
Полная версия:
Бальзамины выжидают
Дети хоронят жужелицу
Нежное и торжественное шествие. Гроб – коробок, лепесток цветка – погребальный покров. В гробу лежит жужелица. Мы не видим её лица. Наша печаль сладка. Мы обнаружили жужелицу на ступеньках крыльца. У неё нет ни матери, ни отца. Покрышки её хрупнули, газовые крылышки выпрастываются из-под них, как смятые нижние юбки. Печаль наша легка, не тяжелей спичечного коробка, несущего её насекомое тело. Здесь, в ямке под яблоней, в которую мы прошепчем секретное слово, тайное желание, и присыплем его землёй. Здесь, под яблоней, зарыто много таких желаний. Иногда некоторые из них сбываются. Вряд ли здесь можно усмотреть какую-либо связь или закономерность.
Сом
Сом, запутавшийся в травах на мелководье. Не трудно, изловчившись, поймать его руками. Скользкий, склизкий, он бьётся в моих ладонях, всем своим телом являя негодование. Вдруг он выскальзывает, и я вновь шарю руками, путаясь в мокрых травах, пока не ухватываю его прямо под жабры. По тяжести он сравним с семилетним ребёнком, удары его хвоста не болезненны, однако ощутимы. Вот я поймал его и прижимаю к своей груди, слышу удары холодного рыбьего сердца. Рыба то расширяет, то сжимает жабры, её рот раскрывается, принимая форму буквы «О», о которой нам, по правде говоря, мало что известно. Тщетны их трепыхания. Сом не умирает, но засыпает. Страх, которым пронизано его тело, сделает волокна его тканей чуть более жёсткими, печень его расширится и сделается более приятной на вкус. В какой-то момент, быть может, в тот самый, когда закатятся глаза сома, я чётко различаю в своём сознании его имя. Кажется, оно совпадает с моим собственным. Я не думаю больше об этом, иначе у меня отвалится голова. Я беру сома и несу его в дом. Там моя мать как следует его зажарит.
Сколько душ у сороконожки?
Сколько душ у сороконожки? Или ни одной, или, по меньшей мере, по одной на каждую пару ног. Первая пара – её рот, жадный до всего живого, последующие же – сёстры-приживалки, весталки, не обученные никакому ремеслу, кроме как прислушиваться к чаяньям и ярости первых двух. Сколько душ у сороконожки? Если поглядеть, как она, целая, расправляется с целой змеёй, то можно обмануться, можно прийти в смущение, можно отдать должное этому вёрткому, хорошо сочленённому тельцу, можно признать её достойной занять своё место в пантеоне разумных нововведений. Но если выбрать момент, если подкрасться, если притаиться, то можно услышать ропот завистливых и угнетённых сестёр, когда старшая пара уснула, можно в её ладно подогнанных сочленениях такой плач услышать, что и камни произведут сыр.
Во влажной земле отверженных
Во влажной земле отверженных. Там их хоронят. Близнецов, двухголовых, трёхногих, двуснастных и вовсе бесполых, двутелых, и тех, у кого под лопатками находят зачатки крыльев, и тех, у кого одна половина лица вечно смеётся, а другая плачет, всякую игру природы, принимаемую за знак божественного неудовольствия. Земля эта жирна и так мокра, что, наступив, рискуешь промахнуться мимо собственного следа. Их погружают в почву вниз головами, без погребальных уборов, только зажимают в шестипалой ладони глиняный черепок: там, в мягком дымном свете адского мира, говорят, тоже требуют некоторую плату за вход, как в вагоне самого распоследнего класса, без поручней, где так качает, что устоять можно лишь опираясь на соседа, такое же ошибочное существо. Во влажной земле отверженных тела не разлагаются, а обращаются в мыло, и в этом также видят признак божественного неудовольствия: даже такая земля отказывается их принимать. Как бедные сардинки, принуждены они веками зависать во влажной земле отверженных, точно в масле; тот, кто решится съесть какую-нибудь их часть, говорят, обретает способность понимать голоса насекомых, змей, сколопендр, людей с пёсьими головами, голландцев и черепах. Правда, всякий, кто с ними заговорит, рискует сам угодить во влажную землю отверженных, во всяком случае, заупокойной службы по нему служить не станут и почётное право передать свою нижнюю челюсть безутешной вдове также для него закрыто. Говорят, что можно оживить такой мыльный выкидыш при помощи особенного механизма, он сможет двигаться, разговаривать и размножаться делением, как шарик пчелиного воска, если его разделить пальцами. Некогда дьявол или его временно исполняющий обязанности слепил себе целое потешное войско, и так на свет произошли цикады. А может быть, цикады произошли совсем по другой причине. Как бы то ни было, влажная земля отверженных – отличное снадобье, помогающее от змеиных укусов, ночных кошмаров, а так же тех, что снятся в полдень и всегда исполняются ровно через три года, от болезней, поражающих все органы, расположенные с левой стороны, и тех, что передаются через взгляд или плевок, в особенности женский или детский. Поэтому, в общем и целом, ужас, внушаемый уродцами, содержит в себе некоторую долю приятности.
Голова хвоста
У представителей одного из боковых ветвей рода человеческого, произошедшего от скрещивания человека и определённого отряда Сынов Неба, имеется хвост. Длинный и гибкий, лишённый волосяного покрова, он заканчивается маленькой змеиной головкой, снабжённой ядовитыми зубами. С самых малых лет ребёнка обучают владеть хвостом и управлять его волей: мозг хвостовой головы крошечный, как у змеи, зато обладает стремительной реакцией, так что большая часть потомства гибнет в смертоносной схватке, не успев научиться внятно излагать свои мысли. Хотя голова хвоста имеет определённую автономию, всё же у его обладателя сохраняется ощущение, что он воспринимает мир одновременно из двух точек: из своей собственной головы, закреплённой на шее и имеющей ограниченную способность поворачиваться справа налево и сверху вниз, и из головы хвоста, которая свободно поворачивается во все стороны при помощи подвижного, гнущегося во все стороны хвоста. Способностью к речи, однако, она не обладает, и может лишь выражать чувство неудовольствия (тогда она шипит и дёргается из стороны в сторону), удовольствия (тогда она сворачивает хвост в кольцо и жмурится), подозрительности (тогда хвост напрягается и выгибается дугой) и другие нехитрые эмоции. Несмотря на это, человек и его хвост всё-таки являются единым организмом. Между человеком и его хвостом не всегда царят мир и согласие: так, люди могут симпатизировать друг другу, а их хвосты находиться в жестокой вражде, или наоборот. Иной раз, если человек недостаточно овладел искусством управления хвостом, тот может восстать против владельца, однако случаев, чтобы хвост укусил человека, не наблюдается: своими крохотными змеиными мозгами он всё-таки понимает, что умертвив хозяина, он и сам погибнет, поскольку они являются одним живым существом. Хвост может резким движением в сторону сбить хозяина с ног, или путаться у него в ногах, мешая ходьбе, или постоянным шипением мешать ему спать, или кидаться на хвосты других людей, желая их укусить, – словом, создавать хозяину множество неприятностей. В других случаях между хвостом и его владельцем наблюдается что-то вроде привязанности, которая возникает у домашних животных и их хозяев. Хвост может на свой лад заботиться о человеке и выражать беспокойство, если тот чем-нибудь озабочен. О человеке гневном, вспыльчивом, не умеющим контролировать свои эмоциональные проявления, говорят: «он стал своим хвостом». О тех, кто имеет кроткий и незлобливый нрав (а таких немного) – «он точно бесхвостый». Однако всерьёз ни один человек никогда не пожелает лишиться хвоста. Если в результате несчастного случая хвост умирает, то его хоронят с такими почестями, которые подобали бы человеку, а сам человек погружается в скорбь, потому что больше не может считать себя полноценным. Даже если хвост совершит убийство, то человека изгоняют, однако же не лишая при этом хвоста. Если убийство совершает сам человек, то он всегда норовит свалить вину на свой хвост: кто может сказать с уверенностью, родилась ли мысль об убийстве в его собственной голове или же это происки глупого хвоста? Считается, что потомки людей и Сынов Неба сами не способны к проявлению дурной воли. Справедливо ли это? Мы и этого не можем утверждать с уверенностью. Возможно, иные из них так дурны, что их собственный хвост добродетельней их самих.
Бальзамины выжидают
Устья бальзаминов истоптаны шмелями. Те же легко умещают свои мохнатые тельца-переносчики в их распахнутых зевах. Открахмаленный капкан из нежной ткани то ли захлопнется, то ли будет разорван в клочья, но это длится не долее секунды. Их галантерейная покорность граничит с полным безразличием. Это лишь видимость. Они выжидают. Вызревают их продолговатые плоды, пока не сделаются настолько высокомерны, что и не тронь их. Impatiens. От малейшего прикосновения моментально выстреливают сухой дробью. Ветер коснётся их, и серия крошечных фейерверков прокатывается по зарослям. Такова их расточительность. Но и в ней заложен хитроумный расчёт. С каждым годом площадь, которую они населяют, становится несколько больше. Медленно заполоняют собой лесное пространство, потряхивая тряпичными кошельками, которые, несмотря на кажущуюся хрупкость, выдерживают вес шмеля и иных лесных чудовищ.
Лягушка
Маленькая изловленная лягушка сперва пытается выбраться, просовывая свою скользкую мягкую голову, способную сплющиваться до почти плоского состояния, сквозь пальцы, сколь бы крепко вы их не сжимали. Наконец вы надёжно заперли её в непроницаемом коробке, сработанном из двух ладоней, как в темнице. Если теперь вы раскроете ладони, то лягушка останется сидеть в оцепенении, вперившись в пространство неподвижными зрачками, узкими и чёрными, как пуговичные щели, только по мерно раздувающимся бокам и горлу можно судить о том, что она жива. Она обращается в небольшое нательное украшение, выточенное из змеевика. Отпущенная на волю, ещё с минуту движется как бы в замедленной съёмке, но затем быстро обретает прежнюю подвижность.
Древесный гриб
Тут и там к коре дерева накрепко прирос древесный гриб. Поверхность его ноздревата и с серебристым отливом, как хорошо выделанная замша. Он может сойти за некоторый вынесенный за пределы тела дерева орган обоняния или осязания, хотя несоприроден древесине и являет собой некий застывший в материи эксцесс. От древесного гриба исходит сытный сырой запах, сближающий его со съедобными грибами. Кора дерева, медленно возносящая ввысь скопища древесных грибов, словно отметины, свидетельствующие о её земном происхождении, ближе к вершине делается почти гладкой, шелковистой, от неё отслаиваются тонкие листы, испещрённые нечитаемой арабской вязью, оставленной жуками-древоточцами, точно она книга или притворяется книгой.
Грибы имеют двойников
Грибы имеют двойников. Ядовитый гриб прикидывается съедобным, хорошо изученным и опробованным, для одному ему известных целей. Съедобный гриб, в свою очередь, прикидывается ядовитым для того, чтобы его не тронули. Природа вся как будто бы перемигивается нескончаемыми цепочками уподоблений, каждое из которых имеет своей целью либо причинить ущерб, либо избежать его. Имена, которые могли бы здесь быть в ходу, всегда имена родовые, не привязанные к ежесекундно разрушаемому и всякую минуту возрождаемому единичному индивиду: имя это, как грибница, скрыто глубоко под землёй и его протяжённость не сопоставима с крошечным эксцессом гриба.
Спрут
Гигантский спрут, восьмирукая чернильница. Два его сердца раздувают мехи жабр, чтобы прогонять тяжёлую воду сквозь складки и сборки гигантского мешка. Третье подобно человеческому. Глаза его устроены так, как у людей, но с козьими вертикальными зрачками, они способны различать лица других спрутов.
Иной раз на верёвках спускают амфору, чтобы поймать в неё спрута, но в другой раз, когда нужно извлечь из воды затонувший сосуд, то берут спрута, опускают на дно и, когда он отыщет её и заберётся внутрь, вытягивают амфору. Он любит селиться в узкогорлых предметах.
Спрут, как мы, от страха бледнеет и от гнева багровеет. Пищу на вкус ощущает руками, точно весь он – один ветвящийся язык. Вещи с его точки зрения делятся на горькие, сладкие, солёные, острые и умозрительные – т.е. те, которые никакого вкуса не имеют вовсе.
Скрываясь, спрут пишет по воде чёрным, а раненый, умирая, – голубым. Всякий человек, съевший осьминога, приобретает часть его свойств. Люди, которые живут близ южных морей и постоянно употребляют в пищу осьминогов, ослепнув, продолжают свободно ориентироваться в пространстве, мгновенно узнавая предметы на ощупь. Те, чьё зрение сохранилось, способны различать предметы в темноте и источать слабое свечение, по которому их опознают другие люди, любящие осьминогов. Ночами в пригородах можно заметить странные очаги неонового света – это любители осьминогов собираются для молчаливых бесед.
Скорпион
Сладко также смотреть на скорпиона. Сей достойный представитель арахнид воздевает могучие шоколадные клешни полувоинственным-полужреческим жестом, одновременно изгибая хвост, весь из перетянутых в ниточку сочленений. Темнокожий, лоснящийся маслом и избытком собственного мужества атлет. Жало его изогнуто, и весь он точно живой приоткрытый свиток. На просвет скорпион полупрозрачен, на ощупь почти невесом. Умерев, становится сух, лёгок и почти не подвержен тлению. Только еле уловимый запах (сухой лист с примесью чего-то сладковатого) доказывает отсутствие в нём жизни.
Аксолотль
Слово «аксолотль» буквально переводится как «водяная игрушка». Это и понятно: аксолотль так же мало похож на серьёзное земноводное, как человек – на серьёзного примата. По аналогии его можно было бы назвать игрушкой воздушной. Когда настоящие люди случайно встречают человеческих аксолотлей, то не могут поверить, что эти существа одного с ними вида, способные самостоятельно дышать, целоваться, фотографировать, чистить овощи и заниматься кибернетикой. Обыкновенно взрослые особи не убивают человеческих аксолотлей, поскольку те напоминают им собственных детёнышей, но нередко оставляют их в качестве домашних питомцев. Жизнь пленного аксолотля не лишена приятности, они скоро привязываются к своим хозяевам, хотя и в мыслях не держат, что между ними возможно какое-либо родство, потому что если человеческий аксолотль напоминает взрослой особи о её детёнышах, то сама взрослая особь вовсе ни на что не похожа: она полностью покрыта чешуйками из ороговевшей кожи, не имеет ни волос, ни бровей, имеет шесть пар глаз по периметру головы и ещё три дополнительные под мышками, в подколенных впадинах и в паху, лишена пищеварительного тракта, свою скудную пищу перетирает в ладонях и ступнями ног, большинство основных жизненно важных функций, включая размножение и смерть, вынесены за пределы тела отдельной особи, происходят в специально создаваемых для этого резервуарах и фактически не затрагивают их существования.
Хамелеон
Кожистые глаза, просверленные взглядом. Их дикие, нарисованные поверх чешуй, ухмылки. Зазубренные шероховатые горбы и устрашающе вздетые роговые выросты, одновременно вспарывающие пространство и сливающиеся с ним, липкие изогнутые языки. Хамелеон на ощупь шершав и напоминает камень, сгруппировавшийся перед прыжком. Именно это ощущение подвижного камня, то ли живого, прикидывающегося неживым – но не мёртвым, то есть не чем-то, прежде обладавшим и впоследствии лишившимся жизни, а именно неживым и никогда не жившим, то ли, напротив, живого, перенявшего повадки неживых, а вовсе не знаменитая способность менять цвета делает вид хамелеона таким чудовищным и одновременно завораживающим.
Цикламен
Цикламен отцветает на свой лад. Он не роняет лепестки – цельнокроенные, схваченные в середине фестончатым упругим кольцом, – а разом сбрасывает весь цветок, который, отринутый, валяется, как шёлковое нижнее бельё, в ожидании, что его потом когда-нибудь подберут, отдадут в стирку, высушат на вкусно пахнущем сквозном воздухе, после чего отутюжат и снова введут в обиход. Обыкновенно этого не происходит. Цветок с виду почти неношеный и свежий. Можно только подивиться доходящей до крайности щепетильности цикламена. Оставшиеся три цветка, ещё молодые, собраны в щепоть, точно собираются осенить себя троеперстным знамением, дабы почтить память собрата. Весь развернувшийся к стеклу, прилипший к нему своими сердцевидными тёмными листьями, цикламен игнорирует обитателей комнаты, от которых зависит, хватит ли жидкости, чтобы напитать его стебли, крепкие, имеющие под тонкой кожей клейкий безвкусный мармелад. Он целиком поглощён зрелищем внешнего света, или, вернее, поглощает его, перегоняя в чистейший густейший зелёный цвет. Ради этого свойства, а также способности производить и время от времени сбрасывать белые галантерейные принадлежности (странно даже вообразить себе форму существа, которому они пришлись бы впору), ему прощается его чисто вегетативное высокомерие и относительная краткость жизни.
Деревья, поваленные бурей
Деревья, поваленные бурей. Их кожура, слоящаяся, точно старая бумага, сквозная на просвет. Их розоватая, отдающая на вкус смолой древесина – точно мясо некоей большой птицы, давно вымершей и оставившей от себя лишь жалобный скрип. Полунагие сломленные сосны лежат на дороге, заламывая дюжину своих замысловато изогнутых рук. Кора их так нежна и податлива, как кожа змеи, и так же неохотно хранит следы человеческой ласки: её запах забивается в поры, не даёт продохнуть, отнимает имя и всё, что ему способствует.
Муравей размером с букву «Ж»
– Я только что придумал стихотворение. «Вот муравей, размером с букву “Ж”». Гляди, такое впечатление, что он читает книгу, так долго по ней бегает.
– Он её и читает. Только своим каким-то причудливым способом.
– Так и нужно читать Бейтсона.
Муравей, обнаруживший своё сходство с начертанием литеры, верно, был бы очень сильно изумлён, если только подобные чувства пристали муравьям. Возможно, он воспринял бы это как знак, да это ведь и был знак. Предназначен ли этот знак для него? Или, быть может, он ощутил бы священный ужас от предположения, что он сам, крохотное насекомое существо, спешащее по своим делам и наткнувшееся вдруг на кипу гладких, испещрённых неясными каракулями листов, отличных по своей структуре от привычных ему листьев растений, листов, в которых не течёт прозрачная вязкая жидкость и которые поэтому легче признать мёртвыми, – что он сам лишь прообраз одной из целого ряда чёрных закорючек, складываемых в те или иные группы сообразно неизвестному ему принципу? И тогда метание муравья по странице книги – не просто набор хаотичных движений, но стремление переписать повествование, внести в него некоторое недоступное для него самого сообщение, которое в конечном итоге призвано засвидетельствовать его существование. Если бы бог или боги существовали или хотели бы говорить с человеком, возможно, их речь была бы столь же бессмысленной и причудливой. Но бог или боги имеют не больше охоты беседовать с людьми, чем муравей телеграфировать им при помощи движений и покоя своего крохотного тела. Есть, однако же, некая тайна в том факте, что его размер в точности совпадает с размером литеры, которой обозначается звук «Ж».
II
Человек и растение
Человек кормит растение фиолетовым корчащимся червем. Растение плотное, с вощёной гладкой кожицей, под ней крутое желе в прожилках. Оно разевает рот навстречу корму и с сухим щелчком захлопывается на все восемнадцать булавок.
Не говорит и не ходит. А когда бы говорило, то язык его был бы столь скуден, что своим видом оно бы могло рассказать больше и выразительней. Оно умеет жить и питаться. Оно право.
(Медузы своими двадцатью четырьмя глазами способны отделить тёмное от светлого, как если бы присутствовали при первом дне творения и застыли в нём навсегда).
Человек кормит растение червем, живое живым в гораздо большей степени, однако к живому в меньшей степени человек привязан, а к живому в большей степени не привязан. Червь умеет отличить твердь земную от тверди небесной, как если бы присутствовал при втором дне творения и застыл в нём навсегда, предпочитает земную; половина червя остаётся жить, другая через какое-то время станет частью метаболизма растения, из одной жизни стало две, из двух жизней осталась одна, и нельзя сказать, были это две разные жизни или одна и та же, умноженная простым удвоением.
(Так и у медуз: часть жизни они живут, как полип, прикреплёнными к поверхности и бесполыми, а после, расслаиваясь, живут неприкреплёнными и двуполыми. После цикл возобновляется. Прозрачные мощные мускулы, непрестанно фильтрующие воды сокращениями двух своих шевелящихся юбок.)
Растение питается ртом и корнями. Корней у него немного. Там, откуда оно, почвы мало и она скудна. Лицо его всегда сохраняет одно и то же выражение: смесь жестокости, невозмутимости и беззащитности, свойственную всем физиономиям, от природы лишённым глаз.
(Тогда господь нагнал на человека сон, и когда тот уснул, вынул ему ребро и создал из него ещё одного человека, не мужчину, а женщину. Однако первый человек до конца не пробудился ото сна и другого человека видел словно бы сквозь дымку или марево, так подействовал на него божественный наркоз. Следы этой головокружительной операции сохранились у потомков первых людей вплоть до наших дней как некий первозданный морок.)
Ни одному животному, кроме человека, не было запрещено есть плодов от древа познания, поэтому многие их ели безнаказанно и не были отвергнуты богом. Человек кормит растение, потому что признаёт в нём высшее, гораздо более мудрое существо.
(Люди в свой срок рождаются на свет, но в этом племени раз в несколько поколений появляется одна какая-нибудь женщина, в чреве которой ребёнок развивается семь или восемь недель, а после прекращает рост. Их называют «вечно ожидающими», окружают большим почётом и наделяют магическими свойствами, в частности способностью совершенного знания, поскольку они сочетают в себе две жизни – человеческую и такую, которая замерла между человеческой и животной. Их сны записывают, не пытаясь истолковывать их. Рождение для них является не злом, но признаком вырождения: животное может выжить без других животных, а человек не может. Они с почтением прислушиваются к движениям этой, в сущности, раковой опухоли, которую ни за что не позволят удалить; умирают высохшими, пожелтевшими, полностью высосанными высшим и непостижимым для них существом, в страшных муках, но с блаженной улыбкой.)
Море
…Волосатые скользкие плиты на близком дне, серые округлые гальки, точно отложенные тучей каменных птиц. Вытащил из воды, и солнце мигом слизало с гранитного осколка всю привлекательность, остался камень как камень.
Только очень немногие люди, выйдя из воды, остаются красивыми. Верно, сама их кожа состоит из крошечных сот-ловушек, удерживающих воду, так она в них и остаётся жить и разговаривать. Когда они умирают, ловушечьи жвалы расслабляются, и вода, вольная, возвращается в небо, а после назад, в море, оставляя за собой тоненькую корочку соли, поэтому те люди не тлеют, лишь ссыхаются.
(Так хотелось думать. Вообще же думать хотелось не очень. Солнце что-то такое делает с человеческой головой, что несколько часов кряду можно жить как животному, притом не самому сообразительному. И весь берег, как противень, выложен плохо подошедшим сырым тестом их тел. Придёт, кажется, большая волна и слизнёт. Только песок на зубах хрустнет. Так хотелось думать.)
Дети вылавливали медуз и наблюдали их таянье. Сосредоточенно, точно маленькие учёные. Один придавил её камнем, другая жеманно тыкала пальчиком. Медуза была засланцем небезопасного чужого мира, не умела говорить и смотреть, из неё не текла кровь. Сгусток солёной воды, вот что она была такое. Не человек и не зверь, а словно бы приобретшая плотность тень. Сжимается и разжимается, как некоторое отдельное, полупрозрачное, холодное не пойми чьё сердце. Потом подошёл взрослый и сковырнул его в воду палкой.
Зимой, подумал мальчик, море не замерзает, а превращается в студень. В рыбное заливное. Приходят люди, отрезают большими ножами и так питаются до самой весны. Летом съеденное опять отрастает, потому что зимой люди едят море, а летом море ест людей.
…В первый раз заплыл так, что не видно берега. И берегу его не видно. Огляделся: «такой, верно, видел бог землю, когда творил её. Никому не видной». Синий морщинящийся шар с жидкой кожей, укутанный тоненьким, в два пальца, небом. Тогда ещё ни рыб, ни организмов, ни трав, только вода, но какая вода? Та вода другая, живая, один глоток выпьешь и процветёшь, как пруд, заведутся в тебе малые земли. Один человек-левша ходил по городу, никогда не разжимая правый кулак, потому что был там маленький город с башнями, садами, горожанами и даже уличными собаками, никому никогда не подавал руки и прослыл угрюмым мизантропом, и под конец в приличные места его звать перестали, а в неприличных всегда была вероятность ввязаться в какую-нибудь историю. В море человек гол и невесом, море им играет, снизу поддерживает тупым полумягким носом, как мячик. Человек существо пустое, легче воды, и сама вода его тела слишком легковесна, будто бедная родственница той, большой воды снизу и всё время за человечка просит. Из этой, нашей человеческой воды на небе получаются особые сизые облака, что на крылья похожи и всё время складываются в разные нелепые картинки. На них наблюдатель смотрит, когда устаёт наблюдать и хочет поразвлечься чем-нибудь несущественным. Вот для этого мы тут, не для чего-то, как нам мнилось, своего. А что он там наблюдает – бог весть.