
Полная версия:
Герой конца века
– Не сумею вам сказать.
– Нет, этого нельзя… Устройте, Корнилий Потапович, чтобы они дали знать только городской полиции, а вне Петербурга пусть его гуляет где хочет… А то это уже слишком, мне это ляжет на совесть…
– Постараюсь…
– Постарайся, постарайся… А то я сам поеду хлопотать…
– Зачем беспокоиться вам… самим… – отвечал Алфимов.
– Кстати, я могу тебе теперь заплатить деньги по векселю. Кажется ему срок…
– Послезавтра.
– Ну, все равно, получай сегодня…
Колесин выдвинул один из ящиков письменного стола, почти сплошь наполненного пачками с деньгами, вынул несколько пачек и отсчитал Корнилию Потаповичу пять тысяч восемьсот рублей…
– Вот еще двести, ты похлопочи там, о чем я говорил, – подал он две радужных Алфимову.
– Благородной души вы человек! – воскликнул умиленный Корнилий Потапович, пряча деньги в бумажник. – Все будет сделано, как желаете.
Алфимов скрылся.
Он действительно устроил так, что распоряжение о высылке отставного корнета Савина в Пинегу было сообщено только приставам петербургской полиции.
Великодушно снисходя к своему побежденному врагу, Аркадий Александрович не мог себе и представить, что плодом его хлопот, соединенных со значительной тратой денег, воспользуется не он, а другой.
Мы уже знаем из писем Маргариты Максимилиановны Гранпа к Савину, что вскоре после начала сезона она поддалась просьбам отца и переехала от бабушки снова под родительский кров.
Колесин торжествовал и буквально засыпал «предмет своих вожделений» цветами и подарками, не забывая и Марину Владиславовну.
Он уже считал Маргариту своею, зная, что его опасный соперник Савин не станет теперь между ним и ею, как вдруг среди ярых поклонников «несравненной», «божественной», как звали ее балетоманы, Гранпа появился молодой гвардейский офицер Федор Карлович Гофтреппе.
Сын влиятельного в Петербурге лица, обладавший колоссальным состоянием, он сразу выдвинулся вперед не только в мнении Марины Владиславовны, а следовательно, и Максимилиана Эрнестовича, но даже во мнении самой Маргариты.
Восторженное поклонение юноши и притом богача, действует заразительно. Молодой Гофтреппе был желанным поклонником в замкнутом мире жриц Терпсихоры, а потому явное предпочтение, отдаваемое им Маргарите Максимилиановне, не могло не щекотать сначала ее самолюбия.
Несколько месяцев разлуки с предметом своей первой любви, Николаем Герасимовичем Савиным, разлуки, хотя и сопровождаемой нежной перепиской, несколько охладили чувства молодой девушки, которую стало понемногу всасывать в себя театральное болото, среди которого она находилась; балетный мир, этот мир легких па и нравов, переменных туник и обожателей, не мог остаться без влияния на молодую, предоставленную самой себе девушку.
Шепот зависти подруг по поводу ухаживания за ней Гофтреппе все более возвышал в глазах Маргариты Гранпа последнего, и все благосклоннее и благосклонее она стала принимать его ухаживания.
Федор Карлович не забывал и Марину Владиславовну и состязался с Колесиным в выражении ей всякого вещественного внимания и даже одержал верх, так как Аркадий Александрович, по праву старого знакомства, полагал, что положение его в семье Гранпа упрочено, иногда неглижировал исполнением желаний стареющей красавицы, Гофтреппе же умел исполнить малейшую ее прихоть.
Марина Владиславовна взвесила на весах своего мнения обоих поклонников Маргариты, и Федор Карлович перетянул.
Об этом деле не догадывался Колесин, хотя ухаживанья Гофтреппе его начали беспокоить, но он думал, что старик Гранпа на его стороне и был сравнительно спокоен.
Федор Карлович не считал Колесина своим соперником. Эта «крашеная кукла», как он называл его вместе с другими, не могла представлять какой-либо опасности, а тем более в глазах ненавидящей его, – он знал это, – Маргариты Максимилиановны.
Другое дело Николай Герасимович, его бывший товарищ по полку, об отношениях которого к Гранпа он знал, знал он также, что Маргарита ожидает его приезда в качестве жениха.
Это представляло серьезное препятствие в его романических планах будущего.
Он таил, однако, эти опасения в самом себе, так как самолюбие не позволяло ему сознаться в боязни соперничества Савина.
Только раз Федор Карлович, после изысканного обеда у Дюссо, обильно политого шампанским и другими тонкими винами, по душе разговорился в приятельской компании и упомянул о Савине, как о конкуренте и конкуренте серьезном на расположение Гранпа.
Среди обедающих был его товарищ детства – один из видных чиновников при его отце.
– Савин не представляет ни малейшей опасности, – сказал он.
– Почему? – воззрился на него Федор Карлович.
– Так как его нет в Петербурге, а отсутствующий не опасен.
– Но он приедет, она его ждет…
– Пусть ждет – не дождется…
– Почему же? Он может приехать во всякое время.
– Если и приедет, она его не увидит.
– Ты говоришь загадками.
– Ничуть. Если он приедет в Петербург, то тотчас же и уедет по независящим от него обстоятельствам.
– Объясни, ради Бога! – взмолился молодой Гофтреппе.
– Есть постановление о высылке его в Пинегу, – отвечал чиновник.
– Не шутишь?
– С какой стати. Зайди ко мне в канцелярию, я покажу тебе подлинное дело и подлинную резолюцию.
– Ты меня окончательно воскрешаешь!.. Значит он здесь не заживется?
– Он будет выслан в течение двадцати четырех часов. Об этом дано знать по всем участкам. Где бы он ни остановился, – участковый пристав должен будет сделать распоряжение.
– За что же это?
Чиновник в коротких словах рассказал Гофтреппе историю с Мардарьевским векселем.
– Но это не все… За ним много прежних грешков… Он, ведь ты помнишь, скандалил вовсю в Хватовской компании.
– Знаю, знаю. Но ведь этому прошло много времени. Он еще тогда двух штатских в Неву бросил.
– Было и это. Да мало ли что прошло… У нас за каждым обывателем все на счету, все записано… Мы помним…
– Это в данном случае хорошо, очень хорошо. Я одобряю, – засмеялся Федор Карлович.
Полученное так неожиданно известие об устранении серьезного соперника подействовало ободряюще на молодого Гофтреппе, который усугубил свои ухаживания как за Маргаритой Максимилиановной, так и за Мариной Владиславовной, и мог считать свой успех у прелестной танцовщицы обеспеченным.
Маргарита привыкла видеть его в первом ряду кресел в театре, привыкла встречать у себя в театральной уборной и, наконец, у себя дома, где он был дорогим гостем ее отца.
Его настойчивые ухаживания стали казаться ей выражением искреннего чувства, и образ отсутствующего Савина стал постепенно стушевываться в ее воображении.
Незначительное само по себе происшествие послужило окончательно причиной разочарования Маргариты Максимилиановны в своей первой любви.
Михаил Дмитриевич Маслов после вызова по делу Мардарьевского векселя, раздраженный и озлобленный за беспокойство, так как его еще к тому же заставили довольно долго ждать, бросил по адресу Николая Герасимовича несколько жестких слов в присутствии Горской.
– Это из рук вон что такое… Этот Савин невыносим… Скандалист, безобразничает, и из-за него порядочных людей таскают в свидетели.
– Что такое? – полюбопытствовала Анна Александровна. Михаил Дмитриевич рассказал.
– Ему, говорят, запрещен въезд в Петербург, – заключил он, передавая слышанное от чиновников того присутственного места, где производился допрос.
– Как же Марго? – спросила Горская.
– Что Марго?.. Он, чай, об этой Марго забыл и думать… Ветреная, непостоянная голова.
– Что ты, Миша, неужели!
– Вот тебе и неужели…
Все это, сказанное раздраженным приятелем, Анна Александровна Горская приняла за чистую монету, и при первом зашедшем у нее за кулисами разговоре с Гранпа относительно Савина, передала ей, возмущенная такой «подлой изменой», как она выразилась.
– Что ты, Аня, но ведь я получаю от него письма… Он в них клянется, что любит меня по-прежнему…
– Верь ему, негодяю, уж мой Миша лучше нас с тобой его знает… Может он и письма-то эти пишет около другой… – заметила Горская.
– Действительно, в последних письмах он упоминает с восторгом о какой-то Зине, приемной дочери его родителей; говорит, что только она составляет для него некоторую отраду в его грустной жизни в деревне, – задумчиво произнесла Маргарита Максимилиановна.
– Вот видишь, видишь… я значит права… Все они ветреные, изменщики…
– Но он пишет, что эта Зина – это друг, что он с ней по целым часам говорит обо мне, что она одна понимает его и сочувствует ему, – пробовала возражать Гранпа.
– Знаем мы этих друзей, это сочувствие… О, святая простота! – заметила Анна Александровна.
– Ужели он меня обманывает!.. – воскликнула Маргарита.
– В лучшем виде, миленькая, в лучшем виде.
Нельзя сказать, чтобы Маргарита Максимилиановна окончательно поверила Горской, но разговор с ней заронил семя сомнения в ее сердце, семя принялось и стало разрастаться.
«Если он имеет там друзей-женщин, почему же и мне не обзавестись здесь другом-мужчиной», – мучимая ревностью и жаждой мести, думала Гранпа.
Мысли ее перенеслись на Федора Карловича Гофтреппе.
«Он так меня любит», – пронеслось в ее голове.
В этот вечер она была с ним любезнее, нежели ранее. Влюбленный Федор Карлович был на седьмом небе. Вместе с отцом, Гофтреппе и другими балетоманами и танцовщицами она в первый раз поехала ужинать к Дюссо.
Этот ужин для Федора Карловича был началом успеха. С этого вечера он и Маргарита Гранпа сделались друзьями. Дружба с женщиной – всегда начало любви.
XXVII
Арест
С тревожным чувством надежд и сомнений подъезжал к Петербургу Николай Герасимович Савин.
Что ожидает его на берегах Невы? Как встретит его ненаглядная Марго намерение жениться на ней против воли его родителей, с тем, чтобы уже после венца ехать к ним с повинною?
Этот вопрос заставлял его сердце биться учащенно, мучительными ударами.
Он не мог скрыть от нее несогласия родных, потому что в тех планах, которые они оба строили о будущем, в уютной квартирке бабушки Марго – Нины Александровны Бекетовой, приезд его родных на свадьбу в Петербург играл первую роль, как играла роль и пышная, богатая свадьба, которая должна была заставить подруг Маргариты Максимилиановны умереть от зависти и злобы.
Она хотела расстаться со сценой с помпой и триумфом.
Она в разговоре с ним осуждала одну из своих подруг, тайком вышедшую замуж за графа без ведома родителей последнего, и с краской негодования рассказывала о тех унижениях, которые пришлось вытерпеть несчастной, прежде нежели родные «из милости» допустили ее к себе и с виду простили сына и его молодую жену.
Она, именно, сказала эти слова: «из милости», да еще добавила:
– Но в душе они простили только сына, ей же никогда не простят, что она насильно ворвалась в их семью… Ей много предстоит испытать и от родных мужа, и от того круга, в который она затесалась незванная и нежеланная…
– Я бы ни за что не решилась на это… Это ужасно, всегда сознавать себя лишней.
А между тем Николай Герасимович теперь предлагал ей совершенно аналогичное положение… Как поступит она?
Быть может, говоря ему, что она никогда не решилась бы на подобный шаг, она была далека от мысли, что то же самое должно случиться с нею. Быть может, она поступит так же, как поступила ее подруга, любя своего избранника и принося ему в жертву свое самолюбие, а может быть ее гордость не позволит ей этого, и она искренно и бесповоротно разрешила этот вопрос словами: «Я ни за что не решилась бы на это».
Вот вопрос, который мучил всю дорогу Николая Герасимовича от родительского дома, откуда он уехал, как и предполагал, на другой день возвращения из Москвы отца, до станции железной дороги и по железной дороге вплоть до Петербурга.
«Если любит, то согласится… – утешал он самого себя. – Но любит ли она так сильно, чтобы хоть временно принести в жертву свое самолюбие?»
Он стал припоминать содержание ее писем, которые он знал почти наизусть.
Они все дышали, казалось, искренним чувством, хотя в плследних звучала какая-то непонятная ему, неприятная нотка. Он, впрочем, объяснил это неосновательной ревностью. Последние письма были получены после того, как он в одном из своих име неосторожность восторженно отозваться о приемной дочери его родителей – Зине, он назвал ее своим другом, который утешает его в одиночестве и с которым он по целым дням беседует о ней, о «ненаглядной Марго».
Видимо, однако, и последняя подробность не успокоила ревность Маргариты Максимилиановны.
В своих ответах она стала иронически посылать поклоны его «другу» и как бы шутя замечала, что очень сожалеет, что в начале разлуки не прибегла к этому исцеляющему его горечь разлуки средству и не постаралась отыскать себе друга, что это, впрочем, не поздно и она поищет.
Эта ирония резала ножом сердце Николая Герасимовича.
В самом последнем письме была уже совершенно ядовитая приписка: «Ты прав, гораздо легче, когда найдешь друга, – я нашла его».
– Что это шутка или серьезно? – спросил он даже вслух себя, как и тогда при чтении письма.
«Конечно шутка…» – успокаивал он сам себя, но червь сомнения уже точил его мозг.
В этих думах сидел он в купе первого класса Николаевской железной дороги и не замечал, как станции летели за станциями. Сев вечером в курьерский поезд, он не спал всю ночь и лишь под утро забылся тревожным сном.
– Станция Колпино! Поезд стоит три минуты! – как-то особенно зычно прокричал около окна вагона кондуктор, и этот крик разбудил Савина.
«Вот и Петербург!.. Что-то меня в нем ожидает?» Он с горечью подумал, что за последнее время, куда бы он ни ехал, везде перед ним восставал тот же томительный вопрос, что его ожидает. Как тяжело под гнетом этого туманного вопроса, доказывающего неопределенность жизненных условий!
– Петербург! – произнес он вслух.
Когда-то этот город пробуждал в нем жажду удовольствий, так доступных на берегах Невы для богатого человека. В нем проводил он веселые дни и ночи, даже под гнетом долгов, среди невыносимой «золотой нужды». Теперь он едет в него без копейки долга, с туго набитым бумажником, свободный, без всяких обязанностей, даже тех не особенно трудных, налагаемых военною службою, одним словом господином самого себя, а между тем при приближении к этому городу сердце его, он чувствует это, – болезненно сжимается, точно какое-то предчувствие томит и убивает его.
А все это потому, что с именем Петербурга соединяется, или, лучше сказать, поглощает его имя Маргариты Гранпа, которое для него составляет все, альфу и омегу его жизни, без которой самая жизнь представляется ему совершенно ненужной, жизнь, та самая жизнь, полная удовольствий, разгула, кутежей, та жизнь в царстве женщин, которой он еще с год тому назад отдавался с таким искренним восторгом, с таким неустанным наслаждением.
Все это померкло, потеряло всякий интерес, и рой благосклонных жриц культа любви кажется ему отвратительным, вызывающим омерзение к самому себе.
Над этим царством женщин высоко, высоко, почти недосягаемо, стоит одна, к которой несутся все его помыслы, все желания, которая привязывает его к жизни, которая сама жизнь.
Эта одна – она, его ненаглядная Маргарита.
Наконец поезд подошел к петербургскому вокзалу, послышались неистовые свист и шум выпускаемого пара при замедлении хода.
Николай Герасимович выскочил на платформу, приказал первому попавшемуся ему на глаза носильщику получить его багаж и нанять карету.
Он решился ехать прямо к Якову Андреевичу Хватову, который еще при отъезде, несмотря на то, что Савин отдалился от его компании, взял с него в этом слово товарища.
Хватов оказался дома и принял своего приятеля и бывшего собутыльника с распростертыми объятиями.
Яков Андреевич был произведен в корнеты и даже успел жениться на опереточной актрисе Зое Киршнер, имевшей громадный успех в «Прекрасной Европе».
Перемен было немного у женатого корнета.
Та же квартира, та же обстановка, лакеи и карлики в ливреях, та же бесшабашная юнкерская компания.
Изменилась только форма Хватова.
Генеральский сюртук, который он носил дома, будучи юнкером, он переменил на корнетский, да на месте, занимаемом прежде какой-нибудь привезенной откуда ни попало дамы полусвета, сидела теперь экс-«Прекрасная Елена», его законная супруга Зоечка.
Началась приятельская беседа.
От Хватова и его товарищей Савин действительно узнал все балетные новости.
Некоторые были ему, впрочем, известны, как, например, то, что Маргарита Гранпа снова переехала жить к отцу, – другие его не на шутку обеспокоили.
– Аргус-то ее представляет ей каждый день все новых и новых поклонников, – говорил Хватов, – и все по своему выбору, побогаче да потароватее…
– А она что?
– Презирает… – улыбнулся Яков Андреевич, употребив слово жаргона балетных танцовщиц того времени. – Впрочем, говорят, одного из них за последнее время не презирает, – добавил он.
– Кого это? – вздрогнул Николай Герасимович.
– Федю Гофтреппе.
– Его?
– Да, говорят, что и отец, и особенно Марина Владиславовна, тоже на его стороне… Да и что говорить, отец – особа, сын богат… Чего же надо?
– Кому?
– Ну, конечно, аргусу, да Маринке… А может, впрочем, и ей…
– Ну, это ты оставь…
– Хорошо все-таки, что ты приехал, может теперь она его сразу «презирать» начнет, а то, говорят, за последнее время у них началась такая дружба, пошли печки да лавочки…
В уме Савина промелькнула фраза из последнего письма Маргариты Максимилиановны.
«Уж не он ли друг, которого она нашла – этот Гофтреппе», – подумал он.
– Ну, а что Колесин? – спросил он вслух.
– Крашеная кукла в загоне…
– Надо ехать к ней… Она все живет на Торговой?
– Все там же… Но только едва ли тебя пустят после летней истории… Максимилиан-то слышать твоего имени не может, так весь и трясется, а Маринка зеленеет…
– Пожалуй, ты прав… – упавшим голосом сказал Николай Герасимович. – Но где и когда я ее увижу?
– Сегодня идет «Трильби» – она занята.
– Можно послать кого-нибудь за билетом?
– Пожалуйста, распоряжайся, как у себя.
Савин распорядился, и через какой-нибудь час билет кресла первого ряда Большого театра был у него в кармане.
Успокоенный, что сегодня же вечером увидит свою красавицу, он отдохнул до обеда у Хватова, который подавали в шесть часов, и вскоре после того, как встали из-за стола, поехал в театр.
Читатель не забыл, что вместо свидания с невестой Николаю Герасимовичу пришлось иметь роковую беседу с участковым приставом, носившим историческую фамилию, которому Федор Карлович Гофтреппе указал на Николая Герасимовича.
Савин привезен был в местный участок в каком-то отупелом, бессознательном состоянии. Ни в чем, что происходило с ним там, он не мог даже впоследствии дать себе отчета.
Очнулся он уже на дороге в Пинегу.
Оказалось, впрочем, что в пылу охватившего его ужаса, он успел уведомить о постигшем его несчастии петербургских родственников, а так как последние были люди влиятельные, то распоряжение о высылке было вскоре отменено.
Когда Николай Герасимович прибыл к месту своего назначения в Пинегу, то местная администрация была уже уведомлена об отмене первоначального распоряжения и о дозволении отставному корнету Савину проживать, где ему угодно.
Не теряя ни минуты, Николай Герасимович полетел обратно в Петербург.
Здесь ожидал его новый тяжелый удар, отразившийся на всей его жизни.
Маргарита Гранпа была потеряна для него навсегда… в объятиях Гофтреппе.
Часть вторая
Свободная любовь
I
На театре войны
Началась русско-турецкая война 1877 года.
34-й Донской казачий полк, к которому был прикомандирован отставной корнет Николай Герасимович Савин и в котором он командовал полусотней, перешел вместе с другими частями 9-го армейского корпуса Дунай под Систовом в конце июня и двинулся по направлению к Никополю.
Крепость Никополь стояла на правом нагорном берегу Дуная, на высоком утесе.
Дунай в этой местности достигает до полутора верст ширины и представляет великолепную картину.
С одной стороны на темном утесе высится крепость Никополь со своими бастионами, увенчанными орудиями, кругом крепости по склону горы до самого Дуная живописно раскинулся город, весь в садах и виноградниках, с торчащими кое-где высокими минаретами.
На другой стороне величественной реки, на низкой луговой румынской стороне, расположен красивый городок Турн-Магурель, с европейской распланировкой и грациозными фасадами румынских домов.
Войска окружили Никополь. Задачей кавалерии было держать посты и разъезды в тылу неприятеля и, отрезав его от Виддина, где находился Осман-паша, и от Софии и Рущука, где были другие турецкие армии, лишить его возможности получать подкрепления и провиант для Никополя.
Кавалерийский отряд, в котором находился 34-й Донской казачий полк, состоял, кроме него, из уланского и казачьего полков 9-й кавалерийской дивизии и кавказской казачьей бригады.
Драгунский и гусарский полки 9-й дивизии ушли на рекогносцировку за Балканы с генералом Гурко.
Во время разъездов русским пришлось несколько раз бывать в никого не интересовавшей в то время Плевне, ставшей впоследствии такой грозной твердыней и причинившей столько беспокойства и горя России.
В то время в Плевне турецкий гарнизон состоял всего из нескольких башибузуков, бежавших при первом появлении русских разъездов.
Впрочем, охранять тыл Никополя кавалерии пришлось недолго.
3 июля стали стягиваться к Никополю остальные войска, приехал командир корпуса со своим штабом, а вечером того же дня прислан был приказ всем войскам быть готовым к штурму Никополя на следующее утро.
Рано утром 4 июля пехота стала подвигаться и строиться в боевой порядок, артиллерия выехала на позицию; с румынского берега началась бомбардировка из девятифунтовых орудий.
В пятом часу утра началась ружейная перестрелка, превратившаяся вскоре в жаркий бой.
Русская артиллерия стреляла без отдыха, а пехота стала подвигаться все ближе и ближе к неприступному утесу.
Ружейная трескотня слилась в один могучий, несмолкаемый рев, среди которого орудийные выстрелы, как русских, так и неприятельских батарей, звучали низкими нотами, как звучит густая струна контрабаса в большом оркестре, когда на фортиссимо все звуки отдельных инструментов сливаются в одно могучее, потрясающее целое.
Ряды пехотинцев заволоклись белой пороховой дымкой, сквозь которую то здесь, то там вздымались более густые клубы дыма, извергаемые орудиями.
Крепость тоже опоясалась тонким облачком порохового дыма, причудливым кольцом охватившего ее вокруг.
Вот удалая казацкая батарея вскарабкалась на отрог утеса, на высоту, казавшуюся недоступной, и оттуда стала наносить видимый страшный вред неприятелю и вскоре пробила даже брешь в крепостной стене.
Увидела эту брешь пехота, и длинные ряды лежавших до того времени пехотинцев как бы выросли и быстро двинулись к крепости.
Громкое «ура» слилось с гулом продолжавшейся орудийной пальбы и всколыхнуло русское сердце.
Русские ворвались в крепость, и через несколько минут русское знамя уже взвилось в воздухе над взятой твердыней.
Так быстро пал Никополь под всесокрушающим победоносным русским оружием.
Николай Герасимович Савин, во главе своей полусотни, вместе с другими войсками, въехал в город.
Удовлетворим, однако, понятное любопытство читателей и расскажем, каким образом наш герой из Петербурга, где мы оставили его после невольного путешествия в Пинегу и обратно, пораженного страшной потерей, потерей любимой им девушки, очутился на театре русско-турецкой войны.
Убедившись, что слух об отношениях Маргариты Максимилиановны Гранпа к Федору Карловичу Гофтреппе далеко не принадлежит к области закулисных сплетен, а является вопросом, бесповоротно решенным в положительном смысле, – совершившимся фактом – Николай Герасимович был поражен, как громом.
Какая-то тупая, невыносимая боль сжала его сердце.
Он не хотел этому верить, и только Михаил Дмитриевич Маслов, знавший через Горскую все достоверные театральные новости, подтвердив ему, что связь эта известна всем и даже ничуть не скрывается, убедил его окончательно в обрушившемся на него несчастье.
Отчаяние его не поддается описанию.
Смерть любимого существа, несомненно, потрясающим горем обрушивается на человека, но в ней есть некоторое утешение для остающихся в живых – утешение эгоистическое, но какое же утешение не таково – состоящее в том, что любимое существо потеряно не для одного его, а для всех.
Этого утешения не имел Савин – любимая им девушка была потеряна именно и исключительно для него одного, для всех остальных она скорее делалась приобретением – талантливая танцовщица оставалась на сцене, чтобы возбуждать восторги толпы не только своей красотой и искусством, но даже, с этого времени, и возможностью осуществления иных, более осязательных надежд.