгода ходит в безработных, живет на 15 руб. 50 коп. – пособие по безработице. С ним живет и его мать Софья Карловна Голицына (фон Мекк), которая с 1924 г. получает 20 руб. пенсии-пособия и подрабатывает случайными уроками французского языка и переводами с немецкого журнальных статей..

Но вот со средины 1929 г. дело опять как будто наладилось, и снова всякие «Цветметзолото» и «Стальпроекты», «Всецветметы» и «Гипроторфы» – статистик, экономист, секретарь… И одновременно участник 1 Всесоюзного слета пионеров, член жюри 1 Всесоюзной Олимпиады СССР (1930) и пр. и пр…

Новая власть, тем не менее, не спешила пользоваться услугами таких людей как отец, и нигде он не задерживался более года, – «сокращение штатов» настигало его всюду. Он же что-то всё хотел и не сдавался. Кто – кого? – жестоко и неумолимо стоял постоянно перед ним этот вопрос, и каждый раз отцу везло. Да, везло, другим было много хуже. А.А. Вершинин, муж сестры Наталии, в 1928 был выдворен в Киргизию, тетка Анна фон Мекк – выслана, еще раньше другая тетка Людмила фон Мекк и дети ее – кто куда, на погибель, в Голодную степь; в 1937-м «за фамилию» на 8 лет на Колыму отправили родного брата Дмитрия Римского-Корсакова. Как-то стал отец подсчитывать – насчитал около 50 человек – друзей, родных, знакомых – невинные ни в чем люди, которым «не повезло».

Когда в 1929 г. расстреляли его дядю, Н.К. фон Мекк – известного железнодорожного деятеля, Г.А. с большим риском для себя спасает от уничтожения и разорения большую часть ценнейшего исторического наследия – переписки П.И. Чайковского с Н.Ф. фон Мекк, хранившуюся в репрессированной семье. Вскоре он передаст эти письма в Дом-музей Чайковского в Клину, и в 1935-36 гг. они будут опубликованы (издательство «Академия», в 3-х томах).

В 1932 г. в Москве меняли паспорта – отцу и его матери в паспортах было отказано, и в продуктовых карточках тоже, как «тунеядцам», по доносу. Это уже было чревато серьезными последствиями. Потребовалось обращаться в «Политический Красный Крест» к Е. Пешковой и «всесоюзному старосте» М.И. Калинину, чтобы устранить это «недоразумение» – паспорта были выданы.

1932 год ознаменовался для отца и другим событием – в октябре этого года он женился на Надежде Ивановне Воскресенской. На этот раз надолго. Произошло их знакомство в Клину, в Доме-музее Чайковского, где Надежда Ивановна работала экскурсоводом и пианисткой. Это знакомство произошло благодаря дружбе отца с композитором Ю.А. Шапориным, который тогда трудился над оперой «Декабристы», живя в Клину, при Музее. Об этом периоде жизни Г.А. вспоминает:

«По приглашению Шапорина я часто стал навещать его. Предполагалось, что он там пишет свою оперу «Декабристы». Делал он это очень неохотно и радовался всякому предлогу, чтобы отлынивать от работы. Жил он там в небольшом деревянном флигеле, специально построенном директором Музея, Н.Т. Жегиным, для приезжающих в Музей гостей. После того, как я передал в Музей, в 1929 году, письма Чайковского к бабушке Н. Ф. фон Мекк, Николай Тимофеевич Жегин был ко мне очень внимателен. Он устроил меня работать в Бахрушинский Музей, за что я был ему очень благодарен. Он пригласил мою маму на лето в 1935 году в Музей, где Софья Карловна, пережив многие тяжелые годы, отдыхала душой, в родственной ей обстановке…

Когда в Музее не было посетителей, а они тогда бывали очень редко, Жегин не требовал какой-нибудь определенной работы от «детей», и мы с Надеждой Ивановной Воскресенской много играли в 4 руки. Надежду Ивановну все тогда называли «Тургеневская барышня». Росла она в очень патриархальной и провинциальной семье, где глава семьи, отец, Иван Павлович, не признавал Советскую власть. Хотя он и работал в прокуратуре Клина то секретарем, то в канцелярии городского суда, но был постоянно ото всюду увольняем, как «бывший», и даже арестовывался. Семью кормила одна старшая дочь – Надя. Нас сближала музыка и лирическая, «тургеневская» атмосфера усадьбы Петра Ильича Чайковского.

Мы поженились в октябре 1932 года. Однако, вскоре оказалось, что одной музыки для счастливого брака мало. Разъединяло нас несходство характеров, разное воспитание, вкусы, отношение к жизни. Совместная жизнь стала затруднительна».

С этого времени род занятий отца несколько стабилизируется и более четко обозначится его путь как человека искусства, путь, которым он потом пройдет до конца своих дней, не изменяя выбранному направлению. С весны 1933 отец заведует школой танца в ЦПКиО им. Горького и одновременно ему удается закрепиться в Центральном театральном музее им. Бахрушииа, где он сначала работает временно, выполняя разовые задания, а уже через год – он старший научный сотрудник этого музея. Позже отец назовет работу в музее своим «университетом», который дал ему и настоящее понимание искусства и просто удовлетворение от общения с людьми иного склада и культуры, чем были до сих пор.

В 1934 г. на ул. Чехова 25 (Малая Дмитровка) в сырой холодной полуподвальной комнате с керосинкой и монстрами-соседями родился первенец, сын Дмитрий. В этом же полуподвале через два года умирает С.К. Голицына, наша бабушка, – так и не успела как следует попользоваться и порадоваться назначенной ей Ленинградским Союзом композиторов пенсией (80 руб.). И здесь, в 1937 году, появился на свет и автор этих строк.

В музее Бахрушина тем временем у отца много интересной и ответственной работы: организации театральных выставок, лекции, научные доклады, смотры. Тогда же отец начинает и свои первые мемуарные опыты – в 1939-40 годах он заканчивает «Записки петербургского зрителя». Начинает вместе с коллегами работу над книгой к юбилею Большого театра, собирает материал. Работа в Бахрушинском музее приносит стабильный заработок – 350 рублей. Нищенский, но для работника культуры нормальный по тем временам.

К концу 30-х годов близких родных у отца в Москве никого не осталось, и вакуум родственного общения частично заполняют родные жены, обитающие в «Соломенной Сторожке» – дачном месте Москвы, близ академии ТСХА. «Соломенная Сторожка» становится наиболее любимым местом пребывания нашей семьи. Здесь всегда уютно, родственно. Здесь множество цветов, солнца и воздуха. Возможно, все это и натолкнуло на мысль обменять наш подвал на Малой Дмитровке 25 на Подмосковье, где, как ему казалось, никакие карательные органы не могли бы достать. Подходящее место нашлось в 1939 г. в Малаховке, обмен состоялся.

В Малаховке действительно нашлось и много воздуха, и цветов, и солнца, но она лишила нашу семью московской прописки: в этом была ошибка отца, и ошибка роковая., так как уже в начале войны малаховский дом был разрушен немецкой бомбой – и в результате возвращение сюда после войны стало невозможным.

Война не дала времени как следует насладиться прелестями дачной жизни. И уже 22 июля 1941 эшелон с эвакуированными умчал нас на Восток.

Северный Казахстан, Петропавловск… Когда в 1941 г. война забрасывает нас за 2000 км от Москвы в Петропавловск, то с первых же дней эвакуации началась отчаянная борьба родителей за выживание, за существование в новом чужом городе без поддержки, без работы, без жилья, без имущества, без хлеба. «Вернуться домой, на родину!» – вот девиз, под которым протекали годы жизни отца в этом чужом городе. Здесь Георгий Алексеевич организует в Доме пионеров музыкальный кружок, который стал основой детского музыкального образования в городе. Затем, в разные годы, он возглавляет коллектив музыкальной школы военно-ослепших граждан, трудится в редакции районной газеты в Пресновке, главным редактором которой был писатель Иван Шухов.

Г.А. Римский-Корсаков все же вынужден был надолго связать свою судьбу с городом Петропавловском. В 1944 году он назначается директором городского краеведческого музея, затем – директором открытой в 1945 г. детской музыкальной школы № 1, а в 1957 г. переходит в открывшееся музыкальное училище, где преподает фортепиано, теорию и историю музыки, поражая своих студентов и коллег высокой культурой, интеллектом, отличной памятью и широтой знаний. За 25 лет педагогической деятельности им подготовлены сотни специалистов, многие из которых стали видными музыкантами, педагогами, руководителями кружков и музыкальных коллективов, работают в теле- и радиокомпаниях.

Кончилась война, и чем дальше уходила или упускалась возможность вернуться домой, в Россию, тем сильнее в глубинах души вскипало это отчаянное желание. Эту же цель преследует он и когда пишет объемную работу «Н.Ф. фон Мекк и ее семья», требующую громадных сил, времени, переписки, наконец, просто тишины и творческого состояния, чего нет и невозможно иметь, живя в очень стесненных жилищных условиях. Однако к этому времени для возвращения на родину возникает существенное препятствие – рождение двух дочерей в браке с М.М. Бычковой, местной уроженкой. И все же, мечтая о возвращении «на Родину», он думал не только о себе, но, пожалуй, прежде всего о своих детях, т.к. прекрасно понимал, что для становления и их развития предпочтительнее столица – центр культуры и большой полнокровной жизни, как ему представлялось, нежели мир убогого провинциального города Петропавловска.

В то время Северный Казахстан, как известно, был средоточием многих «бывших» людей, Здесь отбывали ссылку и праправнучка Пушкина Н.Е. Воронцова, и внучатая племянница Лермонтова К.А. Сабурова, и выпускница Смольного института княгиня Н. А. Козловская, жена генерала, руководителя Кронштадтского мятежа 1921 года. Здесь осели и «враг народа» пианист С.Н. Коншин, и выпускники Пажеского корпуса, а теперь актеры театра, «лишенцы» П.В. Кузьмин и князь Г.И. Кугушев, и многие другие, оказавшиеся не по своей воле на обочине советской жизни. Все они, хотя бы в силу своего воспитания, культуры, знаний создавали тот нравственно-культурный фон города, который так необходим для любого общества. Не оставался в стороне и Георгий Алексеевич Римский-Корсаков. Подводя итог своего пребывания на казахстанской земле, отец в одном из писем родным за границу писал: «Я немного горжусь тем, что внес и свою небольшую долю музыкального просвещения и культуры в этот богатейший край пшеницы и необозримых степей. Таким образом, я остался верен традиции старой русской интеллигенции – сею разумное, доброе, вечное. Это значит, что остался неисправимым романтиком – качество очень невыгодное во все времена».

Из Казахстана в Москву, к родным и близким, Георгий Алексеевич Римский-Корсаков вернулся только в 1968 году, за 3 года до смерти. Скончался он в 1971 году и похоронен на Долгопрудненском кладбище в Москве.

В последние годы жизни Георгий Алексеевич написал много мемуарных и искусствоведческих работ, среди которых статьи и очерки о мастерах русского балета, о П.И. Чайковском, о французском композиторе Клоде Дебюсси, корифеях театра начала XX века, о К.С. Станиславском, о службе в царской армии, об Училище Правоведения, о своей бабушке по матери Надежде Филаретовне фон Мекк и о многом другом, чему ему посчастливилось быть свидетелем или современником.

После кончины автора в 1971 г. появилось немало новых для читателя мемуаров, сообщений, публикаций, особенно за последние годы, в которых содержатся дополнительные сведения, касающиеся людей, о которых писал отец. Имей в руках эти публикации, он, конечно, внес бы соответствующие добавления и коррективы в характеристики и судьбы отдельных лиц.

В настоящем издании читатель познакомится лишь с частью литературного наследия Г.А. Римским-Корсаковым. Отдельной книгой оно никогда – ни в целом, ни частично не выходило. Материал был не ко двору. И если, ознакомившись с этими работами, читатель хоть немного больше узнает и прочувствует ту атмосферу, в которой прожил свою долгую жизнь еще один русский интеллигент конца XIX – XX веков, со всеми ее перипетиями и катаклизмами, пережившими Россией, то можно будет считать, что задачу свою автор выполнил и труды его не пропали зря.

    Андрей Римский-Корсаков.
    Москва, 2023 г.

Дом моего детства

Посвящается братьям

Собаки живут около людей. Поэтому нельзя писать о собаках и молчать о людях. И с точки зрения собачьей философии, люди должны рассматриваться как материальный или экономический базис. Тем более их нельзя игнорировать.

Некоторых собак мы помним лучше, чем людей. А многих вспоминаем и с большой симпатией. Это бывает от того, что собаки, как и люди, делятся на качественных и количественных. Количественные – это собачья масса. Это те, что облаивают людей по вечерам на улице неизвестно зачем и бросаются на вас, как вы входите в калитку, на которой иногда написано, а также часто бывает, что и не написано: «Осторожно, во дворе злая собака».

Качественные – это те, у которых ярко выражена их собачья индивидуальность. К качественному виду надо отнести и тех собак, кто в нашем сознании связан с особо выдающимися людьми или с исключительно интересными событиями. Само собой разумеется, что самым выдающимся событием нашей эпохи мне представляется моя собственная жизнь.

Отбросим ложную скромность. Разве не думает каждый из нас, что он является центром всей солнечной системы и что, более или менее, Господь Бог создал весь мир только для удовлетворения именно моих эгоистических потребностей. Пуста, скучна и не интересна делается жизнь, когда рано или поздно прозреваешь и приходишь к обратному выводу.

Крот – это не только первая собака, которую я помню. Это вообще мое первое детское воспоминание, также, как драка моих старших братьев. Драка, я помню, случилась в день рождения моей сестры в 1895 году. Видимо весь дом был занят моей матерью, и братья могли совершенно беспрепятственно делать все, что им приходило в голову. А в их голову, как это впоследствии выяснилось, приходило иногда очень многое, но, конечно, значительно меньше, чем мне.

Сестра родилась, когда мне было четыре года. Это было в Жукове[1 - Под названием «Жуково» автор зашифровал имение Журавлево Старицкого уезда Тверской губ. – Прим. А.Г. Римского-Корсакова (далее – А.Р.-К.)], небольшой и скромной усадьбе Тверской губернии, приобретенной моими родителями на материнское приданое, путем выкупа ее у многочисленных родных-совладельцев.

Крот – это большая черная собака сеттер, с умным лицом и уставшими глазами, с длинной черной шерстью, на животе переливающейся в рыжий мех. Я помню Крота уже совсем старым, когда он больше спал или мучительно и долго чесался, а потом бродил, пошатываясь из стороны в сторону. Отец мой не был охотником, но это не мешало ему иметь охотничью собаку и несколько охотничьих ружей, со значительным запасом дроби и пороха, на разные случаи жизни. Эти ружья он время от времени доставал из большого платяного шкафа, вделанного в стену в уборной комнате, перебирал их, осматривал, протирал суконкой и… опять ставил на место. Впрочем, иногда отец стрелял из них.

Радостно взволнованный, с почтительным удивлением, я наблюдал, как отец брал двустволку, чтобы выстрелами прогнать появившегося над усадьбой ястреба, угрожавшего благополучию цыплят, утят и прочих представителей младшего поколения птичьего двора. Отец обставлял всякий такой случай торжественным и размеренным ритуалом. Он неторопливо доставал ружье, осматривал его, заряжал, потом выходил в сад и спрашивал: «Где тут ястреб?». При этом неизменно сохранял ироническое выражение лица, как бы желал показать, что собираясь пугать ястреба, он только подчиняется очень устаревшей традиции, предоставляющей главе дома почетную обязанность охранять спокойствие домашнего очага. Отец, по-видимому, имел все основания думать, проверив это на опыте многих лет, что рябая и кривая птичница Аннушка не хуже его и, наверное, быстрее и вернее отпугнет хищника своими визгливым криком и маханьем снятого с головы платка.

Всякое оружие было совсем не типично для отца. Это не был его стиль. Несмотря на свое военное воспитание (он окончил Константиновское Артиллерийское училище) и службу офицером, правда очень недолгую, в какой-то армейской артиллерийской бригаде, он был человек совсем не военный, сугубо мирного облика и в семейном быту он был очень тихий, молчаливый и спокойный. Впрочем, он иногда выходил из себя, чаще всего из-за каких-нибудь пустяков. Но вспылив, быстро успокаивался, и даже посмеивался над своей горячностью. Когда же бывал чем-нибудь недоволен, сердит или расстроен, то мог подолгу вздыхать, сопеть, хмуриться, делать страдающее лицо и молчать, молчать…

Моя мать вышла замуж, когда ей едва исполнилось семнадцать лет. Отцу тогда было двадцать четыре. Дед мой, отец матери, был инженер-путеец и отец «взял» за матерью хорошее приданое. На языке наших дедов и бабок это называлось – «устроить счастье детей». И действительно, почти двадцать лет без малого, родители жили, как говорилось, «счастливо», пока не израсходовали материнское приданое. Во всяком случае, они ни в чем себе не отказывали и жили весело, не думая о завтрашнем дне. Однако этот день все же настал, и тогда пришлось начать думать и подводить итоги.

По всем показателям жизненного баланса оказалось пассивное сальдо. Тогда от порханья по жизни надо было перейти к обывательскому существованию «как все люди». Из цветочной карнавальной колесницы пересесть в извозчичью пролетку. Надо признать, что свой праздничный тур жизни они закончили довольно эффектно.

У отца под занавес случился роман с одной очень известной артисткой петербургского балета, с вызовом к барьеру одного не менее известного петербургского редактора газеты, что повлекло в свою очередь за собой большой «подвал» М. Меньшикова в «Новом Времени» о европеизации, а, следовательно, и распаде устоев старинных русских семей.

У матери в то же время наметились очень удачные театральные выступления, сначала в Петербурге на любительской сцене, а потом с актерами-профессионалами в деревне, в течение целого летнего сезона. Этому творческому взлету матери неожиданно воспрепятствовала роковая встреча с Д.М. Мстиславским[2 - Под «Мстиславским» имеется в виду князь Д.М. Голицын. – Прим. А.Р.-К.], за которого спустя некоторое время она вышла замуж, и начался второй период жизни матери, период Sturm und Drang (бури и натиска), о котором она позднее не очень любила вспоминать. Впрочем, потом пришла война, за ней революция, надо было жить только сегодняшним днем, да и от всяких воспоминаний все спешили скорее отделаться и не копить их в себе.

Крот – собака счастливого периода жизни родителей, когда их существование казалось всем со стороны сплошным «праздником жизни». Во многом, но не во всем, это так и было в действительности. Я и Крота, и «праздник» этот помню уже на ущербе. Но все же Крот – это непременный атрибут моего счастливого детства и особого, ни с чем не сравнимого счастья, связанного не с жизнью в Петербурге, богатой впечатлениями, не с пребыванием в разных чудных местах Европы и не с другой, купленной матерью усадьбой, где все было громадное, широко раскинувшееся, в то же время такое чужое и холодное, а счастья, как я его себе представлял, существовавшего только в Жукове – в скромном, простом, убогом природой, тихом и невзрачном Жукове.

Усадьба делалась видимой на выезде из деревни Наводники. Здесь же проходила граница двух уездов. Дорога, начиная от межи границы усадьбы, была настолько плохая, что проехать по ней не надо было и пытаться. Кучер уверенно сворачивал на озимые или яровые хлеба, стоявшие рядом с дорогой. Справа чернела закоптелая рига, где всегда очень вкусно и домовито пахло хлебом и дымом. Слева поднимались стеной деревья сада. Ворота, столбы наших детских качелей, плита для варки варенья, – и вот он – Дом. Двухэтажный, белый, отштукатуренный недавно моим отцом, убогого, коробочного, деревенского (аксаковского) стиля.

С северной стороны дома, прямо против большой открытой террасы, раскинулся широкой и длинной полосой сад (французский) с ковром роскошной густой травы, среди которой свободно и независимо, островками, росли разнопородные молодые деревья. Глубокие канавы по трем сторонам сада закрывались зарослями акаций, тополями, березами, липами и ольхами. В правой половине сада, нарушая всякую симметрию, высилось несколько громадных столетних ив, являя собой памятник далекого прошлого усадьбы, когда, возможно, мимо этих ив проходила проезжая дорога или была граница самой вотчины. У подножия этих ив покоилось несколько больших каменных плит старицкого мрамора, неизвестного, немного таинственного назначения. Уже в новую эпоху, тут же, с правой стороны, в конце дорожки из великолепных молодых туй, встало довольно безобразное легкое строение с большими итальянскими окнами, в котором хранилась всякая садовая принадлежность, а на заре моего существования происходили любительские спектакли, где начинала пробовать свои сценические силы и моя мать. Афиша комедии «Сорванец», помеченная 1893 годом, хранилась у меня и погибла в 1941 году вместе с другими очень ценными и редкими театральными реликвиями.

Южная, по-видимому, более старая сторона сада, была много уютнее и интимнее. Начиналась она крытой террасой дома, густо обвитой диким виноградом, с лестницей в три ступеньки, которые для скорости перемахивалась нами, детьми, в один прыжок, и небольшой круглой клумбой с растущими на ее газоне разноцветными маргаритками, с большим кустом пунцовых пионов посредине. А рядом, справа, стояла изнемогающая от старости яблоня в подпорках, заглушённая гигантскими кустами лиловой сирени, обильной махровым «счастьем». Дальше шли пять высоких дубов, посаженных моими дядями в их юношеские годы. А за ними, через дорожку, вдоль деревянной, резной и когда-то, еще на моей памяти, крашеной изгороди, тянулись тополя и кусты жимолости. Немного дальше, влево, спряталась открытая беседка в зарослях каких-то кустов с белыми, пахнущими медом, соцветиями. От беседки в воду пруда спускались четыре подгнивших ступеньки. На мутной желтой воде плавал сколоченный еще недавно, а теперь разбухший и покривившийся набок, заплесневелый плот. А накоротке между домом и прудом стоял старый ветвистый дуб, под которым зеленела густая и яркая листва редко цветущих гиацинтов, посаженных моим отцом, и немного дальше, вдоль дорожки, безобразно торчали жидкие кусты колючей и грубой «американской малины», совершенно безвкусной (прихоть отца). За малиной и мостиком над канавой, соединяющей два пруда – выход из сада на территорию хозяйственных служб. Здесь была калитка, на которой можно было очень приятно покататься.

На грязной поверхности пруда стайки карасей резвятся вне пределов нашей детской изобретательности и жестокости. Над водой свисают старые ивы и липы, корни которых, как змеи, извиваются по берегам. Небольшая аллея вдоль пруда, из старых берез (на одной из которых, самой ветвистой, находилась наша детская крепость) замыкается проезжей дорогой, спрятанной за живой изгородью акаций. Сбоку новая «господская» баня. Другая, «черная», баня стоит у небольшого птичьего пруда. Она полна таинственного мрака, пахнет дымом, прелым веником и гнилой водой, вызывая какие-то смутные эмоции. Грачиные гнезда у рабочей избы на засохших березах. Непроходимые лужи и непросыхающая грязь, обильно орошаемая навозной жижей на подступах к скотному двору и конюшне. И всюду мощные массивы крапивы и бузины.

Через дорогу, в плодовом саду, росла на запад от дома удивительная антоновка и белый налив, а под ним неповторимая клубника всех сортов. Необыкновенной величины и аромата красная, белая и особенно черная смородина, почки которой неизменно наполняют хрустальный водочный графинчик на обеденном столе. И наконец, поразительного объема и красоты кочны капусты, длинными рядами уходящие в дальние углы огородных владений нашего старинного садовода Ивана. Вот беглая зарисовка моего детского рая, который на обыкновенном человеческом языке называли Жуково.

На северную сторону сада выходил большой открытый балкон с четырьмя ступеньками на дорожку. На балконе стояла тяжелая, очень грубая, безобразная садовая мебель, крашеная когда-то желтой краской. Здесь же, почти до конца жизни усадьбы, летом стояла клетка с большим белым попугаем, привезенным когда-то с тропиков в подарок моим дядей-моряком, Николаем Александровичем. Только у нас в Жукове этот попугай прожил больше сорока лет. Дверцу клетки держали открытой, но никаких поползновений к возвращению себе свободы попка не обнаруживал. Изредка перебирался он на спинку соседнего стула, с полным равнодушием взирая на окружающий его мир. Впрочем, иногда он кричал. Резко, громко, пронзительно, хлопал крыльями, распускал свой желтый хохол и долбил клювом, что придется. Трудно сказать, чем это было вызвано. Питался он хорошо, главным образом подсолнухом. Может быть, это был крик протеста или вопль отчаяния? Может быть, эротический призыв, обращенный к покинутым далеким австралийским возлюбленным? Может быть, тарзаний крик, утверждающий свое бытие в космосе?

Должен признаться, что попка никогда не рассматривался нами, как одушевленное существо. Скорее это был непременный аксессуар дома. Принадлежность дома, постоянная и неизменяемая. При жизни его никто не замечал. Зато когда его не стало, это ощутилось всеми. Попка был также необходим Жукову, как и гигантский араукарий в его столовой, кривая птичница Аннушка, глухой водовоз Иван, домоуправительница Мария Ивановна. Без них Жуково перестало бы быть тем, чем оно было в нашем представлении – то есть раем.

Когда в 1910 году попка умер, я сделал из него чучело. Но перенесенный в другие условия бытия, в другую среду, попка-чучело стал вдруг лишним, ненужным, чужим и фальшивым. Запылился, потемнел, облез. Лучше было бы похоронить его где-нибудь с честью в Жуковском саду.

Перед балконом была крокетная площадка, всегда заросшая травой и очень неудобная для игры. Рядом, на нескольких довольно жалкого вида клумбах, торчали колышки, поддерживающие кусты пионов. Вправо обильные дорожки сирени скрывали белые стены флигеля и хлебный амбар. Влево под старыми густыми красавицами – плакучими березами, стояли качели и была сложена плита для варки варенья (смотри 1 действие «Евгения Онегина»), которое наша мать очень любила варить сама, вместе с нашей старой няней Еленой Ивановной (смотри там же). Нужно ли говорить, что мы, дети, были одержимы страстью к снимаемым с варенья горячим пенкам.

Здесь же, под березами, начиналось царство грибов. Бывало, что пройдя рано утром по канавам кругом сада, я набирал порядочную корзину грибов, редкой добротной формы, красоты и качества – белых и подберезовиков. Большим недостатком этой стороны усадьбы было полное отсутствие какого-нибудь вида. Глаза упирались в противные ольхи, растущие по дальнему фасаду сада. За ними начиналось ровное, плоское поле, за которым виднелись крыши деревни Наводники. Французские Людовики в Версале удачно вышли из подобного положения, расширив и отодвинув на далеко перспективу своего парка, такого же плоского, ровного и безводного, как и Жуковский. В свое время, когда деньги еще не считались, мои родители могли сделать что-нибудь подобное для удовлетворения своего эстетического чувства. В крепостную эпоху можно было соорудить какие-нибудь руины, водопады, искусственные гроты, горы, храмы дружбы, Монплезиры и прочее. Очевидно, что позднее, во время оскудения дворянских гнезд, вид на богатую ниву золотой ржи сильно подкреплял экономический базис хозяев Жукова и должен был вызывать соответствующие эстетические эмоции. Но в юности вид этот очень шокировал меня.

Западная сторона дома с крытым стеклянным подъездом и балкончиком на нем, выходила на короткую въездную дорогу, замыкавшуюся по краям парой кирпичных ворот в безвкусном стиле того времени. Ворота эти никогда не закрывались. Здесь же стоял покосившийся столб с фонарем, никогда не зажигавшимся. Между воротами против дома росло несколько старых тополей, божественно пахнувших после дождя, и на них торчали два или три скворечника. По этой стороне, под окнами дома, росли большие кусты красных роз, таких, как говорят, много на нашем юге. По виду они напоминали большой махровый шиповник. Из этих роз тоже варили очень ароматичное варенье.

С восточной стороны дома была пристроена бревенчатая кухня с крытым переходом в дом. Кухню, по обычаю того времени, никогда не делали в доме, кажется, из соображений запахов, которые не должны были раздражать или соблазнять. Когда я вспоминаю эту кухню, то не могу себе представить, как там сутками могли работать кухарки и повара в летнюю пору. Правда, этот труд изрядно компенсировался возможностями очень хорошего питания и бесконтрольного расходования излишков продуктов. Но как могли хозяева не подумать об этих тяжелых условиях труда прислуги и не организовали приготовление пищи летом на воздухе, как это делалось для варки варенья, а какое громадное количество дров сжигалось ежедневно, так как никаких примусов тогда еще не знали.

Количество съедаемого за день «домом» еще трудней оправдать сейчас, чем недопустимые условия труда работников кухни. В самом деле: утром кофе, в час – обед, в пять часов – чай, молоко, простокваша, конечно, с булочками, хлебом, маслом. В девять – ужин и чай. Четырехразовое питание! Санаторный режим особого литерного назначения.

Усадьба была расположена на большой дороге или, как тогда говорили, на «большаке». Куда шла эта дорога, я не знаю точно. Думаю, что она соединяла два уездных города: Старицу с Зубцовым. Во всяком случае, по ней происходило довольно оживленное движение. Ехала почта с колокольчиками. Проезжали ямщики со станции с бубенцами: коробейники, торговцы всякой мелочью и мануфактурой, желанные гости в каждой усадьбе, в каждом селе. Шли обозы. Громыхали крестьянские телеги. Иногда проезжали, вызывая общее любопытство, помещичьи экипажи, но это бывало очень редко, так как в этом нашем краю было очень мало таких землевладельцев, которые ездили бы в экипажах с кучерами. Большинство переключилось на самообслуживание и пересело в тарантасы или беговые дрожки. А постоянный наш гость, Николай Александрович Долгалов[3 - Правильная транскрипция фамилии его – Долголов. – Прим. авт.], владелец Байкова – роскошных руин, расположенных в шести верстах от нас – приезжал всегда верхом, играя в лихого отставного кавалериста, никогда не будучи им. Прожив весь свой век около кавалерии, расквартированной по уездным городам нашей губернии, Николай Александрович, кажется, сам твердо уверовал в свое военное звание…

Большая дорога шла вдоль всего сада и огибала нашу усадьбу под прямым углом. И здесь, на повороте, под старыми тополями, за которыми была лазейка под забором в огород, стоял кирпичный столб, с вделанным в него киотом с темной иконой неизвестного святого, а под иконой, в столбе, железный ящичек для сбора пожертвований в пользу Ивановской церкви. Перед большими праздниками кривая птичница Аннушка, прозванная «куриной слепотой», зажигала лампадку в киоте. Бутылочка с маслом стояла тут же. Мы, дети, частенько опускали в железный ящичек свой «благочестивый обол» в виде семечек, ржавых гвоздей, пуговиц и прочего подобного движимого имущества, находящегося в нашем личном пользовании. В тихие летние вечера, когда наступали закатные дымчатые сумерки и вся природа уже переступала через черту дневных забот, из конюшен и скотных дворов доносилось блаженно-умиротворяющее жеванье, прерываемое иногда торжественным падением в тишину коровьих экскрементов, а люди сидели при открытых окнах за сытным ужином, переговариваясь о своем мирном труде и делясь надеждами. Тогда мерцанье огонька лампады у темного образа святителя производило впечатление вечного нерушимого покоя.

На юг от дома, через дорогу, расположена была сыроварня с ее подсобными постройками. Немного дальше еще пруд – «раздолье уток молодых», со столетними ивами по вязким берегам, взрыхленными копытами коней и коров. Никогда не просыхающая здесь дорога представляла серьезную опасность для проезжающих. Помню завязшую там крестьянскую подводу и нашего быка, которого едва вытащили. Люди опытные и бывалые объезжали эту топь полем за кузницей, стоявшей тут же, на развилке двух дорог. Кузница всегда привлекала мое внимание таинственным огнем горна, внушая чувство жалости к коням, и в то же время вызывала неизменно чувство брезгливости.

Рядом с кузницей стоял в роще лопухов и крапивы двухэтажный домик, всегда заколоченный и пустой – объект наших детских детективных игр. Когда-то в нем помещалась камера мирового судьи, должность которого некоторое время после женитьбы исправлял мой отец. За прудом, носившим название «рабочего», шагах в двухстах в сторону от дороги, стояло небольшое чистенькое белое здание – уездная больница, вернее врачебный пункт. Постоянного врача здесь не было, а обслуживал прием больных уездный врач из ближайшего села Медведок. Таковым, сколько я себя помню, был врач Анисблат. А запомнил я его хорошо еще и потому, что он не меньше полугода делал мне очень мучительные перевязки, когда я прищемил себе левую руку в Петербургском Гостином дворе, в посудном магазине Корнилова, и почти оторвал себе два сустава. Рана густо поливалась карболкой, как тогда это было принято, чтобы отмочить бинт, и зверски щипало обнаженное мясо. Боже, как я орал! При этой больнице неизменно находилась медицинская сестра Варвара Васильевна Степанова, друг нашей семьи, строгий блюститель морали и стойкая революционерка. В больнице я помню две небольшие очень чистые палаты, гордость больничной няни Аннушки (так называемой «толстой»), но не могу припомнить хотя бы одного больного. Может быть, от того, что нас детей не пускали туда, когда там лежали больные? С другого крыльца находилась квартирка Варвары Васильевны, строго спартанского, вернее пуританского вида.

Когда в 1901 году произошло крушение нашей семьи, с последующим материальным крахом, то больница была ликвидирована, так как оказалось, что земство не могло содержать ее без материальной поддержки моих родителей. Позднее выяснилось, что закрыли больницу еще и из-за того, что два соседних уездных земства не смогли договориться о совместном содержании этого медпункта, находящегося на границе уездов. Каждое из земств боялось, что вдруг больных другого уезда будет больше, чем своих, и таким образом оно будет оплачивать врача за лечение чужих больных!

Все хозяйственные строения были расположены в Жукове в довольно близком, но не тесном, соседстве с домом, на восточной территории усадьбы. Тут были, прежде всего, старый и новый амбары для злаков, с большими весами, на которых при случае можно было покататься и свешаться, немного перепачкав мукой костюм. Рядом был новый птичник с бесчисленными стаями кур, индюшек, уток, гусей, числа которых, думаю, никто точно не знал. Командовала ими, наверно от сотворения мира, кривая Аннушка, «куриная слепота». Дальше, за птичьим двором, со значительными интервалами стояли по границе усадьбы сараи для сена, и за небольшой осиновой рощей находилась молотилка, работавшая на конной тяге и никогда не привлекавшая, как всякая машина, моего особого внимания.

В другую сторону от амбаров, погребов и птичника стояла конюшня, так называемая «господская», как будто собственником другой конюшни, «рабочей», был кто-то другой, или рабочие кони не могли быть использованы для личных нужд хозяев. Лошадей – и тех, и других – было не так уж много, но достаточно, чтобы бесперебойно и безотказно обслуживать в любое время любые поездки многочисленного семейства и, конечно, не отрывать при этом «рабочих» лошадей от предназначенной им судьбой трудовой земледельческой деятельности.

Уход за лошадьми был хороший. «Господские» обслуживались старшим кучером Кузьмой Осиповичем Феличевым и подручным, молодым красавцем Лёней. Рабочая конюшня в Жукове находилась в полном подчинении невысокого, рябого и невзрачного человечка, конюха Никиты, прозванного «молчаливым» или по аналогии с французскими королями – «le taciturne». Стаж работы у нас этих достойных людей исчислялся десятками лет. Находились они на своем посту и в пору экономического угасания семьи, вплоть до ликвидации усадьбы в 1911 году.

Но сердцем усадьбы, ее экономическим базисом, механизмом, направляющим всю ее хозяйственную деятельность, был скотный двор. Благодаря коровам, усадьба не только самоокупалась, но и получала доход, что бывало крайне редко в практике помещичьего землевладения средней нечерноземной полосы России. Молоко от коров, которых в счастливые годы было больше ста, поступало на сыроварню, арендуемую у родителей, как сказали бы теперь – «капитализирующихся дворян юнкерского типа» – швейцарцами Рёберами. Понятно поэтому, что в нашей семье культ коровы стоял так же высоко, как и у индусских последователей Ганди.

Справедливость требует признать, что люди, обслуживающий, хозяйственный персонал усадьбы, помещались в чистых просторных избах, а домашняя прислуга жила в каменном флигеле близ дома, здесь же жила и Мария Ивановна Феличева, или как ее звали окрестные помещики – «маркиза Феличини», за ее величавость, властность, а также желая отметить ее большой незаурядный практический ум и здравый смысл. К ней за советом и просто для приятного умного разговора не брезговали заезжать и господа. Ее безапелляционность, резкость и порой грубость эпитетов и суждений, скептицизм и острый язык никогда не шокировали ее собеседников, поскольку речь ее была искренна, доброжелательна и «на месте».

Мария Ивановна занимала квартирку из двух комнат с русской печкой, за перегородкой. Ее квартирные условия мне часто мерещатся, как беспочвенный и бессмысленный предел мечтаний…

Я не хочу восстановления власти помещиков и капиталистов в России. Я глубоко и искренно осуждаю всякие вздорные попытки повернуть историю вспять. Я глубоко верю в Божественную необходимость социальных и экономических преобразований жизни, в их историческую и логическую последовательность и неизбежность. Я знаю, что капитализм должен будет уступить свое место социализму и что дальше наступит коммунизм. Но я, как человек чувствующий и мыслящий, ничего бы не хотел другого, как прожить так, как прожила свою жизнь у нас в Жукове Мария Ивановна. Если б враг рода человеческого возвел меня на гору и, искушая меня, предложил бы место в Государственном совете Российской Империи, ключ камергера, кресло в балете Мариинского театра и в придачу интимную близость красивейшей балерины, пожизненный бридж в Английском Клубе, обед в Яхт-Клубе, ужины у Эрнста, виллу в Монте-Карло или на Комо и, наконец, красавицу жену, постоянно проживающую не ближе, чем в Риме или Биаррице – я ответил бы ему так: «Ваше Сатанинское Величество, ничего этого мне не надо… дайте мне лучше ордер на жилплощадь, занимаемую Марией Ивановной в Жукове»…

Лес в Жукове был в расстоянии меньше версты от усадьбы, за кузницей, по дороге в село Покровское. Это был лесной массив, границы которого мне не были известны. Кроме того, это был необыкновенный лес, как всё, что росло, жило и существовало в Жукове. Справа от дороги стояли отдельные старые березы, с густой ниспадающей кроной. Между ними попадались небольшие площадки осинника и ольхи. Не доезжая Ульяновского, в густых ветвях осинника горделиво вздымалась густая крона одинокой сосны; она как бы символизировала это царство таких неземных и безмятежных радостей тверской волжской равнины! Красный лес, то есть хвойный, здесь полностью отсутствовал. Он начинался севернее, за Волгой. Южнее хвоя появлялась за селом Ульяновским, в 25 верстах от Жукова. Каждое из деревьев Покровского леса имело как бы свою особую индивидуальность. Возможно, что такому впечатлению способствовали грибы, в изобилии рождающиеся у их подножья. Всякий любитель грибов знает, что у каждого гриба есть свое особое выражение лица, профиль головы, особый характер, по-видимому, обусловленные той окружающей обстановкой и ландшафтом, в котором он рос и был найден. Народная наблюдательность давно подметила разницу между крестьянином рязанским и новгородским, московским и псковским, ярославским и смоленским, воронежским и петербургским. Дети одной расы, одной родины, одного славянского народа, одного языка, они все же потомки разных славянских племен: древлян, поляк, кривичей и других. Грибы, как и люди – «пузыри земли», по выражению Шекспира. Белый гриб, родившийся в Жуковском лесу, имеет свою особую, неповторимую национальную структуру, свои особые гены, особый племенной отпечаток (клише). Грибы были самые разнообразные: белые, подберезовики – толстопузые, крепкие – это, так сказать, «голубая кровь». Потом были «разночинцы» – подосиновики, грузди, и, наконец, «плебеи» – опята, сыроежки, волнушки. Все это собиралось в громадном количестве, поедалось во всех видах и консервировалось, мариновалось, сушилось, солилось. Можно сказать, что культ гриба в нашей семье, по эмоциональному выражению, стоял выше всего, выше даже культа коровы.

Применяя терминологию Павлова можно сказать, что жуковский гриб был одним из условных жуковских раздражителей, который входил слагаемым в комплекс раздражителей, и в моем сознании оформился в целое понятие – Жуково. Поэтому грибы, белые особенно, у меня всегда ассоциируются с Жуковым…

В годы после Октября, живя в Москве, мы с моими друзьями, двумя патриотами русской деревни, любили иногда по выходным дням или под вечер летом, после работы, выехать за черту городской цивилизации и побродить по окрестным лугам, полям и лесам. Так, однажды весной мы попали в Покровское-Глебово-Стрешнево на Волоколамском шоссе, при станции железной дороги того же наименования. Мы прошли мимо чудовищно безвкусного красного кирпичного «господского» замка с претензией на готику и со следами ясно выраженной больной психики последней владелицы этого бездарного творения архитектора Резанова, искалечившего бредовыми надстройками и пристройками каменный корпус XVII века, воздвигнутый боярами Стрешневыми, породнившимися с Романовыми. У сумасшедшей старухи кн. Шаховской, последней владелицы этой усадьбы, ежегодно пристраивавшей к каменному основанию своего древнего дома какие-нибудь кривые, дощатые, а то и просто фанерные башенки, переходы, мезонины и прочие пристройки, был единственный наследник, если не считать сотни кошек – фамильной страсти Шаховских, князь Валентин Шаховский, молодой и скромный помещик Волоколамского уезда. В его старинной усадьбе (Белой Колпи) хранилась в стеклянных шкафах одежда его предков, начиная с XVII века до наших дней. Вся его жизнь и деятельность проходила в ожидании наследства от тетки. Шаховская умерла во время первой германской войны и ничего не оставила своему племяннику. Революция лишила его и старинного гардероба предков.

Углубившись в парк, за усадьбу, и пройдя около километра по довольно противному, не старому и оголенному от земли сосновому лесу и уже намереваясь повернуть обратно, вдруг мы увидели, а вернее натолкнулись на фантастический изящный кокетливый ампирный господский дом-игрушку. Он стоял в сплошном лесу и вырос перед нами совершенно неожиданно. Нас привела к нему не дорога, а тропинка. Никаких хозяйственных служб около него не было. Он стоял сам по себе над самым обрывом, под которым, образуя здесь широкий водоем, протекала речка Химка, впадая где-то недалеко, за Серебряным бором, в Москву-реку. Дом был абсолютно пуст, но в некоторых комнатах находились кое-какие следы жилья – столы, кровати. Очевидно, остатки нерадивого детского дома или детсадика. Такие дома часто меняли хозяев, переходя из рук детдома в какую-нибудь артель, клуб или общежитие. Все новые хозяева вносили свою лепту в дело разрушения памятника чуждой и ненавистной им культуры прошлого, безвозвратно ушедшего века.