
Полная версия:
Герой конца века
В этом акте, кроме отметки, что владелец имения, отставной корнет Николай Герасимович Савин, не выждав окончания пожара, уехал из Серединского, было занесено показание рабочего Вавилы, что барин со дня приезда в имение каждую ночь один гулял в парке и саду около большого дома.
Блинов, получив акт, прочел его вслух Эразму Эразмовичу, как лицу, знакомому с Савиным.
– Он, конечно, и подпалил! – решил уже сильно подвыпивший Строев.
– Похоже на это… – согласился исправник.
В таком смысле было им написано сообщение прокурору с препровождением акта, а по этому сообщению назначено дополнительное полицейское дознание и, наконец, следствие, приведшее, как мы видели, к привлечению Николая Герасимовича в качестве обвиняемого в поджоге своего собственного дома, с целью получения страховой премии.
Ничего не подозревавший до получения повестки, Савин жил, как мы знаем, в Серединском, затем был в Москве, доехал до Киева, вернулся обратно, и наконец, не имея никакого понятия о возбужденном о нем деле, уехал за границу, и только письма поверенного брата неожиданно выяснили ему, что он находится под следствием в России и даже, как бежавший, разыскивается калужским окружным судом.
В таком положении скрывающегося от правосудия находился Николай Герасимович в Париже в конце июня 1888 года, то есть в момент нашего рассказа.
Переезд из Парижа на дачу в Эрмитаж ничем не изменил образа жизни Савина.
Он ежедневно после обеда приезжал в город, где проводил в клубе за карточным столом до поздней ночи, а так как в эти часы не было уже отходящих поездов, то он большею частью возвращался домой на своих лошадях, приезжавших за ним, или в фиакре. От станции Париж до Эрмитажа было не более пятнадцати верст по прекрасному версальскому шоссе.
Это было очень приятной прогулкой, особенно в те дни, когда выходил из клуба с хорошим выигрышем.
Играл он за последнее время редко в «Cerle royal», так как по окончании сезона большая часть аристократического общества покинула Париж и в этом клубе царила пустота.
Играл Савин большею частью или в «Cerle de la presse», помещающемся на Итальянском бульваре, рядом с «Cafe american», или же в «Cerle des arts libereaux», на улице Вивьен.
Банкометы были почти всегда профессиональные игроки, живущие только игрой и, конечно, свои люди в этих клубах.
Правда, что иногда закладывали банк и другие посетители, не из завсегдатаев, но это было очень редко.
В этих клубах, или скорее игорных домах, свой особый мирок.
Публика самая разношерстная. Кого там не увидишь? Журналистов, биржевиков, актеров и множество иностранцев, между которыми немало русских, а еще больше поляков.
Все они, жаждущие сильных ощущений и возможности пытать фортуну, собирались к длинным игорным столам.
XVIII
На скачках
Конечно, вследствие такого сброда посетителей, нельзя ручаться, чтобы в этих клубах – игорных домах – игра велась бы совершенно честно.
Действительно, в Париже много говорили о шулерах нечистой игры, которая велась в бульварных клубах.
Николаю Герасимовичу лично не приходилось ловить за руку шулеров при передержке, но он не поручился бы, что слухи эти были без основания.
Его самого крайне удивляло замечательное счастье банкометов из завсегдатаев, им везло иногда просто до неприличия, так что это счастье становилось подозрительным.
Савину рассказывали, что шулера имеют свой организованный кружок и состоят в близких отношениях с хозяевами клубов, а также с крупье.
Вскоре он, впрочем, увлекся другой игрой, игрой на скачках, куда ездил почти ежедневно и где играл довольно счастливо.
Игра на скачках в Париже чрезвычайно развита. Многие даже предпочитают играть на скачках, чем в карты. Играющие на скачках отчасти правы: зная хорошо дело спорта, а главное, имея знакомство с хозяевами скаковых конюшен, тренерами и жокеями, можно играть довольно удачно.
Кроме того, игра на скачках много веселей и не так утомительна, как просиживание по целым ночам в клубах, при этом на скачках всегда много народа, много красивых женщин, приезжающих играть и, главное, показать себя и свои туалеты, так что кроме игры скачки представляют и развлечение.
В Париже скачки бывают почти ежедневно круглый год. Скаковых ипподромов в окрестностях Парижа до десяти, и большая часть их принадлежит первоклассным клубам.
Из Эрмитажа Савину было очень удобно ездить на скачки, так как большая часть скаковых ипподромов находилась в весьма близком расстоянии, так, например, «Auteuil», «Croix Berny» и «Cing cjins» были всего в каких-нибудь пяти верстах, a «Longchamp» в десяти, двенадцати.
Ездил он на скачки всегда вместе с Мадлен.
Она ужасно любила лошадей и, кроме того, также пристрастилась к игре и играла довольно счастливо.
3 августа Савин и Мадлен были на скачках в Булонском лесу и по окончании их поехали не домой в Эрмитаж, а на свою городскую квартиру, так как собирались ехать вечером в театр.
Ехали они в бреке, запряженном только что купленной Николаем Герасимовичем парой золотистых лошадей.
Правил он сам.
Публики в этот день возвращалось много, так что от самых скачек вплоть до города пришлось ехать шагом, соблюдая указанный полицией порядок, то есть держась правой стороны.
Сильно проигравшись в этот день, Савин был не в духе, езда же шагом в продолжение почти часа под палящим солнцем еще сильнее его раздражала, тем более, что из-за этой черепашьей езды он рисковал пропустить игру в клубе.
На Avenue du bois de Boulogne он не выдержал и, выехав из ряда экипажей, поехал рысью по левой стороне проспекта, которая была совершенно свободна, так как встречных экипажей почти не было.
Это явное нарушение полицейских правил не понравилось стоявшему на посту посредине улицы полицейскому сержанту, и он крикнул Николаю Герасимовичу держаться правой стороны и ехать шагом, но тот, не видя в этом большого нарушения, продолжал ехать крупной рысью, не обращая внимания на приказание блюстителя порядка.
Видя это, сержант дал свисток и впереди стоящий другой полицейский бросился навстречу мчавшимся лошадям, махая руками.
Когда же он увидел, что его маханье не действует и что Савин хочет проехать мимо него, то он бросился прямо к лошадям и схватил правую под уздцы, неистово ругаясь за ослушание и нарушение порядка.
Волей-неволей Николай Герасимович принужден был остановить лошадей, чтобы не задавить рьяного полицейского, но крикнул ему, чтобы он не смел трогать его лошадей.
Полицейский ответил новой бранью.
Это взбесило Савина, кровь бросилась ему в голову и он, не долго думая, ударил полицейского несколько раз бичом и рассек ему лицо до крови.
Полицейский завопил благим матом и, уцепившись еще крепче за лошадей, стал кричать о помощи.
В один миг раздались со всех сторон свистки и сбежались полицейские сержанты и народ.
Экипаж окружили и, взяв под уздцы лошадей, с триумфом повели их в полицейский участок.
По дороге Николай Герасимович просил Мадлен взять фиакр и ехать домой, но она ни за что не хотела оставить его одного и поехала с ним дальше.
Комиссара в его бюро они не нашли.
Оказалось, что этот полицейский чиновник бывает только в известные часы, так что им пришлось дожидаться около трех часов, сидя в какой-то грязной передней, вместе с полицейскими и какими-то оборванцами.
Наконец комиссар явился.
– Однако это довольно неделикатно заставлять столько времени ждать порядочных людей… – заметил ему раздраженный всем происшедшим Савин.
– Прошу вас уволить меня от замечаний… Если вы здесь сидели, то в этом вы виноваты сами, так как зря никого не держат в полицейском участке… – грубо ответил комиссар.
Затем он стал допрашивать полицейских сержантов о случившемся и, говоря о Николае Герасимовиче, назвал его «cet individu».
– Прошу вас быть повежливее, – снова крикнул Савин, – если вы не желаете быть избиты так же, как и ваш подчиненный. Я русский офицер и сумею за себя постоять.
– Теперь я понимаю ваше возмутительное поведение по отношению к сержанту Флоке, – улыбнулся презрительно полицейский чиновник. – Вы привыкли у себя в России бить кого хотите, но вы должны знать, что вы здесь не в вашей варварской стране, а во Франции, свободном и республиканском государстве.
Он не успел договорить этой фразы, как Николай Герасимович, не помня себя от бешенства, бросился на него и ударил его кулаком в лицо.
– Вот тебе, подлецу-республиканцу, за оскорбление России.
Комиссар свалился со стула на пол, Савина схватили тут же стоявшие полицейские и увели силой в другую комнату.
Мадлен плакала и уговаривала его успокоиться, но он пришел в такое бешенство, что не слышал ничего, продолжая изливать свой гнев на полицию и республику, ругая французское правительство, его порядки и представителей.
Досталось даже ни в чем неповинному президенту Греви.
Кончилось все это тем, что слова и действия Савина попали в полицейский протокол, а избитый комиссар, опоясавшись официальным трехцветным шарфом, объявил Николаю Герасимовичу, что во имя закона он его арестовывает за оскорбление действием представителя власти при исполнении им служебных обязанное стей, за оскорбление словами французской республики и ее главы господина президента.
Мадлен, услыхав это, упала в обморок, и только после долгих усилий Савину удалось привести ее в чувство.
– Поезжай, ради Бога, домой, и будь покойна… Все это пустяки. Самое позднее завтра я буду освобожден следователем после допроса.
Ей пришлось волей-неволей последовать его совету.
Тяжело было Николаю Герасимовичу расставаться с бедной молодой женщиной в такой ужасной обстановке.
Он крепко прижал ее к своей груди.
Она не переставала плакать.
Наконец она несколько успокоилась и поехала одна в бреке – правила она лошадьми великолепно – с этой стороны Савин был покоен.
Вскоре после ее отъезда его пригласили сесть в карету, куда уселись и два сержанта и повезли в полицейскую префектуру.
Там ожидала его… тюрьма.
XIX
В тюрьме
По прибытии в полицейскую префектуру Николая Герасимовича повели по тем мытарствам, которые должен пройти каждый арестованный до заключения его в тюрьму.
Начали с того, что его водили по разным «бюро», в которых спрашивали и записывали его имя, фамилию, звание, место рождения и тому подобное.
После этого ему измеряли не только рост, но объем головы, длину рук, пальцев и ног, записывая наимельчайшие приметы, затем его фотографировали в двух позах и наконец обыскали, отобрав деньги, золотые вещи, бумаги, словом, все предметы, запрещенные в тюрьме.
Когда вся эта процедура была окончена, его отвели в полицейскую тюрьму, находящуюся в здании префектуры и носящую название «депо».
В тюрьме его сдали старшему надзирателю, который снова его тщательно обыскал и затем отвел в одиночную камеру, в которой и запер.
Камера, в которой очутился Савин, низкая со сводами пятиаршинная квадратная комната, с почерневшими от грязи стенами и с небольшим овальным окном с толстой железной решеткой.
У стены стояла железная койка с грязным, набитым шерстью матрацем и такой же подушкой.
Кроме койки не было никакой мебели, так что волей-неволей Николаю Герасимовичу пришлось сесть на эту отвратительно грязную кровать.
Долго просидел он в глубоком раздумье.
В голове его носились какие-то обрывки мыслей, своеобразных и несвязных.
Были моменты, что он как будто забывался; ему казалось, что он все это видит во сне, что он находится под тяжестью ужасного кошмара.
Тогда он вскакивал и, не веря своим глазам, ощупывал предметы: кровать, стены, подходил к запертой на замок двери и к решетчатому окну.
Все убеждало его в горькой действительности, доказывало, что он не спит, а находится на самом деле в тюрьме.
Целую ночь провел он в таком состоянии и только под утро заснул.
Часов в десять его разбудил надзиратель, вошедший в камеру.
Он пришел, чтобы отвести его к судебному следователю.
В передней тюрьмы он передал Савина двум республиканским гвардейцам, которые повели его через двор по каким-то длинным коридорам в камеру следователя.
Следственный судья господин Гильо, в камеру которого наконец привели Николая Герасимовича, был человек не молодой, среднего роста, с лысой головой, очень подвижным умным лицом и проницательными серыми глазами.
Он сидел за письменным столом, заваленным разными бумагами, напротив его помещался его письмоводитель – молодой человек.
Савин наклонился.
Господин Гильо вежливо ответил на его поклон.
– Прошу садиться! – указал он ему на стул. Начался допрос.
Последний касался не только случившегося, но и таких вещей, совершенно, по-видимому, не относящихся к делу, как-то о средствах арестованного, его положении во Франции и России, его знакомствах и деловых отношениях с разными лицами, о его имениях в России, их стоимости и доходности.
Николай Герасимович не выдержал и наконец спросил:
– Но зачем все это надо знать, когда я обвиняюсь не в имущественном проступке, а в буйстве и драке?
– Поверьте, не из любопытства, молодой человек, – отвечал господин Гильо, – следственный судья во Франции, привлекая кого бы то ни было к какому-либо делу, должен ознакомиться с личностью подсудимого и его нравственными и имущественными качествами. Будь вы француз, я все это бы узнал через полицию, но так как вы иностранец, то обо всем этом я сделаю запрос в вашем отечестве.
– Не понимаю, к чему это…
– Бывают случаи, что полиция или судебная власть арестовывают человека за самое пустое нарушение правил или проступок, но, наведя о нем справки, обнаруживают, что задержанный опасный преступник, скрывающийся под ложным именем и разыскивается за другие, более важные преступления во Франции или в другом государстве.
Николай Герасимович побледнел.
Он вспомнил свое дело по обвинению его в поджоге, но тотчас же оправился, возложив свою надежду на отсутствие в Петербурге таких же бюро, как в Париже, куда стекаются все сведения, группируясь около каждого лица.
Савин благословил отечественные порядки, раз они коснулись его, хотя в иное время, вместе с другими, он называл их беспорядками и с восторгом указывал на Францию, где судебное дело доведено до совершенства.
Он остановился.
Николай Герасимович молчал, положительно сраженный перспективой дальнейшего пребывания в тюрьме.
– Дайте мне точные сведения о вашей личности, и я телеграфирую во французское посольство в Петербурге, а оно, конечно, не замедлит навести справки и сообщит их мне.
– Но я могу представить залог, – заикнулся было Савин, – какой вы пожелаете.
– Залога я принять не могу, но если здешнее русское посольство вас знает и за вас поручится, тогда дело другое, но без этой официальной гарантии я вас не выпущу, так как за учиненный вами проступок вы подлежите тюремному заключению до трех месяцев.
Николай Герасимович был уничтожен.
В посольстве его почти не знали, и потому на поручительство посольства он рассчитывать не мог.
Все это мгновенно промелькнуло в его уме.
В это время господин Гильо написал постановление о его содержании под стражей.
Савина снова отправили в «депо» и водворили в его камеру, но не надолго.
Через каких-нибудь полчаса в ней снова появился надзиратель.
– Следуйте за мной!
Николай Герасимович повиновался. Надзиратель привел его в большую комнату, где толпилось человек двадцать разных оборванцев.
От них Савин узнал, что его и их везут в следственную тюрьму Мазас.
Минут через десять вышел старший надзиратель со списком в руках и стал выкликать арестованных по имени и фамилии.
Проверив таким образом всех присутствующих, он стал выпускать по одному из тюрьмы во двор.
Николай Герасимович вышел последним.
Перед подъездом стояли две огромные желтые тюремные кареты, аршин по десяти в длину, без окон, с одной только дверцей сзади.
В эти своеобразные экипажи впряжено было по паре сильных и рослых лошадей.
Эти тюремные одиночные камеры, называемые «voitures cellulaires», или на тюремном жаргоне «paniers a salade», развозят из всех тюрем Парижа арестованных.
От префектуры до Мазаса езды с полчаса.
Мазас – это тюрьма предварительного заключения, находящаяся на бульваре Дидро, против Лионского вокзала.
Приехав в Мазас, кареты въехали на тюремный двор, где арестантов высадили, затем рассадили по маленьким темным чуланчикам, где они просидели с полчаса до приемки.
Приемка делается в конторе.
Каждого вводят туда отдельно, меряют и записывают его имя, фамилию, приметы, место рождения и тому подобное, после чего уводят с надзирателем во внутрь тюрьмы.
Там его сдают старшему надзирателю, так называемому brigadier cheff, который назначает каждому номер камеры.
Прежде чем отвести в камеру, заключенного ведут в ванную, где он обязан раздеться и принять ванну.
В то время, когда он в ванной, тщательно осматривают и обыскивают его вещи.
По окончании этого осмотра, заключенному оставляют необходимое платье, обувь и белье, а остальное сдают в цейхгауз.
После таких же формальностей был отведен и заперт в камеру № 67, в пятой галерее, Николай Герасимович Савин.
Мазас – самая большая, одиночная тюрьма в Париже, в ней тысяча двести шестьдесят камер.
Выстроена она в виде звезды в шесть лучей.
Камера Савина, как и все другие камеры, была семи аршин длины и четырех ширины, потолок и стены были выбелены, а пол вымощен кирпичом. Небольшое окно с решеткой выходило на тюремный двор, но в него не было ничего видно, так как стекла были матовые.
Меблировка состояла из железной кровати с матрацем и подушкой, набитыми шерстью, и покрытой байковым одеялом, сомнительной чистоты. У другой стены стояли стул и дубовый стол, над которым висели тюремные правила, обязательные для каждого заключенного.
В углу, близ двери, на полке помещались глиняная чашка для умыванья, железный кувшин с водой и жестяной стакан.
Не успел Николай Герасимович оглядеть все в своем новом помещении, как в камеру вошел младший надзиратель, принесший чистые простыню и наволочку.
Он разъяснил Савину главную обязанность арестованного: держать камеру в чистоте, не петь, не свистеть и, безусловно, слушаться всякого распоряжения начальства.
Младшего надзирателя звали m-r Срик.
Это был толстый, неуклюжий, с глупым выражением лица и длинной эспаньолкой, французский отставной солдат.
Он был очень глуп, но человек добродушный и любящий выпить.
Впоследствии, когда Николай Герасимович с ним больше познакомился, он покупал для него ежедневно литр красного вина, который тот выпивал до последней капли.
Таких узников, как Савин, у него в отделении было несколько, так что к вечеру m-r Срик всегда был пьян.
От него Николай Герасимович узнал, что свиданья с родственниками и знакомыми он может иметь четыре раза в неделю, два раза по часу и два раза по пятнадцати минут.
Писать арестованный может кому хочет и сколько хочет, но письма должны быть отдаваемы комиссионеру распечатанными, так как подлежат просмотру тюремного начальства.
XX
В мазасе
Увидев, что писать разрешено, Николай Герасимович немедленно написал Мадлен длинное письмо, в котором утешал ее и просил не горевать и не унывать, сообщил ей также о тюремных порядках и днях свиданий, прося ее скорей побывать у него и привезти ему все необходимое.
Написав это письмо, он просил послать его тотчас же с комиссионером, что и было исполнено.
Тяжело и грустно было сидеть Савину в камере, зная при этом, что он страдает не один и что есть другое любящее его существо, которое страдает и мучается еще более, чем он.
«Горе Мадлен должно быть ужасно», – думал он.
Он знал, как сильно и искренно она любит его и что разлука с ним для нее страшное страдание. Он даже боялся за нее, зная ее впечатлительную натуру.
Вот почему в своем письме он всячески умолял ее успокоиться и надеяться на его скорое освобождение.
Вечером он был обрадован получением коротенькой записки от Мадлен, которую ему принес комиссионер, носивший ей письмо. Она уведомляла его, что будет непременно на следующий день, просила не унывать и стойко переносить несчастие. Бесчисленное число раз перечитал он эти строки и перецеловал подпись той, которую любил больше всего на свете.
С каким нетерпением стал он ждать следующего дня, считая часы и минуты, казавшиеся ему нескончаемыми. Наконец столь ожидаемая минута настала.
Дверь камеры Савина отворилась, и надзиратель пришел его звать на свидание.
Сердце его забилось, и он с неописанной радостью бросился к выходу.
Свиданья в Мазасе происходили в специально устроенном помещении.
Это целый ряд перегородок в виде чуланов, в полтора аршина ширины и три аршина длины. В каждом таком отделении два входа – один из тюрьмы, откуда впускают заключенного, а другой из прихожей, в который впускается посетитель.
Посредине каждого чуланчика железная частая решетка, так что заключенный с его посетителем разделены и могут только говорить через нее в продолжение назначенного времени.
В таком-то помещении Николай Герасимович должен был видеть Мадлен.
Как ни радостно было это свидание, но оно было тягостно при подобной обстановке.
Молодая женщина, войдя в эту ужасную клетку и увидев любимого человека за решеткой, разрыдалась.
Как ни крепился Савин, как ни хотел показать свое душевное спокойствие, но при виде ее слез не мог удержаться и сам заплакал.
Два любящих молодых существа рыдали по обе стороны неумолимой решетки.
Первым пришел в себя Савин.
Отерев слезы, он передал Мадлен все, что было ему известно о его положении из слов следственного судьи и просил ее съездить к прокурору республики похлопотать о его освобождении под залог, а также прислать ему хорошего адвоката, который, конечно, скорее найдет способ его освободить.
Мадлен обещала все исполнить и со своей стороны, сквозь слезы передала ему, что его арест наделал в Париже много шуму, что все газеты полны рассказами о случившемся с разными прикрасами и вариациями. Особенно республиканские и радикальные, которые возмущаются его поступками с сержантом и комиссаром и еще более его поведением в бюро. Они требуют строгой кары и примерного наказания, прибавляя, что надо наконец обуздать этих разных диких князей, бояр и пашей, приезжающих в Париж из своих варварских стран и не умеющих себя держать в цивилизованной свободной стране.
Она также сказала, что многие из кредиторов Савина являлись к ней с требованием уплаты по счетам и векселям, угрожая судом.
Необходимые для Николая Герасимовича вещи она привезла и передала в контору, а также сговорилась с хозяином ресторана «Aux acacias», находившегося напротив Мазаса, относительно стола и вина.
Он взялся ему все доставлять и с сегодняшнего дня пришлет вкусный обед и хорошую бутылку Марго с комиссионером Франсуа, который ежедневно будет ему служить.
Но роковая четверть часа прошла, не дав им наговориться.
Савину пришлось расстаться с Мадлен на два дня и ждать опять с нетерпением минутного свидания.
На следующий день Николая Герасимовича посетил господищ де Моньян, один из знаменитых парижских адвокатов.
Он приехал к нему по просьбе Мадлен.
Это был человек лет сорока, высокий, немного сутуловатый брюнет, с небольшой черной бородой и умным, симпатичным лицом. Савин подробно рассказал ему о случившемся с ним, также о допросе и разговоре с господином Гильо.
– Об этом я уже читал в нескольких газетах, – заметил де Моньян, – пощипывая свою бороду, – там все было подробно описано и по обыкновению даже с прикрасами… дело это само по себе не представляет особой важности, высшее наказание, к которому вас может приговорить суд исправительной полиции, это трехмесячное тюремное заключение, но есть надежда выйти с небольшим наказанием, доказав, что полицейский комиссар сам был виноват, раздражив вас своею грубостью и оскорблением России.
– Но нельзя ли похлопотать, чтобы меня выпустили пока до суда из этой клетки?
– Это, – вздохнул адвокат, – не буду вас даже обнадеживать, очень трудно, почти невозможно. С иностранцами всегда поступают строже, чем с французами; против них принимается всегда высшая мера пресечения, так как французское правосудие ничем не гарантировано в случае, если обвиняемый скроется и уедет за границу… Кроме того, я хорошо знаю господина Гильо, он человек строгий, характерный и, придя раз к какому-нибудь решению, он его не изменит, так что до получения справок из России нечего и надеяться на освобождение.
Николай Герасимович печально поник головой.
– Я, впрочем, съезжу и к следственному судье, и к прокурору республики, похлопочу, но предупреждаю, что из этого едва ли что выйдет… – утешил адвокат клиента.