
Полная версия:
Малюта Скуратов
– Перед самым отъездом твоим, великий государь, прибыл в слободу гонец из Костромы, от воеводы князя Темникова, с грамотой; ты уж на коня садился, так я взялся тебе передать эту грамоту.
Иоанн стремительно выхватил ее из рук Малюты, сорвал печать и начал читать про себя. По мере чтения лицо его то бледнело, то покрывалось яркой краской. Прочтя, Иоанн, стараясь быть по возможности спокойным, дрожащим, однако, голосом сказал, подавая грамоту Малюте:
– Прочти и полюбуйся! Вести на самом деле нерадостные… ты прав…
Костромской воевода, князь Темников, уведомлял государя, что граждане и духовенство Костромы встретили его брата, князя Владимира Андреевича, с крестами, хлебом и солью, великою честью и с изъявлением любви. Князь Владимир проезжал Кострому во главе войска, следовавшего для защиты Астрахани, начальство над которым было вверено ему самим царем.
Григорий Лукъянович знал со слов гонца о содержании грамоты, и получение ее именно в тот день, когда царь ехал оказать великую милость семейству князей Прозоровских, было как раз на руку свирепому опричнику, желавшему во что бы то ни стало изменить решение царя относительно помилования жениха княжны Евпраксии, что было возможно лишь возбудив в нем его болезненную подозрительность. Он достиг этой цели.
– Что ты думаешь? – прохрипел Иоанн, совершенно красный от пережитого волнения.
– Измена! – лаконически-мрачно произнес Малюта.
– Воистину так! – задыхаясь, вымолвил царь. – Владимир, Владимир, года и милость моя не изменили тебя… Я лежал на дне смерти, а ты, брат мой, радовался этому и подкупал бояр и воинов на измену… Ты хотел отстранить от престола род мой и сам надеть на себя шапку Мономаха… Но я выздоровел… Господь не попустил совершиться несправедливости, и во имя родства я простил преступника, осыпал его милостями, вверил ему начальство над ратью, и что он?.. Он вновь замышляет измену, ласкает и льстит народу и боярам… Неблагодарный! Ты не перестаешь ковать ковы против меня… Но довольно, отныне я снова буду строгим судьей… Я должен защитить себя и род мой от брата-крамольника!..
– И от других его единомышленников, а не метать жемчуг твоей милости перед свиньями, – глухо добавил Григорий Лукьянович.
Иоанн в изнеможении откинулся на спинку кресла.
– Верно, верно, Григорий. Ты один верный слуга мой, не боящийся сказать мне правду.
Лицо Малюты исказилось злобно-довольною улыбкою.
– Слышал я, великий государь, что и в Новгороде, этом гнезде вольности и крамолы, тоже неладно, – начал он пониженным шепотом.
– А что? – испуганным и уже совсем ослабевшим голосом спросил царь.
– Не тревожь себя, государь, я настороже. Как соберу справки обо всем, тебя осведомлю, не допущу торжества крамольников, горло перегрызу своими зубами всякому за тебя, царь-батюшка.
Иоанн протянул ему руку. Григорий Лукьянович почти со страстью прильнул к ней.
– Только хотел я молвить тебе, великий государь, что вотчина та князя Василия Прозоровского близ Новгорода, в Шелонской пятине, и оттуда же он привез к себе этого князька, сына заведомого крамольника.
Царь молчал. Над его высоким челом, медленно приподнимаясь, слегка пришли в движение пряди редких волос – признак прихождения в ярость.
Малюта продолжал:
– Сыскать бы о делах того князька следовало: откуда он, до сей поры где жил, с кем дружествовал. Милость твоя не уйдет, и после оказать успеешь, коли стоит он. А то слышал я намедни от Левкия, что есть люди, напускающие по ветру, кому хочешь, страхи, видения сонные и тоску, и немощь душевную под чарами. Неспроста что-то, что все они милость у тебя вдруг обрели сразу небывалую…
Ему не дал договорить вскочивший Иоанн.
– Слышишь, – загремел он, – чтобы про этого князька я больше не слыхал…
Он не договорил и упал в кресло в судорожном припадке. Волосы его поднялись дыбом, все лицо исказилось судорожными передергиваниями. Малюта, привыкший к подобного рода припадкам Иоанна, схватил его в свои мощные объятия и держал над креслом почти на весу, не давая удариться головою бившемуся в его руках царю. Припадок ослабел. Григорий Лукьянович бережно усадил царя в кресло и стал около. Иоанн еще не приходил в себя и, с закрытыми глазами, полулежа в кресле, хрипел; у углов полуоткрытого рта выступала белая пена. Так всегда было в конце припадка. Малюта знал это и спокойно ожидал пробуждения царя от болезненного сна. Его дело было сделано: царь изрек жестокое приказание относительно жениха княжны Прозоровской. Более Малюте ничего не нужно было в данное время; гибель обоих князей Прозоровских он решил отложить, так как в его руках не было еще собрано если не данных, то, по крайней мере, искусно подтасованных доказательств их измены, а приступать с голыми руками к борьбе с все-таки «вельможными», сильными любовью народа врагами было рисковано даже для Малюты. Относительно их не вырвешь так легко решения от грозного царя даже во время припадка, а если и получишь его, то царь, придя в себя, может одуматься и тогда придется ему представлять несомненные доказательства, которые он будет взвешивать и рассматривать с присущею ему подозрительностью. Это не какой-нибудь сын опального князя, а еще незапятнанные ни малейшим подозрением князья, столпы древнего боярства, к заслугам которых даже Иоанн внутренне относится с уважением. Их не сломишь сразу, под них надо глубоко подкопаться, да и то, когда будут валиться, умеючи отскочить в сторону, чтобы, неравно, и самого не задавили.
Такие, или почти такие думы проносились в голове Малюты Скуратова, стоявшего около все еще хрипевшего царя.
– «Погубить бы только Яшку проклятого да свалить князя Василия, княжну в свою власть заполучить, а князь Никита пусть живет, по свету валандается… ништо…» – неслись в голове опричника планы будущего.
Иоанн очнулся и помутившимися глазами огляделся кругом. Выражение боязни еще не исчезло с его лица.
– Вернись-ка, великий государь, в слободу, там безопасливее, – наклонился к нему Григорий Лукьянович, – а я здесь останусь, сам доеду до князя Василия, открою глаза и ему, и князю Никите относительно их любимца, может, они и сами согласятся, что, по нынешним подозрительным временам, надобно добраться до истины.
– Дело, Лукьяныч, дело; вели готовить лошадей.
Не прошло и часа, как царский поезд снова выехал из Москвы в Александровскую слободу. В Москве остался один Малюта с избранными им опричниками.
XI. Неожиданный удар
В то время, когда в московских царских палатах происходила вышеописанная сцена, в хоромах князя Василия приготовлялись к встрече царя и гостей из Александровской слободы.
Все лица, начиная с лиц самого князя Василия, княжны Евпраксии, Якова Потаповича и кончая последним княжеским холопом, убиравшим стол для почетного «царского» пира, носили радостно-праздничное выражение.
Челобитье князя Василия перед грозным царем за сына своего покойного опального друга имело успех, превзошедший даже все ожидания. Царь не только простил заочно будущего его зятя, но сам пожелал благословить его под венец с княжною Евпраксией и сам же назначил день обручения.
– Тогда и увижу твоего молодца; верю тебе, что достоин он быть тебе сыном, а мне надежным и верным слугой, – сказал царь, допуская сиявшего от радости князя Василия к своей руке.
Тот облобызал царскую руку и поклонился ему до земли.
– Да охранит тебя Господь за неизреченную милость ко мне, верному рабу твоему. Дозволь привести его, государь, перед твои царские очи, дабы он сам мог облить слезами благодарности твою державную руку.
– Зачем тебе, старина, возить его сюда, попусту трепать свои старые кости? Погляжу его в день обручения, а к тому времени смекну и дело какое дать ему; коли ты говоришь, что разумен он не по летам, так посажу я его в посольский приказ.
– Разумен, государь, уж так разумен… Да сам увидишь, чего мне выхваливать…
– Увижу, увижу… Зови и моих молодцов на свадьбу, всех зови, – заметил Иоанн, отпуская князя.
Князь Василий не преминул, конечно, исполнить царскую волю и объехал всех приближенных к царю опричников с просьбой – не обидеть его отсутствием на обручение его единственной дочери. С искренним, неподдельным радушием позвал он и Григория Лукьяновича; под впечатлением почти неожиданной радости, он даже забыл свою к нему неприязнь.
– Приедем, приедем, князь Василий! – каким-то загадочным тоном ответил Малюта.
«Только будет ли у тебя в этот день обручение?» – подумал он про себя.
Радостный князь не заметил его тона; ему было не до того, он спешил в Москву, порадовать своих домашних, трепетавших за исход его беседы с царем.
По приезде домой он тотчас же приказал приготовляться к торжеству. Тревога заменилась общим ликованием. Один только жених, князь Владимир Воротынский, видимо, по временам не разделял общей радости. Он казался задумчив и печален, хотя и силился подделываться под торжествующий тон его окружающих, но порой очень неудачно. Впрочем, окружающие эти едва ли замечали деланность его настроения, так как не могли допустить и мысли, чтобы «счастливый юноша» мог иметь какую-либо причину не ликовать и не радоваться. Будущее, по мнению их, со всех сторон только улыбалось ему: счастливый любимый жених, не нынче завтра муж первой московской красавицы, уже заочно попавший в милость к царю, обещавшему заменить ему отца, – чего еще можно было желать ему?
Не ускользнуло нервное состояние духа Воротынского от считавшего себя его другом Якова Потаповича, и честный юноша тщетно ломал голову над разрешением вопроса: что бы это могло значить? Он решительно не мог понять этого, так как от одной мысли о том, что, если бы он, Яков, мог быть на его месте, бедный юноша захлебывался от восторга.
«Быть может, в это счастливое переживаемое им время его сильнее удручает его сиротство? Быть может, он вспоминает своих мать и отца и то, как порадовались бы они, глядя на выпадающее на его долю счастье», – догадывался он.
На этой мысли он и остановился. Она казалась ему правдоподобной; сирота сам, он мог представить себе подобное, омрачающее самый светлый горизонт будущего, чувство. И в самый день, назначенный для обручения, по лицу жениха нет-нет да и мелькало какое-то выражение тревожного ожидания. В расшитом парчовом кафтане, еще более оттенявшем его красоту, он находился с князем Василием и Яковом Потаповичем, заменявшим ему «дружку», в приемной горнице. Тут же стоял аналой и сидел старик-священник, отец Михаил, духовник княжеского дома.
Невеста и жених жили, что случалось редко, в одном доме, а потому первая, уже совершенно одетая в белый шитый серебром сарафан, вся как бы осыпанная драгоценными камнями, в густой белой фате, находилась в своей светлице, окруженная лишь своими сенными девушками, одетыми тоже в совершенно новые нарядные сарафаны, подарок счастливой невесты.
Много было в этих приготовлениях к обрученью совершено не по старому обычаю, на что про себя сильно ворчала Панкратьевна. У княжны не было подруги среди боярышень, да на Москве и не было боярышень. Все было готово, и с часу на час ждали приезда царя. У ворот поставлены были люди, чтобы тотчас же доложить о появлении в улице, в конце которой были княжеские хоромы, царского поезда.
– Едут, едут… – прибежал запыхавшийся слуга, и князь Василий бросился на крыльцо для встречи, приказав сказать дочери, чтобы немедленно сходила вниз.
Оказалось, что слуги ошиблись; это приехал из Александровской слободы князь Никита, с разрешения царя опередивший его по дороге. С ним было множество слуг. С радостным лицом обнял он брата, поцеловал племянницу и дружески поздоровался с князем Владимиром, Яковом Потаповичем и священником отцом Михаилом.
– Скоро ли государь? – спросил князь Василий.
– Теперь, должно, скоро, вместе выехали из слободы, только я для встречи и чтобы тебя оповестить со своею челядью поторопился, – отвечал князь Никита.
Княжна снова удалилась в свои горницы.
– Государь-батюшка стал ноне совсем как при царице Анастасии, царство ей небесное, место покойное, – заговорил князь Никита, – доступен, ласков и милостив ко всем, а ко мне нечего и молвить, уж так-то милостив все это время с твоего, брат, отъезда был, как никогда; шутить все изволил, женить меня собирается… О тебе расспрашивал, о женихе, о невесте… Я все ему, что знал, доподлинно доложил…
– И ноне весел?
– Весел, не в пример другим дням весел… Алеша Басманов мне сказывал, что везет он с собой целый ящик камней самоцветных в перстнях, запястьях и ожерельях в подарок дочери твоей, а моей племяннице, а для жениха соболей…
– Подай, Господи, великому государю многие лета здравия и благоденствия, – почти хором сказали все присутствующие, кроме князя Воротынского.
Он сидел понурив голову и, видимо, думал невеселые думы, что даже обратило внимание князя Никиты.
– Ты чего, сокол ясный, затуманился? Кажись, не ко времени?
Владимир вскинул на него свои красивые глаза, но тотчас прикрыл их выражение ресницами.
– О покойном батюшке взгрустнулось. Кабы был он жив, подумалось, быть может, царь-то и его бы помиловал… – отвечал он после некоторой паузы.
– Чего же думать о том, чего не воротишь? С того света его не вернешь, царство ему небесное! – заметил князь Василий.
– Он теперь на небе за кровного радуется, – счел нужным вставить слово отец Михаил.
– Истинно, батюшка, радуется. Его праведными молитвами, может, все и сделалось… Услышал его Господь Вседержитель и смягчил к сыну его царево сердце на радость нашу с братом, друзьям покойного князя Никиты, – подтвердил витиеватый царедворец.
– Верно, верно! – закивал головой в сторону брата князь Василий.
Владимир Воротынский между тем пересилил себя и с веселым лицом начал беседовать о чем-то с Яковом Потаповичем.
– Чего же это не едет государь? Уж в дороге чего, избави Бог, не случилось ли? – стал беспокоиться князь Василий.
– Чему случиться?.. Может, едут с прохладцем… – успокаивал его брат.
– Едут, едут! – раздались крики на дворе.
Вбежавший слуга подтвердил известие.
Княжна Евпраксия снова вошла в горницу, где находились мужчины.
Через несколько минут двор наполнился опричниками, и выбежавшие на крыльцо для встречи царя и гостей князь Василий и Никита увидали входящего по ступеням одного Малюту.
На его толстых губах змеилась злобная усмешка.
Холодом сжались сердца обоих братьев.
– А государь? – упавшим голосом спросил князь Василий, вводя в горницу «царского любимца».
– Государя вам долго, смекаю, подождать будет надобно… – растягивая умышленно слова, отвечал Григорий Лукьянович и обвел всех присутствующих торжественным взглядом, метнув им в особенности в сторону княжны Евпраксии.
Лица всех приняли вопросительное выражение.
– Государю сильно занедужилось, и он вернулся в слободу, а меня послал сюда уведомить…
– А не наказал, до какого дня отложить обручение? – спросил князь Василий.
Князь Никита, поняв сразу, что Малюта, этот вестник несчастья, ведет с ними злую игру, молчал, бессильно опустив голову на грудь.
– Нет, не наказывал, – злобно усмехнулся опричник, – да только, смекаю я, и обрученье отложить в долгий ящик придется, потому что до молодца вот этого, – он указал на князя Владимира и сделал к нему несколько шагов, – у меня дело есть… По государеву повелению, надо мне будет с ним малость побеседовать.
– Где прикажешь? Может, нам выйти?.. – начал было князь Василий.
– Не здесь, князь; мы место для беседы найдем укромное, без лишних людей, да и тебя с семьей беспокоить мне не приходится, я его с собой возьму… Пойдем, князь Воротынский, – он с особой иронией подчеркнул его титул, – по приказу царя и великого князя всея Руси Иоанна Васильевича, ты мой пленник! – торжественно произнес Малюта, подходя к Владимиру и кладя ему руку на плечо.
Тот стоял, низко опустив голову.
Князь Василий понял.
В тот же момент раздался душу раздирающий крик. Княжна Евпраксия, как разъяренная львица, бросилась между князем Владимиром и Григорием Лукьяновичем и с силой хотела оттолкнуть последнего. Все это произошло так быстро, что никто не успел удержать ее.
– Не дам его, не дам…
– Не замай, красавица, на твой пай молодцов хватит, да и с этого красота-то не слиняет вся, я его самую малость пощупаю… – захохотал Малюта, одною рукою с силой отстраняя княжну, а другою направляя к выходу Воротынского.
– Будь же ты проклят… – не договорила княжна и без чувств упала на руки подскочивших отца, дяди и Якова Потаповича.
Григорий Лукьянович насмешливо оглядел эту группу, злобно сверкнув глазами в сторону Якова Потаповича, и вышел, пропустив впереди себя князя Владимира. Последний тотчас же по выходе на крыльцо был окружен опричниками, связан и положен в сани, в которые уселся и Малюта. Вся эта ватага выехала с княжеского двора, оставив в полном недоумении собравшуюся поглазеть на царя княжескую дворню.
Находившиеся в княжеских хоромах также долго не могли прийти в себя от неожиданного удара. Княжну Евпраксию замертво отнесли в опочивальню. Бледный, испуганный насмерть отец Михаил стоял в глубине горницы. Яков Потапович с помощью сенных девушек понес бесчувственную невесту. Князь Василий и Никита в застывших позах стояли посреди комнаты и растерянно глядели друг на друга.
– Что же это значит, брат? Шутка, что ли, над верным слугой? Глумление над ранами моими, над кровью, пролитой за царя и за Русь-матушку? Али может, на самом деле царю сильно занедужилось и он, батюшка, к себе Владимира потребовал!.. Только холоп-то этот подлый не так бы царскую волю передал, кабы была она милостивая, – почти прошептал князь Василий.
– Не видать разве, святая ты простота, – горько усмехнулся князь Никита, – что слопал, видимо, нас рыжий пес, улучил минуту, когда я вперед ускакал, и обнес змеиным языком своим. Такую, быть может, кашу в уме царском заварил, что и не расхлебаешь. Подозрителен государь не в меру; в иной час всякой несуразной небылице поверит, а прощелыга Малюта ой как знает улучить такой час…
– Да чем мы ему-то поперек дороги стали? Я, кажись, далече от царя, а ты с ним был в дружестве…
– В дружестве… – снова усмехнулся князь Никита. – Это было, да давно сплыло; почитай с год как на меня он зверь-зверем смотрит.
– Да за что же?
– А пес его разберет, что в его дьявольской душе таится!.. Танька-ли, цыганка, что перебежала от тебя, да у него, бают, в полюбовницах состояла, чего нагуторила, – ноне мне сказывали, и от него она сбежала, – али на самом деле врезался старый пес в племянницу…
– А, так вот что!.. Теперь я понял… Горе нам, горе! – всплеснул руками князь Василий и, упав на грудь своего брата, зарыдал.
Князь Никита сам стоял погруженный в мрачные думы о неизвестном, тревожном будущем.
– Господь милосерд!.. – подошел к ним отец Михаил. – Скорбь отчаянная – грех тяжкий… Надо спешить к царю, может, вам и удастся расстроить козни вражеские и положит он снова гнев своей царский на милость.
– И впрямь, – заметил князь Никита, – батюшка разумное слово молвил… Едем в слободу… Только бы не было поздно?
XII. Опала
Оказалось, на самом деле было поздно. В слободе князей Прозоровских ожидал далеко не приветливый прием: царь не допустил их перед свои очи. Опричники, накануне дружившие с князем Никитою, а иные даже заискивавшие в нем, встретили обоих братьев холодным невниманием и злобно радостными усмешками. Князья вернулись в Москву «опальными». Это страшное слово во всем его тогдашнем громадном значении не совсем и не всем понятно в настоящее время. Не видать очей государевых по его приказу было самым тяжким наказанием для истинно русских душою бояр; в описываемое же время оно соединялось в большинстве случаев с другими роковыми и кровавыми последствиями. «Опала», кроме того, имела и чисто внешние формы, говорившие всем видевшим боярина, что царь повелел ему «отойти от очей своих». Опальный боярин не имел права во все время опалы чесать бороды и волос, а также и стричь их, он должен был ходить в смирной одежде, то есть в кафтане без всякого шитья. Все это, по понятиям того времени, страшно усугубляло тяжесть и без того сурового наказания.
Разное, впрочем, впечатление произвело так неожиданно обрушившееся на них несчастие в уме и душе князей Прозоровских. Князь Никита был положительно убит. Ему казалось, что все это он переживает во сне.
Как, потративши столько ума и хитрости, чтобы быть, не поступая в опричину, одним из первых царских слуг, почти необходимым за последнее время для царя человеком, облеченным силою и возможностью спасать других от царского гнева, давать грозному царю указания и советы, играть почти первенствующую роль во внутренней и внешней политике России, и вдруг, в несколько часов, именно только в несколько часов, опередивши царя, ехавшего даровать великую милость свою в доме его брата, ехавшего еще более возвеличить их славный род, потерять все, проиграть игру, каждый ход которой был заранее всесторонне обдуман и рассчитан! Это невозможно!..
Так думал князь Никита, сидя рядом с братом в просторных пошевнях, с низко опущенною на грудь головою. К этим мыслям еще примешивался страх. Князь Василий не ошибался, его брат был на самом деле малость трусоват. Картины виденных им зверских казней неотступно стояли в его уме.
«Что если и меня ожидает подобная участь?» – возникал у него вопрос.
Красные кровавые круги вертелись перед его глазами.
«Надо себя вызволить… Теперь не до других, даже не до родичей»… – появилась эгоистическая мысль, и он даже искоса злобно посмотрел на брата, как будто он один был виновником этой гнетущей и могущей быть страшной по своим последствиям опалы.
Всю почти дорогу браться сидели молча. При въезде в Москву князь Никита холодно, по обычаю трижды, облобызался с братом, пересел в следовавшие сзади его собственные пошевни и поехал домой. Князь Василий, тоже немало огорченный всем происшедшим, был сравнительно покоен. Оправившись от неожиданности удара, он это душевное спокойствие обрел в глубине своей совести, не упрекавшей его ни в малейшем дурном поступке, ни в малейшем помышлении против царя, того самого царя, который подверг его такому незаслуженному наказанию и позору. Страх никогда не находил места в душе старого воина, так что за свое будущее, готовый умереть каждую минуту, он не боялся. Его сердце томила жалость к брату, утешить которого он не находил слов; в минуту общего несчастья разность воззрений и резкая отчужденность их друг от друга выделялась рельефнее, и те слова утешения, которые он, князь Василий, мог сказать брату, не были бы им поняты. Князь Василий с грустью сознавал это. Беспокоила же его наиболее участь его любимой дочери.
«Что будет с нею? Перенесет ли она постигший ее удар?»
Князь Василий за последнее время видел, как сильно и горячо любила она избранного им ей жениха. На минуту у него явилось даже раскаяние, зачем вздумалось ему устроить эту свадьбу, но честное сердце тотчас подсказало ему отбросить эту мысль. Он с любовью стал думать о несчастном князе Владимире, томящемся теперь в тюрьме или стонущем под пыткой изверга Малюты, и сердце доброго князя обливалось кровью при мысли, что он не может спасти своего спасителя. Затем думы его снова перескакивают на дочь, на княжну Евпраксию.
– Что, как она? – было первым вопросом, который задал князь Василий по возвращении домой, пройдя тотчас же в комнаты дочери.
– Вся полымем горит, грудь заложило, воздуху свободного нету, – отвечала Панкратьевна.
– Опасно? – с дрожью в голосе чуть слышно произнес князь.
– Бог весть, батюшка-князь. С чего приключилося: ежели с глазу, то легче, а ежели с порчи – не в пример тяжелей… А я смекаю, что с порчи, потому я ее с уголька спрыснула, святой водой окропила, и кабы с глазу, давно бы прошло, а тут нет, все пуще… Надо будет теперь ее эроей[16] обкурить, натереть, да и в нутро испить дать, может, и полегчает, Господь милостив! Ты-то себя не тревожь, князь-батюшка!
– Уж ты постарайся, Панкратьевна! – умоляющим голосом произнес князь.
– И что ты, батюшка, у самой сердце болит пуще чем о родной дочери: и просить-то меня тебе как-то не складно!
Князь с поникшею головою ушел в свою опочивальню и там склонился перед образом в жаркой молитве о спасении дочери.
«К чему молюсь? – вдруг внезапно пришла ему мысль. – Не лучше ли будет, коли Господь приберет ее к себе? Что ожидает ее после моей смерти, весьма вероятной, как последствие опалы? Надругание извергов»…
Князь побледнел; холодом сжалось его сердце при этой мысли.
– Господи, да будет воля Твоя! – окончил он свою молитву.
Воля Господа совершилась; княжна Евпраксия стала поправляться, хотя выздоровление ее шло очень медленно. От глубокого обморока, в который она впала с момент увоза ее жениха опричниками, она очнулась в страшной нервной горячке, державшей ее несколько дней между жизнью и смертью. Панкратьевна положительно потеряла голову и даже веру в свое искусство и целительность средств спрыскиванья с уголька наговоренною водою и натирания эроей. Князь Василий ходил мрачнее тучи и за короткое время, казалось, состарился на десять лет. На Якова Потаповича болезнь княжны не производила такого удручающего впечатления; он глубоко верил в то, что она выздоровеет. Будучи, как мы уже имели случай заметить, очень религиозным, он вместе с тем отдавая дань своему времени, был и крайне суеверен. Он был твердо убежден, что начавший уже сбываться его «вещий сон» был неспроста, что это было указание свыше на ту роль, которую он должен был играть в жизни княжны.