Читать книгу Самозванец (Николай Эдуардович Гейнце) онлайн бесплатно на Bookz (34-ая страница книги)
bannerbanner
Самозванец
СамозванецПолная версия
Оценить:
Самозванец

4

Полная версия:

Самозванец

Корнилий Потапович, несмотря на то, что был только одиннадцатый час в начале, был уже в конторе.

Видимо, относительно Дмитрия Павловича им были отданы соответствующие распоряжения.

Об этом догадался, не без внутренней улыбки, Дмитрий Павлович по торжественной почтительности, с которою встретил его швейцар.

При появлении его в конторе все служащие встали почтительно со своих мест, что прежде делали лишь при появлении «самого» и его сына Ивана Корнильевича.

Дмитрий Павлович по-прежнему по-товарищески поздоровался со всеми.

Артельщик забежал вперед и отворил дверь в кассу.

На письменном столе Сиротинин нашел два ордера для записи в расход выданных чеков на государственный банк, один на имя купеческого сына Ивана Корнильевича Алфимова в восемьсот семьдесят восемь тысяч пятьсот сорок рублей, а другой – дворянки Елизаветы Петровны Дубянской на сто пятьдесят тысяч рублей.

Ордера были написаны рукой самого Корнилия Потаповича.

Задумчиво смотрел на эти лежавшие перед ним бумаги Дмитрий Павлович Сиротинин, и, казалось, в бездушных цифрах, выведенных старинным, но твердым почерком полуграмотного богача, читалась ему повесть двух русских семей, семьи Алфимовских, отпрыск которой сделалась госпожей Дубянской, и семьи Алфимовых, странной сводной семьи, историю которой знал понаслышке Дмитрий Павлович.

Раскрытая книга, в которую надо было вносить цифры расхода, лежала перед ним, а он медлил, казалось с благоговением, приступить к этому, в сущности, обыденному для него акту.

Впервые мысль, что каждая цифра приходной и расходной книги банка имеет тесную связь с жизнью человека, его семейных и близких, поразила его с особой ясностью.

Цифра; касающаяся купеческого сына Ивана Корнильевича Алфимова, казалась ему цифрой его погибели.

Цифра Дубянской, напротив, независимо от того, что это была любимая им девушка, его невеста, представлялась ему цифрой светлого будущего.

За обоими цифрами рисовалась страшная картина смерти и преступления.

В этих размышлениях его застал артельщик, заведовавший разменной кассой, на обязанности которого было выдавать жалованье служащим.

Он принес пачку денег и книгу, в которой служащие расписывались в получении.

– Что вам? – спросил Сиротинин.

– Извольте получить жалованье, по приказанию Корнилия Потаповича.

И снова в книге Сиротинин увидел почерк «самого».

На странице, отведенной для него, Дмитрия Павловича, выписано было жалованье за все время отсутствия его в конторе в удвоенном размере.

Сиротинин, не входя в объяснения с артельщиком, расписался, взял деньги и положил их в карман.

Артельщик вышел с почтительным поклоном.

Дмитрий Павлович вписал в расход, просмотрел и проверил книги, оказавшиеся в порядке, наличность сумм, в присутствии состоявшего при нем артельщика, запер шкафы, взял ключ и собрался уже идти в кабинет «самого», как вошел служитель с приглашением от Корнилия Потаповича.

– Просят в кабинет! – сказал он.

– Он один?

– Никак нет-с, там от нотариуса господин…

– А…

В кабинете Корнилия Потаповича Сиротинин действительно застал чиновника от нотариуса, привезшего доверенность и уже прощавшегося с хозяином.

Старик Алфимов приветливо поздоровался с вошедшим Дмитрием Павловичем, как здоровался обыкновенно до ареста его пообвинению в растрате. Казалось, будто бы ничего не случилось и даже не было перерыва в служебной деятельности Сиротинина.

– Я вверяю вам управление конторою, вот доверенность, написанная в этом смысле с самыми широкими полномочиями…

Он передал бумагу Дмитрию Павловичу.

Тот взял её.

Чиновник от нотариуса вышел.

– Не будет никаких приказаний? – спросил Сиротинин.

– Нет… У вас все там в порядке?

– Все…

– Когда ваша свадьба?

– Недели через две, через три…

– Напомните вашей невесте ее обещание.

– Она его помнит…

Алфимов замолчал.

Дмитрий Павлович догадался, что ему можно выходить, и тотчас вышел.

Корнилий Потапович его не задержал. Сиротинин возвратился в кассу.

Работа вошла в свою колею. Ему самому даже стало казаться, что он и вчера, и третьего дня работал в кассе и что все происшедшее было сном.

Лишь открывая книгу расхода, когда взгляд его упал на записанные им сегодня две злосчастные цифры, он возвращался к действительности.

По уходе Дмитрия Павловича Сиротинина из дому Елизавета Петровна тоже оделась и уехала, захватив с собой данный ей Корнилием Потаповичем чек.

Прежде всего она решила заехать к Сергею Павловичу Долинскому.

Это был его приемный час, но, на ее счастье, в его кабинете сидел только один клиент.

Когда он вышел, она попросила доложить о себе.

Сергей Павлович сам вышел к ней в приемную.

– Пожалуйте… Пожалуйте… Поздравляю, – весело встретил он ее.

Они прошли в кабинет.

– Разве вы знаете? Я пришла поблагодарить вас от души.

– Полноте, полноте, за что, что я сделал?.. Вы говорите, знаю ли я?.. Подробностей нет, но читал публикацию… Да вот сейчас ушел от меня тоже один банковый деятель, так говорил, что весь финансовый мир только и говорит об этом… Это со стороны Алфимова благородно, но относительно сына жестоко…

– Я тоже этого мнения…

– Но вместе с тем, им это и заслужено… Но как все это случилось? Садитесь и рассказывайте.

Он усадил ее в кресло около письменного стола и сам сел напротив.

Елизавета Петровна начала подробный рассказ. Сперва, со слов Дмитрия Павловича, она описала подробно сцену у следователя, а затем уже, как очевидица, и возвращение Сиротинина в свою квартиру в сопровождении Корнилия Потаповича. Передала она Долинскому и исповедь старика Алфимова относительно его поступка с ее матерью, причем показала выданный им чек.

– Это совершенный роман! – воскликнул Сергей Павлович, когда Дубянская кончила свой рассказ. – Таким образом, вы богатая невеста человека с упроченным навсегда положением в финансовом мире… Молодец Савин!

– Поразительно быстро это он устроил.

– Я говорил вам, что это он один сумеет…

– Но каким образом?..

– Этого я сам не знаю, потому что за последние дни его не видал и, признаться, стал даже в нем сомневаться…

– Где он живет?

– В «Европейской».

– Мы с Дмитрием заедем к нему поблагодарить.

– Следует…

Наступила небольшая пауза, которую прервала Елизавета Петровна.

– Я приехала, кроме того, чтобы принести вам искреннюю мою благодарность, еще и попросить вас помочь мне в денежных делах… Что мне делать с этими деньгами?

– Вот несовременный вопрос, – улыбнулся Долинский. – Что делать? У вас жених – банковый деятель…

– Мне неловко обращаться к нему, он очень щепетилен в этих вопросах…

– Тогда поедемте в банк, получите деньги, купите прочные и выгодные бумаги, положите их на хранение – вот и все.

– Но с условием, что вы мне позволите вас поблагодарить.

– От души, словами, да…

– Но я отнимаю у вас время…

– Вам я его не продам, хотите взять даром… Иначе я отказываюсь…

В голосе его прозвучали строгие, решительные ноты.

– Что ж я с вами поделаю… Еще раз благодарю вас.

Она подала ему руку и крепко, по-дружески пожала ее. Они вместе поехали в государственный банк.

Процедура финансовой операции заняла два часа. Получив деньги, они поехали в контору Юнкера, купили бумаги и снова вернулись в банк и положили их на хранение.

– Ну, вот вы и прошли сегодня мытарства капиталиста, – пошутил Сергей Павлович. – В благодарность позвольте мне вас проводить до дому.

XXII

Новый роман

Исполнив поручение Долинского и узнав от графа Сигизмунда Владиславовича, что начертанный им план освобождения Сиротинина из тюрьмы приведен в исполнение, Николай Герасимович, действительно, больше не появлялся у Сергея Павловича.

Савину было не до того.

В его жизни снова начинался роковой переворот.

Жизнь людей с пылким, увлекающимся темпераментом, которым природа в такой большой дозе наградила нашего героя, периодически посещается бурями. Это зависит он них самих, они ищут таких бурь. Тихая пристань – домашний очаг, регулярная жизнь, постоянство любящей женщины – все это не создано для них. К ним всецело могут быть применены слова поэта:

Под ним струя светлей лазури,Над ним луч солнца золотой,А он, мятежный, ищет бури,Как будто в буре есть покой?

То же самое сейчас происходило и с Николаем Герасимовичем Савиным.

Отношения к Мадлен де Межен, независимо от того, что были, как мы знаем, отравлены им же самим созданными подозрениями, сделались за последнее время так монотонно ровны, тем более, что пикантная француженка совершенно исчезла в любящей женщине.

Будь на месте Савина другой человек, более благоразумный, более думающий о будущем, он понял бы, что именно около этой женщины он может найти тихую пристань, после со столькими крушениями предпринятого им плавания по бурному житейскому морю.

Он женился бы на ней и на крохи своего когда-то громадного состояния создал бы дело, которое привело бы его, если не к богатству, то к довольству у тихого домашнего очага.

Но не таков был Николай Герасимович.

Это «мещанское счастье», как называл он тихую семейную жизнь, не привлекало его.

Изменившаяся Мадлен де Межен, всецело отдавшаяся своему искреннему чувству к нему, не интересовавшаяся нарядами, не искавшая удовольствий, с каждым днем производила на него впечатление «скучной женщины», эпитет, которым с его стороны был подписан приговор всякому чувству.

Случайная встреча с Верой Семеновной Усовой, роль, которую Николай Герасимович сыграл относительно этой девочки-ребенка на вечере у ее матери, плохо скрытое едва вышедшей из подростка девочкой увлечение им, ее спасителем от этих наглых светских хлыщей разного возраста – все это создало в уме Савина целую перспективу нового романа, героиня которого была наделена им всеми возможными и невозможными для женщины качествами.

Николай Герасимович из Веры Семеновны создал себе идеал.

Вырвать эту трепещущую чистую голубку из когтей бездушного коршуна – ее матери – лаской и нежностью заставить впервые забиться страстью юное сердечко, возвратить земле это неземное существо, но не грубым способом Капитолины Андреевны, не приказанием, не толчками в грязный жизненный омут, а артистическим пробуждением в ребенке – женщины.

Вот увлекательная задача, и сколько блаженства сулит она ее разрешившему.

Эту задачу поставил себе Николай Герасимович.

Так быстро, почти без хлопот устроившееся дело Сиротинина не могло отвлечь мыслей Савина от разрабатываемого им плана, напротив, сблизившись вследствие этого дела с Гемпелем, Кирхофом и графом Стоцким, Николай Герасимович нашел, особенно в последнем, усердного помощника в осуществлении этого плана.

Бессознательно помогала этому и сама Капитолина Андреевна: раздраженная упорством молодой девушки, она настойчиво требовала от нее приветливости и кокетства по адресу тех или других указанных ею избранников; на чем свет стоит поносившая Савина, которому не могла простить вмешательства между ней и ее дочерью в первый вечер, и на которого всецело сваливала неудачу первого дебюта, в роли дорогого приза, ее дочери.

Последняя, как это всегда бывает с женщинами вообще, а с молоденькими девушками в особенности, чем более слышала дурного от своей матери о «спасителе», тем в более ярких чертах создавала в себе его образ, и Капитолина Андреевна добилась совершенно противоположных результатов: симпатия, внушенная молодой девушке «авантюристом Савиным» – как называла его Усова – день ото дня увеличивалась, и Вера Семеновна кончила тем, что влюбилась по уши в героя стольких приключений.

Граф Сигизмунд Владиславович, бывший уже совершенно «своим человеком» у полковницы Усовой, взялся быть «почтальоном любви» и уже на вторую записку Савина принес ему ответ от Веры Семеновны.

Завязалась деятельная переписка, в которой Николай Герасимович с искусством опытного ловеласа раскалял воображение девочки, рисовал ей, с одной стороны, мрачные картины будущего, если она останется при матери, а с другой – чудную перспективу любви, утеху и наслаждение.

Капитолина Андреевна уважала графа Стоцкого и всецело доверяла ему, даже очень обрадовалась, что он ей «покорил», как она выражалась, дочь.

Вера не только перестала его дичиться, но с охотою беседовала с ним по целым часам.

Она и не подозревала, что ее «сиятельный друг», как она называла графа Стоцкого, заодно с ее врагами и хочет лишить ее «честного заработка», естественного, по ее мнению, результата ее забот и хлопот относительно дочери.

– И в кого она такая удалась? – рассуждала Усова, – Катенька вот сразу пришла в настоящее понятие и сообразила, в чем дело, а эта, вишь, какая упористая.

А между тем этот вопрос решался очень просто.

Старшая дочь Капитолины Андреевны получила домашнее воспитание, и ее нравственная порча происходила постепенно, так что, действительно, к шестнадцати годам она могла «прийти в настоящее понятие и сообразить, в чем дело». Вера же, по настоянию «высокопоставленного благодетеля», имя которого произносилось даже полковницей Усовой не иначе, как шепотом, была отдана в полный пансион в одно из женских учебных заведений Петербурга – «благодетель» желал иметь «образованную игрушку».

Другой мир, мир создания идеалов вместе с подругами, развернулся перед девочкой, и хотя Капитолина Андреевна, ввиду того, что «благодетель» попав в руки одной «пройдохи-танцовщицы», стал менее горячо относиться к приготовляемому ему лакомому куску, и не дала Вере Семеновне кончить курс, но «иной мир» уже возымел свое действие на душу молодой девушки, и обломать ее на свой образец и подвести под своеобразные рамки ее дома для Каоитолины Андреевны представлялось довольно затруднительно, особенно потому, что она не догадывалась о причине упорства и начала выбивать «дурь» из головы девчонки строгостью и своим авторитетом матери.

Авторитет этот был далеко не силен, а строгость вбила «дурь» только еще глубже, а не выбила наружу. Настойчивость и поспешность со стороны Усовой повела лишь к тому, что Вера Семеновна на одно из писем Савина, предлагавшего бежать к нему, ответила согласием отдаться под его покровительство.

Поручив первую часть плана графу Стоцкому, он взял себе вторую – расчистку себе дороги к «неземному божеству» устранением препятствий.

Таким препятствием являлась Мадлен де Межен.

Чутким сердцем любящей женщины поняла она, что с ее «Nicolas» творится что-то неладное.

Он стал раздражителен, почти груб с нею, умышленно оставлял ее одну, говорил о тяжелых условиях жизни, а между тем на ее предложение ехать попытать счастье в Америку, как они предполагали ранее в Брюсселе, разражался злобным смехом.

– Ты сошла с ума, – сказал он, – ты не понимаешь, что говоришь… Я русский, я люблю Россию, а ты предлагаешь мне навсегда расстаться с моей родиной!

– Зачем навсегда?.. – возражала Мадлен.

– Конечно, навсегда… Для увеселительной поездки в Америку у нас с тобой нет средств, а ехать туда работать, вложив в какое-нибудь дело оставшиеся крохи капитала, надо уже совершенно эмигрировать, а кто знает, не надуют ли нас благородные янки, и мы с тобой в лучшем виде прогорим и останемся на мостовой без куска хлеба…

– Там есть много моих соотечественниц.

– Твоих соотечественниц… – с явной насмешкой проговорил Савин. – Тебя-то, пожалуй, и возьмут на содержание, а я сделаюсь чистильщиком сапог… впрочем, ты красивая женщина, ты можешь там сделать себе карьеру… Там много миллионеров…

– Nicolas, за что же оскорблять?! – со слезами в голосе проговорила молодая женщина.

Николай Герасимович был ошеломлен, и уже с языка его готовы были сорваться слова извинения, но Мадлен де Межен продолжала:

– Я могу, наконец, получить ангажемент…

Это его окончательно взорвало.

– На сцену!.. Ну, видишь ли, разве я не прав, что ты можешь себе создать там карьеру, но мне-то не улыбается перспектива жить на содержании у артистки – женщины, составляющей общее достояние…

– Да что ты, разве все артистки таковы? – с упреком посмотрела на него молодая женщина.

– Все! – резко и безапелляционно ответил он и вышел из комнаты, хлопнув дверью.

Савин уехал из дому.

Привыкшая за последнее время к подобным сценам Мадлен не придала и описанной нами особого значения и, решив написать письмо к своей кузине во Францию, прошла в кабинет Николая Герасимовича за бумагой.

Около письменного стола она заметила валявшуюся записку.

Она подняла ее и не была бы, конечно, женщиной, если бы не полюбопытствовала взглянуть на ее содержание.

Это было одно из писем Веры Усовой, в котором неопытная девушка доверчиво и восторженно отвечала на признание в любви Савина.

Мадлен де Межен прочла и первую минуту страшно побледнела.

Несколько времени она стояла, как окаменелая, держа в руках роковую записку.

– Начало конца! – прошептала она. – Не надо дожидаться конца, – добавила она громко и вдруг выпрямилась.

Вся гордость любящей женщины, сознающей еще свою красоту и таящуюся в ней силу, поднялась в ее душе. Она положила записку под чернильницу, взяла нужную ей бумагу и начала писать письмо.

Николай Герасимович приехал только поздно вечером. Мадлен де Межен уже спала.

Савин не ложился долго. Он ходил по кабинету и думал. Его тревожил и мучал вопрос: «Что ему делать с Мадлен?»

Он понимал, что дальнейшая совместная жизнь будет пыткой, для них обоих, а между тем сказать это в глаза этой, когда-то страстно любимой им женщине, столько для него сделавшей и стольким для него пожертвовавшей, у него не хватало духу.

«Она до сих пор любит меня! – думал он. – Что же мне делать? Что делать?»

Он осторожно вошел в спальню.

Молодая женщина крепко спала.

«Бедная! Какое пробуждение ждет тебя…» – посмотрел он на нее.

Он тихо разделся и лег, но вопрос: «Что делать?» – все продолжал неотвязно преследовать его.

Он не мог его решить, не мог и заснуть.

Ему и не могло прийти на мысль, что молодая женщина спала так крепко только потому, что она решила в этот день этот жс мучивший его теперь вопрос: «Что делать?»

Николай Герасимович заснул, так и не решив его.

К утреннему чаю Мадлен де Межен вышла совершенно спокойная, почти веселая.

Савин между тем был мрачен и сосредоточен.

– Нам на некоторое время придется расстаться, – сказала молодая женщина.

Николай Герасимович удивленно посмотрел на нее.

– Почему?

– Я вчера получила письмо от моей кузины из Дижона. Тетя очень больна и непременно желает меня видеть.

– И ты хочешь ехать? – спросил Савин.

В тоне этого вопроса сквозила плохо скрываемая радость. Молодая женщина горько улыбнулась.

– Непременно, и сегодня же с курьерским… На Москву…

– На Москву… Что за фантазия?..

– Ты забыл, что мы спешили и я не успела взять у Леперсье мою шляпку. Ту самую, которую, помнишь, я выписала из Парижа для заседания брюссельской судебной палаты.

– Узнаю женщину, – улыбнулся Николай Герасимович.

Он совершенно преобразился и не мог даже скрыть этого. Продолжавший мучать его вопрос: «Что делать», – разрешился так просто и так благоприятно.

«Я напишу ей… Это легче», – неслось в его голове.

– Я, к сожалению, не могу проводить тебя даже до Москвы, – смущенно сказал вслух Савин, – у меня тут дела…

– И не надо, голубчик, доеду одна, не маленькая…

– В таком случае, я поеду хлопотать о деньгах… Куда сделать тебе перевод?

– Перевода делать не надо… Я возьму деньги так…

Это удивило Николая Герасимовича, но, боясь, чтобы Мадлен де Межен не раздумала уезжать, он не стал задавать вопросов.

– Я дам тебе, кроме денег на дорогу, еще пятнадцать тысяч. Это половина моего капитала.

– Зачем так много?

– Мало ли, что может случиться, – уклончиво ответил Николай Герасимович, – и, наконец, у тебя они будут целее.

– А, хорошо… Прощай, я пойду укладываться…

Савин поцеловал ей руку, но не посмотрел ей в лицо.

Он боялся и хорошо сделал, так как увидел бы, что глаза молодой женщины были полны слез.

Она быстро вышла.

«Как кстати эта болезнь тетки», – весело подумал Николай Герасимович Савин.

Отъезд Мадлен де Межен накануне того дня, когда назначено было похищение Веры Семеновны Усовой, так хорошо все устраивал, что Савин не обратил внимания на отказ молодой женщины от перевода денег за границу и от других подозрительных сторон ее решения уехать.

Она уезжала – это было ему надо, а до остального ему было безразлично.

Он оделся и поехал устраивать денежные дела.

С курьерским поездом железной дороги он проводил когда-то любимую им женщину.

Когда поезд ушел, Николай Герасимович облегченно вздохнул полной грудью.

XXIII

Под крылом друга

«Это, положительно, несчастное отделение, – думал Савин, возвращаясь с Николаевского вокзала в „Европейскую“ гостиницу, – Сегодня же прикажу себе отвести с завтрашнего дня другое…»

Несмотря на то, что перед ним в радужных красках развертывалась перспектива обладания «неземным созданием», этой девушкой-ребенком, далекой от греха страсти, – последняя, впрочем, он был убежден, таилась в глубине ее нетронутого сердца, – разлука с Мадлен и ее последние слова: «Adieu, Nicolas», – как-то странно, казалось ему, прозвучавшие, оставили невольную горечь в его сердце.

Ему почудилось, что с отъездом этой женщины внутри его что-то порвалось, но его живой, подвижной характер не дал ему долго останавливаться на этом впечатлении, и оно, так сказать, вырвалось наружу лишь в мелькнувшей у Николая Герасимовича мысли:

«Это, положительно, несчастное отделение…»

По приезде в гостиницу он тотчас же отправился в контору и, на его счастье, оказалось, что утром только что очистилось отделение, хотя несколько менее занимаемого им, но зато уютнее и свежее меблированное. Так, по крайней мере, объяснил ему управляющий гостиницы.

Приказав с завтрашнего же утра считать освободившееся отделение за собою и утром перенести все вещи из занимаемых им комнат, Николай Герасимович поднялся наверх.

Лакей отпер занимаемое им помещение, зажег лампу перед диванным столом гостиной и удалился.

Николай Герасимович остался один. Впечатление какой-то странной пустоты производило на него это, в сущности, тоже уютное и роскошно меблированное отделение.

Это впечатление наблюдается тогда, когда возвращаются в квартиру, из которой только что вынесли покойника, близкие ему люди.

Все, кажется, стоит на своем месте, ни одной вещью не убавилось, а, в общем, чего-то нет, чего-то такого, что, независимо от присутствия вещей, казалось, наполняло все помещение.

Нет человека.

Это сравнение своего положения с положением человека, возвратившегося с кладбища, пришло в голову Савина под нахлынувшим на него впечатлением окружающей его пустоты.

С Мадлен де Межен он больше никогда не увидится. Ему вдруг стало как-то особенно жаль ее.

Он прошел в комнату, служившую ей будуаром. Там, хотя все было прибрано расторопными слугами образцовой гостиницы, не взгляд Савина как раз упал на лежавший на ковре обрывок голубой ленточки.

Он вспомнил, как замечательно шел Мадлен де Межен голубой цвет.

Ее образ, блестящий, обаятельный, предстал перед ним. Она, как живая, сидела перед ним здесь, на этом самом кресле, около которого валялся этот обрывок ленты, но не та Мадлен, какой она была за последнее время, а та, которую он помнит в Париже, и от одного присутствия которой у него кружилась голова, мутилось в глазах.

Он не понимал, что она осталась такою же, а изменился он сам, его взгляд на нее, и теперь восторженно вспоминал о той, разлуке с которой был рад несколько часов тому назад, как освобождению из душной тюрьмы.

Сердце его сжималось чисто физической болью.

Он поднял обрывок ленты и как-то совершенно неожиданно для себя самого стал покрывать его поцелуями.

Это, впрочем, продолжалось лишь несколько минут.

«Что за ребячество!» – остановил он самого себя, подошел к окну, раскрыл форточку и бросил ленточку на улицу, а сам все-таки несколько времени простоял около этой открытой форточки, тяжело дыша, как бы набираясь воздухом.

«Боже, как, однако, я распустил свои нервы», – подумал он и стал ходить по комнате.

Перед ним снова начали проноситься картины прошлого, связанные именно с этим отделением «Европейской гостиницы».

Он вспомнил Маргариту Гранпа.

Кстати ему пришел на память разговор о ней, слышанный им у графа Стоцкого. Он и теперь, как тогда, почувствовал, как больно сжалось его сердце. Думал ли он, что девушка, на которую он положительно молился, будет когда-нибудь предметом такого разговора?

«И все женщины таковы, – мелькнуло у него в голове. – И Вера…»

bannerbanner