Полная версия:
Потоп. Огнем и мечом. Книга 2
Радзивилл ничего не ответил. Кмициц стоял на коленях, он менялся в лице, то бледнел, то краснел. Видно было, что еще минута, и он совершит нечто страшное.
– Встань! – сказал Радзивилл.
Пан Анджей встал.
– Ты умеешь защищать друзей! – произнес князь. – Вот доказательство, что и меня ты сумеешь защитить и никогда мне не изменишь. Но не из плоти сотворил тебя Господь, а из пороха, смотри же, как бы тебе не сгореть. Ни в чем не могу я тебе отказать. Слушай же: Станкевича, Мирского и Оскерко я хочу отослать в Биржи к шведам, пусть едут с ними и оба Скшетуские с Володыёвским. Голов им там не отрубят, а что во время войны они посидят смирно, так оно и лучше.
– Спасибо тебе, ясновельможный князь, отец мой! – воскликнул пан Анджей.
– Погоди! – остановил его князь. – Уважил я клятву, которую ты себе дал, уважь же теперь и ты мою… Этого старого шляхтича… забыл, как звать его… этого дьявола рыкающего, который приехал со Скшетускими, я в душе обрек смерти. Он первый назвал меня изменником, он меня заподозрил в продажности, он наущал других, и, может, дело не дошло бы до мятежа, когда бы не его дерзость! – Князь ударил тут кулаком по столу. – Чтобы мне, Радзивиллу, крикнуть в глаза: «Изменник!» В глаза, при всем народе! Да я скорее смерти мог ждать, светопреставления! Нет такой смерти, нет таких мук, которых достоин был бы этот злодей. Не проси меня за него, все будет напрасно.
Но пана Анджея нелегко было сломить, если уж он решил чего-нибудь добиться. Однако на этот раз он не сердился и не вспыхивал гневом. Напротив, он снова схватил руку гетмана и стал осыпать ее поцелуями и просить с таким умилением, на какое только был способен:
– Никакой цепью, никакой веревкой ты бы меня не привязал так к себе, как этою милостью. Но не делай дела наполовину, сделай для меня все. Ясновельможный князь, все вчера думали так, как говорил этот шляхтич. Я и сам так думал, пока ты не открыл мне глаза. Да сгори я в огне, коли так не думал. Человек неповинен в том, что он глуп. К тому же этот шляхтич был пьян, и что было у него на уме, об том он и кричал. Он думал, что выступает в защиту отчизны, а за любовь к отчизне негоже карать человека. Он знал, что ему грозит смерть, и все-таки кричал то, что было у него на уме. Мне до него дела нет, но пану Володыёвскому он все равно что брат или отец родной. Страх как горевал бы он об этом шляхтиче, а я этого не хочу. Такая уж у меня натура, что, коль желаю кому добра, душу бы за него отдал. Да если бы кто-нибудь меня пощадил, а друга моего убил, черт бы его побрал с такой милостью. Отец мой, благодетель, милостивец, сделай же все, о чем я молю тебя, отдай мне этого шляхтича, а я хоть завтра – нет, сегодня, сейчас – отдам за тебя всю свою кровь!
Радзивилл закусил усы.
– Я вчера в душе обрек его смерти.
– Что решил гетман и воевода виленский, то великий князь литовский и в будущем, дай Бог, король польский может как милостивый монарх отменить…
Пан Анджей говорил от души то, что чувствовал и думал, но если бы он был самым лукавым царедворцем, то и тогда не нашел бы более сильного довода в защиту своих друзей. Надменное лицо магната прояснилось, он даже глаза прикрыл, словно упиваясь самими звуками титулов, которыми еще не обладал.
– Так ты упрашиваешь, – ответил он через минуту, – что ни в чем не могу я тебе отказать. Все поедут в Биржи. Пусть каются у шведов за свои провинности, а потом, коль станется то, о чем ты говорил, проси для них новой милости.
– Ей-ей, попрошу, и дай-то Бог, чтобы поскорее! – ответил Кмициц.
– Ступай же теперь, принеси им добрую весть.
– Для меня, не для них она добрая, они за нее, наверно, спасибо не скажут, к тому же не знают они, что им грозило. Не пойду я к ним, а то они подумают, будто я похваляюсь тем, что за них заступился.
– Поступай как знаешь. Но коли так, не теряй тогда времени и отправляйся за хоругвями Мирского и Станкевича, ибо ждет тебя после этого новая поездка, от которой ты, наверно, не станешь отказываться.
– Какая, ясновельможный князь?
– Поедешь от меня к мечнику россиенскому Биллевичу и позовешь его вместе с родичкой ко мне в Кейданы пережить военное время. Понял?
Кмициц смешался:
– Не захочет он приехать. В сильном гневе покинул он Кейданы.
– Думаю, гнев его уже остыл; но коли не захотят они по доброй воле приехать, усадишь их в коляску, окружишь драгунами и привезешь. Шляхтич как воск был мягок, когда я беседовал с ним, краснел, как девица, и кланялся земно, однако ж и он испугался власти шведов, как черт кропила, и уехал. Мне он и самому здесь нужен, да и ради тебя. Я еще надеюсь вылепить из этого воска свечу, какую пожелаю, и зажечь ее, кому захочу. Хорошо, коль удастся. А нет, так будет у меня заложником. Сильны Биллевичи в Жмуди, в родстве чуть не со всей тамошней шляхтой. Коль один, к тому же самый старый, будет у меня в руках, прочие семь раз подумают, прежде чем пойти против меня. А ведь за ними и за твоей девушкой стоит весь лауданский муравейник, и явись они к витебскому воеводе в стан, он их встретит с распростертыми объятиями. Очень это важное дело, такое важное, что я уже думаю, не с Биллевичей ли начать.
– В хоругви Володыёвского одни лауданцы.
– Опекуны твоей девушки. Коли так, начни с того, что доставь ее сюда. Только слушай: мечника я берусь обратить в нашу веру, а уж девкой ты сам займись. Обращу мечника, он тебе с девкой поможет. Согласится она, мешкать со свадьбой не станем, тотчас сыграем. А не согласится – бери ее так. Окрутим, и дело с концом. С бабами это самое лучшее средство. Поплачет, поубивается, когда потащат к алтарю, на другой день подумает, что не так страшен черт, как его малюют, а на третий и вовсе будет рада. Как ты вчера с нею расстался?
– Так, будто оплеуху она мне дала!
– Что ж она сказала тебе?
– Изменником меня назвала. Чуть удар меня не хватил.
– Такая отчаянная? Станешь мужем – скажи, что не бабьего ума это дело, баба знай свое веретено. Да смотри, держи ее в узде.
– Ясновельможный князь, ты ее не знаешь, одна у нее мера: добро или зло, – по этой мере она и судит, а уму ее не один муж мог бы позавидовать. Оглянуться не успеешь, а она уже в самую точку попала.
– Ну а ты в ее сети попал. Постарайся же и ты ее поймать.
– Если б то Бог дал, ясновельможный князь! Однажды я попробовал взять ее с оружием в руках, да закаялся, зарок дал себе больше этого не делать. И то, что ты говоришь мне, чтобы против воли к венцу ее вести, – нет, не по душе мне это, я ведь и себе и ей дал зарок силой больше не брать ее. Одна надежда: уверишь ты пана мечника, что мы не только не изменники, но хотим спасти отчизну. Когда он в этом убедится, то и ее убедит, а тогда она и на меня иначе посмотрит. Сейчас я поеду к Биллевичам и привезу их сюда обоих, а то страшно мне, как бы она в монастырь не ушла. Но только скажу тебе как на духу: большое счастье для меня видеть эту девушку, но легче было бы мне броситься на все шведские полчища, нежели явиться сейчас перед ней, – ведь не знает она добрых моих намерений и почитает меня за изменника.
– Коли хочешь, я могу за ними кого-нибудь другого послать, Харлампа или Мелешко.
– Нет! Лучше уж я сам поеду… Да и Харламп ранен.
– Вот и отлично, Харлампа я хотел послать вчера за хоругвью Володыёвского, чтобы он принял над нею начальство, а в случае нужды и к повиновению принудил, да неумелый он человек, даже собственных людей не мог удержать. Ни к чему мне такие. Так поезжай сперва за мечником и девушкой, а потом уж к хоругвям. В крайности крови не жалей, ибо нам надо показать шведам, что у нас сила и мы не испугаемся мятежа. Полковников я сейчас же отправлю под стражей; надеюсь, Понтус де ла Гарди почтет это за доказательство моей искренности. Мелешко их проводит. Тяжело все идет на первых порах! Тяжело! Я уж вижу, что половина Литвы встанет против меня.
– Все это пустое, ясновельможный князь! У кого совесть чиста, тот никого не испугается.
– Я надеялся, что хоть Радзивиллы все примут мою сторону, а ты вот погляди, что пишет мне князь кравчий из Несвижа.
Гетман протянул Кмицицу письмо от Казимежа Михала.
Кмициц пробежал письмо глазами.
– Кабы не знал я твоих намерений, подумал бы, что это честнейший человек на свете. Дай Бог ему добра! Я говорю то, что думаю.
– Поезжай уж! – с легким нетерпением сказал князь.
Глава XVII
Однако Кмициц не уехал ни в тот день, ни на следующий, так как в Кейданы стали отовсюду приходить грозные вести. Под вечер прискакал гонец с донесением, что хоругви Мирского и Станкевича сами направляются к гетманской резиденции, готовые с оружием в руках вступиться за своих полковников, что возмущение в их рядах страшное и что хорунжие послали депутации ко всем другим хоругвям, стоящим неподалеку от Кейдан и даже на Подлясье, в Заблудове, с сообщением об измене гетмана и призывом объединиться для защиты отчизны. Легко было предугадать, что к мятежным хоругвям слетится множество шляхты и они создадут большую силу, против которой трудно будет обороняться в неукрепленных Кейданах, тем более что не на все полки, находившиеся в распоряжении князя Радзивилла, можно было положиться.
Это опрокинуло все расчеты и все замыслы гетмана, но вместо того, чтобы ослабить его дух, казалось, еще больше его воодушевило. Он принял решение лично встать во главе верных шотландских полков, конницы и артиллерии, двинуться навстречу мятежникам и погасить пламя в зародыше. Он знал, что хоругви без полковников – это просто нестройные толпы, которые рассеются перед одним грозным именем гетмана.
Князь принял также решение крови не жалеть и устрашить примером не только все войско и всю шляхту, но и всю Литву, чтобы дрогнуть она не смела под железной его пятою. Надо было выполнить все, что замыслил он, и выполнить своими собственными силами.
В тот же день несколько иноземных офицеров выехали в Пруссию для набора новых войск, а Кейданы закипели толпами вооруженных людей. Шотландские полки, иноземные рейтары, драгуны Мелешко и Харлампа и пушкари Корфа готовились к походу. Княжеские гайдуки, челядь, мещане из Кейдан должны были укрепить силы князя, и наконец было принято решение ускорить отправку арестованных полковников в Биржи, где держать их было безопасней, нежели в неукрепленных Кейданах. Князь справедливо полагал, что отправка в эту удаленную крепость, где по договору должен был уже стоять шведский гарнизон, разрушит надежды мятежных солдат на освобождение полковников и лишит мятеж всякого смысла.
Заглоба, Скшетуские и Володыёвский должны были разделить участь остальных полковников.
Уже спустился вечер, когда в подземелье, в котором они сидели, вошел офицер с фонарем в руке и сказал:
– Прошу собираться и следовать за мной.
– Куда? – с тревогой в голосе спросил Заглоба.
– Там видно будет. Скорей! Скорей!
– Идем, идем.
Рыцари вышли. В коридоре их окружили шотландские солдаты, вооруженные мушкетами. Заглоба совсем растревожился.
– Ведь не повели бы они нас на смерть без ксендза, без исповеди? – шепнул он на ухо Володыёвскому.
Затем старик обратился к офицеру:
– Как звать тебя, пан?
– А тебе, пан, зачем мое имя?
– У меня много родных в Литве, да и приятно было бы знать, с кем имеешь дело.
– Не время представляться, глуп, однако же, тот, кто стыдится своей фамилии. Рох Ковальский, коли хочешь знать.
– Достойное семейство! Мужи – добрые солдаты, женщины – добродетельны. Моя бабушка была Ковальская, но оставила меня сиротою, когда я еще на свет не появился. А ты, пан, из Верушей или из Кораблей Ковальских?
– Что это ты, пан, среди ночи мне допрос учиняешь?
– А потому, что мы с тобою, наверно, сродни, ведь вот и вся стать у тебя моя. В костях широк, да и плечи точь-в-точь мои, а я в бабушку уродился.
– Ладно, в дороге поговорим. Времени будет достаточно!
– В дороге? – спросил Заглоба.
Тяжелое бремя свалилось у него с плеч. Отдуваясь, как мех, он тотчас расхрабрился.
– Пан Михал, – шепнул он Володыёвскому, – ну не говорил ли я тебе, что нас не казнят?
Тем временем они вышли на замковый двор. Ночь уже спустилась на землю. Лишь кое-где пылали красные факелы или мерцали фонари, отбрасывая неверные отблески на конных и пеших солдат разного рода оружия. Весь двор был забит войсками. Видно, шли приготовления к походу, так как всюду царила суматоха. Тут и там в темноте маячили копья и дула мушкетов, конские копыта цокали по мостовой; отдельные всадники проезжали между хоругвями; это офицеры, очевидно, развозили приказы.
Ковальский остановил конвой и узников у огромной хлебной телеги, запряженной четверкой лошадей.
– Прошу садиться! – сказал он.
– Тут уже кто-то сидит, – взбираясь на телегу, сказал Заглоба. – А наши короба?
– Короба под соломой, – ответил Ковальский. – Поскорее! Поскорей!
– Кто же это тут сидит? – спрашивал Заглоба, всматриваясь в темные фигуры, вытянувшиеся на соломе.
– Мирский, Станкевич, Оскерко! – последовал ответ.
– Володыёвский, Ян Скшетуский, Станислав Скшетуский, Заглоба! – ответили наши рыцари.
– Здорово! Здорово!
– Здорово! В хорошей компании поедем. А куда нас везут, не знаете?
– В Биржи! – ответил Ковальский.
С этими словами он дал команду трогать. Полсотни драгун окружили телегу и двинулись в путь.
Узники стали вполголоса разговаривать.
– Шведам нас выдадут! – сказал Мирский. – Я так и думал…
– По мне, уж лучше у врагов сидеть, нежели у изменников! – заметил Станкевич.
– А по мне, – воскликнул Володыёвский, – лучше пуля в лоб, нежели сидеть сложа руки во время такой жестокой войны.
– Не суесловь, пан Михал! – остановил его Заглоба. – Ведь с телеги можно удрать, из Бирж тоже, а вот с пулей во лбу удирать трудновато. Но я знал, что этот изменник не отважится на такое.
– Это чтоб Радзивилл да не отважился! – сказал Мирский. – Видно, ты, пан, издалека приехал и не знаешь его. Уж коли он поклялся кому отомстить, так тот может почитать себя мертвым; я не запомню такого случая, чтобы он кому-нибудь простил самую маленькую обиду.
– А вот не отважился же поднять на меня руку! – настаивал Заглоба. – Как знать, не мне ли и вы обязаны жизнью.
– Это как же так?
– А меня крымский хан очень любит за то, что я открыл заговор на его жизнь, когда сидел у него в неволе в Крыму. Да и наш милостивый король Joannes Casimirus тоже меня любит. Не захотел, собачий сын, Радзивилл, с двумя владыками задираться, они ведь и в Литве могли бы его достать.
– Ну, что это ты, пан, говоришь! Он короля, как черт кропило, ненавидит, так еще больше взъелся бы на тебя, кабы знал, что ты наперсник нашего повелителя, – возразил Станкевич.
– А я думаю, – сказал Оскерко, – что не захотел гетман руки марать в нашей крови, дабы odium[54] на себя не навлечь, и готов поклясться, что этот офицер везет приказ шведам в Биржах тотчас нас расстрелять.
– Ох! – воскликнул Заглоба.
Все на минуту примолкли, а телега между тем уже въехала на кейданскую площадь. Город спал, в окнах не было света, только собаки у ворот яростно лаяли на всадников.
– Все равно, – сказал Заглоба, – мы, что ни говори, выиграли время, а может, и счастливый случай подвернется, а нет, так штуку какую-нибудь придумаем. – Он обратился к старым полковникам: – Вы меня мало знаете, но вы у моих друзей спросите, в каких мне случалось бывать переделках, и все-таки я всегда выходил из них цел и невредим. Скажите мне, что за офицер командует конвоем? Нельзя ли уговорить его отступиться от изменника, стать на сторону отчизны и соединиться с нами?
– Это Рох Ковальский из Кораблей Ковальских, – ответил Оскерко. – Я его знаю. С одинаковым успехом ты бы, пан, мог уговорить его лошадь, – право, не знаю, кто из них глупее.
– А за что же его произвели в офицеры?
– Он у Мелешко в драгунской хоругви знаменосец, а для этого большого ума не надо. А в офицеры его потому произвели, что князю кулаки его понравились: он подковы гнет и схватывается с ручными медведями, и не было еще такого, которого бы он не поборол.
– Такой силач?
– Силач над силачами, а уж если начальник скажет ему: разбей лбом стенку, – так он, не раздумывая ни минуты, начнет стучать об нее лбом. Приказано ему отвезти нас в Биржи, так отвезет, хоть тут земля расступись.
– Скажите! – воскликнул Заглоба, который с большим вниманием слушал эти речи. – Решительный, однако, парень!
– А все потому, что он столько же решителен, сколько и глуп. На досуге он коли не ест, так спит. Удивительное дело, право же, вы мне не поверите: однажды он проспал в арсенале сорок восемь часов кряду, да еще зевал, когда его стащили с постели.
– Нравится мне этот офицер, ну просто страх как! – сказал Заглоба. – Я всегда люблю знать, с кем имею дело.
С этими словами он повернулся к Ковальскому.
– Подъезжай-ка поближе ко мне! – крикнул он покровительственно.
– Чего? – спросил Ковальский, поворачивая коня.
– Нет ли у тебя горелки?
– Есть.
– Давай!
– Как так: давай?
– Видишь ли, пан Ковальский, кабы это было запрещено, у тебя приказ был бы не давать, а коль нет приказа, так давай.
– Эге! – удивился пан Рох. – Черт возьми! Это что же – заставить хочешь?
– Заставить не заставить, но ведь можно тебе поддержать родича, да еще старого, – стало быть, и следует это сделать, ведь, женись я на твоей матери, за милую душу мог бы стать твоим отцом.
– Какой ты мне, пан, родич!
– Да ведь есть два колена Ковальских. Одни по прозванию Веруши, на их гербе изображен козел на щите с поднятой задней ногой, а у других Ковальских на гербе тот самый корабль, на котором их предок Ковальский приплыл морем из Англии в Польшу, вот они-то, по бабушке, мои родичи, и потому у меня на гербе тоже корабль.
– Господи! Да неужто ты и впрямь мой родич?
– Разве ты из Кораблей?
– Из Кораблей.
– Ей-же-ей, моя кровь! – воскликнул Заглоба. – Как хорошо, что мы встретились, я ведь сюда, в Литву, к Ковальским приехал, и, хоть я в неволе, а ты и на воле и на коне, я охотно заключил бы тебя в объятия: что ни говори, родичи – это родичи.
– Чем же я, пан, могу помочь тебе? Приказали отвезти тебя в Биржи, я и отвезу. Дружба дружбой, а служба службой.
– Зови меня дядей! – велел Заглоба.
– Возьми, дядя, горелки! – сказал Рох. – Это можно.
Заглоба с удовольствием взял у него баклажку и напился вволю. Через минуту приятное тепло разлилось у него по жилам, в голове прояснилось, и ум прояснился.
– Слезай-ка с коня, – сказал он Роху, – да присядь на телегу, побеседуем, – хочется мне, чтобы ты рассказал мне про родню. Я службу уважаю, но ведь это можно.
Ковальский минуту не отвечал.
– Вроде бы не заказывали, – сказал он наконец.
Вскоре он сидел уже на телеге рядом с Заглобой, вернее, лежал на соломе, которая была постелена на телеге.
Заглоба сердечно его обнял:
– Ну, так как же поживает твой старик? Как, бишь, его зовут? Забыл…
– Тоже Рох.
– Верно-верно, Рох породил Роха. Это по Писанию. Должен он был своего сына тоже назвать Рохом, чтобы всяк молодец был на свой образец. А ты женат?
– Как не женат, женат! Я Ковальский, а вот моя пани Ковальская, другой я не желаю. – С этими словами молодой офицер поднес к глазам Заглобы рукоять тяжелой драгунской сабли и повторил: – Другой я не желаю!
– Правильно! – сказал Заглоба. – Ну просто страх как ты мне по нраву пришелся, Рох, сын Роха. Самое это подходящее дело, когда у солдата нет иной жены, кроме этой; я еще тебе и то скажу, что раньше она вдовой по тебе останется, чем ты вдовцом по ней. Одно только жаль, что молодых Рохов у тебя от нее не будет, потому ты, как я вижу, кавалер бойкий, и жалко будет, коль такой род да погибнет.
– Эва! – сказал Ковальский. – Да нас шестеро братьев!
– И все Рохи?
– Поверишь ли, дядя, у каждого коль не первое имя Рох, так второе; святой Рох наш особый покровитель.
– Давай-ка еще выпьем!
– Давай.
Заглоба опять опрокинул баклажку, однако всю не выпил, отдал офицеру и сказал:
– До дна! До дна! Жаль, что я тебя не вижу! – продолжал он. – Темно, хоть глаз выколи. Собственных пальцев не разглядишь. Послушай, пан Рох, а куда собиралось уходить войско из Кейдан, когда мы уезжали?
– Да против мятежников.
– Один Бог знает, кто тут мятежник: ты или они?
– Я мятежник? Это как же так? Что мне гетман велит, то я и делаю.
– Так-то оно так, да гетман не делает того, что ему наш милостивый король велит: вряд ли он велел ему соединиться со шведами. А не лучше ли тебе шведов бить, чем меня, своего родича, отдавать им в руки?
– Может, и лучше, да ведь приказывают, ты и исполняй!
– Пани Ковальская тоже думает, что лучше. Я ее знаю. Между нами говоря, гетман взбунтовался против короля и отчизны. Ты об этом никому не рассказывай, но так оно на самом деле и есть. И раз вы ему служите, стало быть, тоже бунтуете.
– Не пристало мне слушать такие речи. У гетмана свое начальство, у меня свое, гетман надо мной начальник, и Бог бы меня покарал, если б я ему воспротивился. Неслыханное это дело!
– Справедливые речи… Но ты, Рох, вот об чем подумай: попадись ты в руки этих мятежников, и я был бы на воле, и вины бы твоей в том не было, ибо пес Hercules contra plures[55]. Не знаю я, где эти хоругви, но ты-то должен знать… ну что тебе стоит своротить немножко в ту сторону.
– Как так?
– Ну вот так нарочно взять да вбок и своротить? И вины бы твоей не было, если бы нас отбили. И я не лежал бы у тебя на совести, а поверь мне, страшное это бремя – иметь на совести родича.
– Э! Что это ты, дядя, толкуешь! Право слово, слезу с телеги и на коня сяду. Не у меня ты будешь на совести, а у пана гетмана. Покуда я жив, не бывать этому!
– На нет и суда нет! – ответил Заглоба. – Это лучше, что ты все начисто говоришь, но я-то раньше стал твоим дядей, чем Радзивилл твоим гетманом. А знаешь ли ты, Рох, что такое дядя?
– Дядя – это дядя.
– Это ты умно рассудил, но ведь если нет отца, так, по Писанию, дядю надо слушать. Это вроде бы та же родительская власть, против которой, Рох, грешно восставать. Ты и то еще заметь, что ежели кто женился, так отцом легко может стать, а вот в жилах дяди по матери течет та же кровь, что и у нее. Я, правда, не брат твоей матери, но моя бабка была теткой твоей бабки, так что знай: в моей крови все добродетели нескольких поколений; все мы, ясное дело, в этом мире смертны, вот власть и переходит от одних к другим, и ни гетман, ни король не могут ею пренебречь или потребовать, чтобы кто-то противился ей. Истинная правда! Да разве имеет право великий гетман или, скажем, польный гетман приказать не то что шляхтичу и хорунжему, но даже какому-нибудь ледащему обознику, чтобы он посягнул на отца с матерью, на деда или на старую слепую бабку? Отвечай мне, Рох! Разве имеют они право?
– А? – сонным голосом спросил Рох.
– На старую слепую бабку! – повторил Заглоба. – Кому бы захотелось тогда жениться да детей родить или внуков дожидаться? Отвечай мне, Рох!
– Я Ковальский, а вот пани Ковальская! – совсем уже сонным голосом отвечал офицер.
– Ну коли ты так хочешь, ин быть по-твоему! – ответил Заглоба. – Оно и лучше, что у тебя не будет детей, меньше дураков будет на свете. Верно ведь, Рох? – Заглоба напряг слух, ответа не было. – Рох! Рох! – тихонько позвал он.
Рох спал как убитый.
– Спишь?.. – проворчал Заглоба. – Погоди-ка, дай я сниму у тебя с головы этот железный горшок, а то тебе в нем неудобно. Епанча тебе шею давит, еще кровь бросится в голову. Какой же из меня был бы родич, когда бы я тебя не спасал.
Тут Заглоба стал тихонько ощупывать голову и шею Ковальского. На телеге все спали мертвым сном; солдаты тоже покачивали головами в седлах; ехавшие впереди тихонько напевали, пристально всматриваясь в темноту; дождя не было, тьма, однако, царила кромешная.
Через некоторое время солдат, ведший за телегой на поводу коня, увидел в темноте епанчу и блестящий шлем своего офицера. Не останавливая телеги, Ковальский соскочил с нее и махнул рукой, чтобы ему подали скакуна.
Через минуту он уже сидел верхом на коне.
– Пан начальник, где мы остановимся коней попасти? – спросил вахмистр, подъехав к нему.
Не ответив ни слова, пан Рох двинулся вперед; миновав медленно ехавших впереди драгун, он исчез в темноте.
До слуха драгун долетел внезапно цокот копыт мчавшегося во весь опор коня.
– Вскачь несется начальник! – говорили они между собою. – Верно, хочет поглядеть, нет ли поблизости какой корчмы. Пора коней пасти, пора!
Но прошло полчаса, час, два, а Ковальский все, видно, ехал вперед, потому что его не было видно. Лошади очень устали, особенно упряжные, и еле тащились. На небе закатывались звезды.
– Скачите кто-нибудь за начальником, – приказал вахмистр, – надо сказать, что лошади нога за ногу плетутся, а упряжные и вовсе стали.