Читать книгу DeathDay. Прочти меня. Часть Первая (Sasha Gebo) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
DeathDay. Прочти меня. Часть Первая
DeathDay. Прочти меня. Часть Первая
Оценить:

4

Полная версия:

DeathDay. Прочти меня. Часть Первая

Даниэль пробовал разное: от алкоголя до психоделиков, надеясь хотя бы на миг заглушить голос изматывающих его измышлений.

Он устал искать смысл – пытался заглушить фон. Тот белый шум, который не стихал с раннего детства.

Иногда в полумраке клубов и комнат, где воздух был густым, как сироп, он впадал в странное состояние – не déjà vu, а что-то глубже, телеснее. Не воспоминание, а резонанс. Будто он уже был здесь – не в этом теле, но в самом ощущении. Как будто кто-то когда-то, где-то уже вдыхал это.

И каждый раз вместе с этим состоянием всплывало оно – ощущение предмета как живого шрама, вшитого в его биографию. Он не мог вспомнить, как впервые его раскрыл, – но знал, что этот жест изменил что-то в структуре мира.


Как будто в тот день, в детстве, его не одарили, а инициировали.


И с тех пор каждый его побег – через вещество, музыку, прикосновение – был не побегом, а возвращением. К себе. Или к кому-то, кто ловит себя в глаза.

Он выстроил свою боль из тонких материй: Айваска, ЛСД, псилоцибин – всё это казалось не бегством, а паломничеством за истиной. Верил, что распутывает узел, но лишь завязывал новый. Сознание расширялось, а реальность дробилась на зеркала, каждое из которых отражало новую иллюзию во всех этих клубах, барах, чёрных комнатах с неоновым светом, лицах без имён.

Лондон открылся ему другой стороной – не город дождя и музеев, а город пульсирующей ночи, где всё дорого, всё возможно и ничто не имеет значения. Именно там он впервые понял: пустота – роскошь, если умеешь платить. И он спускался туда не за удовольствием – за паузой. Чтобы не слышать себя. Алкоголь, кислота, таблетки с названиями, звучащими как имена забытых Богов. Всё, что давало не свободу – но хотя бы сбой сигнала.

Он не лечился – зависал между мирами. В утончённой агонии, где истина шептала сразу на разных языках, но ни один не был его родным.

С каждым «озарённым» мигом туман сгущался, и он всё больше терял себя в его вязкой, мерцающей глубине.


Он искал суть – но находил видения.

Он звал истину – но приходили галлюцинации. Казалось, поднимается выше, но на самом деле – просто падал…


Шёл туда, где обещали просветление – веря, что в каждом ритуале спрятан ключ, в каждом трансе – ответ. Но чем дальше заходил, тем тише становился смысл. Грани между прозрением и галлюцинацией стирались, и то, что казалось истиной, рассыпалось, стоило протянуть руку. Он не чувствовал, что лжёт себе – наоборот, ему казалось, что наконец слышит правду. Просто с каждым новым «откровением» вопросов становилось больше, а сам он – всё дальше от того, кто их когда-то задавал.


Карлайл-младший, наследник фамилии, известной в кругах, где имя важнее денег – от Belgravia до старых клубов на St. James’s., вел себя как мальчик, которому подарили все сразу – и всё не то. Он выглядел как юноша из рекламной кампании дорогих грехов: костюм, сшитый на заказ, – сидел как влитой, но носился с выражением скуки, как будто ткань пыталась продать идею взрослости, которая к нему так и не приросла.

Часы – с историей, подаренные на что-то вроде достижений, которых он сам не помнил.

Обувь, которая стоила, как чья-то аренда за полгода, стучала по мостовой, будто играла роль за него.

Он был снаружи – собран, ухожен, умен ровно настолько, чтобы блистать в нужных кругах, не выдавая, что внутри давно все разошлось по швам.

В нём жила не жажда впечатлений, а тщетная попытка соответствовать – чему-то или кому-то, сам не знал чему.

Деньги давали свободу – или, по крайней мере, создавали её иллюзию. Трастовый фонд был достаточно велик, чтобы не считать расходы.

Он вёл себя как ребёнок, которому мир поднёс всё на серебряном блюде – а он не заметил вкуса – слишком много – и всё мимо.

Под кожей фасада – не просто голод, а замещённая суть: настоящие чувства вытеснены дорогими развлечениями, понимание – нарезано на цитаты, глубина – превращена в искаженный стиль.

Пустота, в которой он сначала тонул, со временем стала его личной формой роскоши.

Он начал путать эстетизацию с исцелением. И чем дороже становилась его жизнь, тем дальше отодвигалась её суть.


Он был тем, кто всё ещё цеплялся за надежду пробуждения – как будто всё происходящее лишь кома, театр, сбой сигнала. Где-то на задворках сознания он знал: это не его реальность. Не главная. Не подлинная. Скорее – временной коридор, отводка, черновик, написанный как будто бы не им. Он жил внутри иллюзии, как гость в декорациях чужого сна – и чем дольше находился в этом состоянии, тем отчётливее чувствовал: его настоящее – где-то по ту сторону, за рамкой, куда пробраться можно только осознанием…

Праздность стала его парадной одеждой – он облачался в неё, как в защиту от боли, которую не умел даже распознать. Даниэль не бежал, не страдал напоказ – он утопал в выверенной красоте, притворяясь живым. Но это была не терапия, а наркоз: он не лечился, он застывал в элегантном разложении.

Его знали. Его звали. Он был «тем самым Карлайлом». Но под этим именем давно никого не было. Только оболочка, которая уходила в отрыв с яростью коллекционера, собирающего не удовольствия, а обнуления.


Но даже в этом хаосе оставалась одна важная деталь – его педантичность. Он мог явиться в клуб после бессонной ночи, мог сутками не выходить из пентхаусов, но одежда всегда была безупречной: всё ещё тщательно подбирал костюмы, всё ещё следил за тем, как сидит ткань, как блестит обувь. Будто бы это было последним, что напоминало ему, чей он сын.

Но правда была в том, что он уже не знал, кто он…

Абсолютное Ничего не давало ему спасения, лишь уводило дальше от реальности, оставляя после себя ещё больше пустоты. Он пытался забыться, но воспоминания и сомнения возвращались, словно неразрывная часть его самого. Ночные кошмары, преследующие с детства – усугубились. Они становились всё ярче, невыносимее, пробуждая его среди ночи с бьющимся сердцем и тяжёлым дыханием.

Усталость, которую он чувствовал, была не просто физической. Это была усталость от самого себя? Этой вечной зацикленности? Или от той жизни, где ответы оставались за недосягаемой гранью, а страхи, вместо того чтобы исчезнуть, лишь становились всё более реальными?

Время застыло, как хрупкий кристалл, на грани распада. Несколько лет Даниэль провёл в этом странном состоянии – полузабвении, где воспоминания вспыхивали тусклыми огоньками и тут же угасали. Он жил будто заблудившейся между мирами сомнамбул, пока однажды его покой не нарушило известие о смерти деда – знаменитого ювелира Ричарда Карлайла.

Новость сотрясла ударом колокола, встрепенувшим всё, что казалось утонуло в забвении, а теперь заставила всплыть это вновь на поверхность. Образы прошлого резко ожили с пугающей свежестью, обнажая старые раны. Дед был тем единственным кто соединял его с отцом. Теперь эта связь превратилась в труху, он вдруг понял: отца действительно больше нет. Всё это время смерть оставалась где-то вне его восприятия, но теперь детская иллюзия рассыпалась, оставляя Даниэля в одиночестве перед грудами головоломок, которые всё ещё оставались нерешенными.

Завещание Ричарда было не менее престранным, чем само его существование: мастерская, дом, коллекции украшений – всё перешло к Даниэлю, хотя по праву это наследство должно было принадлежать его отцу, более посвященному человеку. Но тут скрывалось нечто кратно значительнее, чем просто богатство; это было как долгожданное приглашение в мир, мрачный и неведомый, но такой манящий, который, хоть и был чужд Даниэлю, несомненно, знал его самого.


***

«Иногда смерть приходит не как враг, а как освобождение от слишком долгого ожидания жизни.»

Амалия обслуживала семью, дом, себя – ради мужа. Когда Эдмунд ушёл, исчезла точка опоры, и всё, что оставалось, – привычка обслуживать. Иногда ей казалось, что она всё ещё может исправить – если просто постарается сильнее.

Она продолжала жить по инерции: готовила, стирала, говорила с его портретом, как с живым. Иногда даже слышала ответы.

Та самая привычка жизни, что заставляла её тянуть и дом, и идею семьи, и саму себя изо всех сил, начала иссякать.


Если бы она могла попросить о помощи…

Сильные специалисты были доступны, деньги не были проблемой. Но двигали предубеждения и стыд. Стыд, что она не может справиться сама – начала пить. Сначала – редкие бокалы против сжимавшего горло напряжения. Не заметила, как это стало привычкой: она просто запивала вину вином.

Психиатр, к которому она всё-таки обратилась, прописал антидепрессанты. Но она не сказала ему, что запивает таблетки алкоголем, смешивая в одном глотке призрачную надежду и окончательное отчаяние.


Она задыхалась.

В буквальном смысле.

Ещё до смерти мужа её стали преследовать усталость, на которую не обращала внимания, частые простуды и кашель, ставший её вечным спутником. Когда врач произнёс слово «рак», она только усмехнулась:

– Глупости. У меня просто стресс.

Она отгородилась от него стеной отрицания, не сказав никому о болезни. Не хотела, чтобы её видели слабой, сломленной. Продолжала играть свою главную роль – роль матери – с упорством обречённой актрисы.

Её смерть была скоротечной, так, будто последние годы были лишь затянувшимся прощанием, а теперь кто-то просто перелистнул страницу.


***

Неудивительно, что, Даниэль столкнулся с той же душевной эрозией, что и его родители, – неспособностью выстраивать отношения. Ему так и не передали ни языка любви, ни умения слушать, ни права на сердечность.


В вопросах чувств он был не просто профаном – он был глух и нем, как продукт поколения, воспитанного на «держи себя в руках» и «не выноси сор из избы».

Он не знал, как злиться, как плакать, как просить.

Говорить о чувствах казалось чем-то постыдным, слабым, неловким.

Он считывал эмоции других, но свои – не распознавал вовсе.

Пытался не проживать, а оправдывать.

Заменял «мне больно» на «наверное, я устал».

Ему проще было отрефлексировать травму, чем признать, что ему одиноко.

Психоанализ он освоил лучше, чем прикосновение к собственному сердцу.

И с каждой новой книгой, с каждым «всё понятно» – только дальше отдалялся от самого себя.

В их роду умение чувствовать считалось излишеством, почти пороком.


Фамилия звучала как приказ – держать себя в руках, не опускать взгляд, не давать миру повода усомниться.

Всё, что он знал, – это как быть достойным, а значит – недосягаемым.


Со всеми своими деньгами, привилегиями и фамильными гербами, он был богат на всё, кроме самого главного – умения жить по-настоящему.


Он унаследовал две валюты.

Одна – в швейцарском банке.

Другая – в виде эмоционального дефицита, законсервированного в жестяные банки.


От деда – контроль и капитал.

От родителей – тихая передозировка несказанного.

Первое обеспечивало комфорт.

Второе – повторение сценариев…

Глава III. Сценарии

Ещё до того, как Даниэль официально вступил в наследство, его измотала до предела та жизнь, которою он вёл. Хотя, возможно, это был только пролог…


Так кто такие Карлайлы?


Наследие.

Отец.

Ричард Карлайл рос там, где женщины исчезали из жизни мужчин слишком рано.


Его элитарная семья входила в высшие круги общества. Ричард воспитывался в доме, где красота вещей значила больше, чем люди; там, где смотрели свысока на мир сквозь витражи тщеславия. Их окружали деньги, связи, влияние – то, что было недоступно большинству. В этом ощущалась значимость, возможности казались безграничными, и Карлайлам открывались двери, перед которыми другие только стояли в ожидании.

Но война не пощадила и их. Когда начались беспорядки, его отправили в детский дом – временное убежище, призванное защитить его от внешних угроз, как единственного ребенка в семье – наследника Имени, традиций и всех надежд…

Для мальчика это оказалось сильнейшим стрессом: вместо роскошного особняка он оказался среди однообразных стен, где не было и намёка на прежний комфорт, роскошь и безопасность. Ему там не было места. Он считал, что нужно было выживать, подстраиваться, учиться защищаться – не кулаками, а холодным безразличием.


– «Дом-дом-дом-дом» – как тик в мозгу, не мысль, а сбой системы. Он повторял это, будто надеясь, что в один из оборотов слово вернёт себе значение.


Дни тянулись один за другим, одинаковые, как облупленные стены вокруг – с жирными следами пальцев, синими каракулями и вонью дешёвой краски. Всё повторялось: те же перекошенные лица, те же крики, те же правила, от которых веяло не порядком, а бессилием – и среди этого он, мальчик из шелковых простыней, застрявший на одном кадре бесконечно нажимая «повтор».


Среди шумных и непоседливых детей был один, который всегда держался особняком. Его не дразнили, не задирали, просто обходили стороной. Ричард же, наоборот, тянулся к нему. Ему казалось, что этот мальчишка молчит не потому, что ему нечего сказать, а потому что говорить не с кем.

Они подружились быстро – без долгих разговоров, просто стали проводить время вместе – не нужны были слова, чтобы понять друг друга.


Однажды, прячась от всех, забились в крошечную кладовку – местечко у самого края коридора, где спрятались, как будто мир снаружи – это опасная страна, а новое убежище – их последний форпост.

Там было тесно, воняло пылью и мокрыми тряпками, забытыми кем-то десятилетия назад. Ричард опёрся на стену, и вдруг что-то щёлкнуло – доски подались, дверь, которой там не должно было быть, слегка приоткрылась. Они переглянулись.


– Видел? – заговорщицки спросил друг.


Маленький Карлайл кивнул и осторожно толкнул дверь. За ней открылся узкий проход – в нос ударил запах плесени и сырости, будто здесь веками хранились забытые тайны. Некая щель в реальности, где стены сжимались с обеих сторон: тесный коридор, готовый проглотить их шаги. Они шли осторожно, почти на цыпочках, едва дыша, пока впереди не показался ещё один проём – старая дверь с облупившейся краской, словно стоявшая на страже. Ричард замер, переглянулся с другом – и толкнул её.


Скрип – и вот они уже стояли в просторном, полутёмном кабинете.


Большой дубовый стол, книжные шкафы, свечи – недавно погашенные, ещё немного дымящиеся.

На столе, среди аккуратно разложенных бумаг, лежала книга, которая при первом взгляде казалась просто старинным фолиантом – тяжёлая, как приговор, с корешком, похожим на хребет животного, она была массивной, предназначенной не для чтения, а для хранения чего-то важного. Её обложка была будто из кожи, но не совсем кожи – материал неуловимо странный, словно от чего-то живого, что теперь спит.

Она не читалась – она чувствовалась.

Не предмет, а участник.

Не носитель знаний, а замок, к которому нет ключа, если он сам не решит повернуться.

На ней не было привычного названия или авторства, только выбитые в коже символы. Рядом не было ни пыли, ни следов времени – как будто пространство вокруг неё само подчинялось другим законам.


– Это что? – прошептал друг.

– Кни-и-и-га… – оторопел Ричард.


Дети увидели её и, как загипнотизированные, одновременно потянули руки. Ни одного слова не было сказано, ни одного вопроса – просто необъяснимое желание коснуться и осмелиться открыть крышку, как дверь в мир без правил, неподвластный разуму и инстинктам.


Как только их пальцы дотронулись обложки, леденящая дрожь пронзила насквозь – будто микротоки пробежали по венам, впитываясь в кожу и въедаясь в маленькие, неокрепшие детские косточки, заставляя время на мгновение застынуть в холодном оцепенении. Книга не хотела, чтобы её трогали без приглашения. Но было уже поздно. Лёгкий укол, похожий на разряд, пронзил пальцы – словно предупреждение: связь установилась. Их прикосновение стало частью её страниц, и теперь она знала их.

И в тот же момент дверь резко распахнулась. Дети замерли, не дыша.


– Что вы здесь делаете?! – взорвалась Айлин, её голос резал, как северный ветер, а черты лица выдали азиатские корни.


Они никогда не видели её такой. Добрая, улыбчивая домовладелица, всегда заботливая и справедливая, теперь стояла перед ними в ярости.


– Как вы сюда попали?! – продолжала бушевать Айлин.


Дети застыли, как пойманные в капкан, – дыхание сжалось, они даже не пытались оправдаться: страх сковал их, ввалившись в живот и парализовав любую попытку объясниться.


– Вон отсюда! – вопила хозяйка прибежища.


Они, не разбирая дороги и не оглядываясь, рванули к двери. Только потом, отдышавшись, Ричард понял: ладонь, которой он касался книги, всё ещё будто покалывает. Им было страшно – до дрожи, до сжатых зубиков и кулачков. Это был момент, который пронзил их, выбил из реальности, оставив внутри только страх.


Но детский мозг умеет защищаться: память сама закрыла эту главу, а разум спрятал воспоминание глубоко – туда, где оно не могло их тревожить.


Время шло, дни сменяли друг друга, и эта история растворилась, как будто её никогда не было. Они жили дальше, точно ничего не случилось.


Когда, наконец, война отступила, оставив после себя выжженные нервы и молчащие стены, Ричарда вернули в дом, который уже не был домом. Ему казалось, что все просто перестали замечать его существование.


Матери больше не было – смерть забрала её без предупреждения, оставив отца в стеклянной оболочке: он ел, дышал, двигался, но будто исчез изнутри. Ребёнок же, не способный охватить чужое горе, застрял в своём. Он не видел депрессии отца, не понимал финальности утраты – только ощущал зияющую дыру в себе.


В его внутреннем лексиконе сформировалась простая формула: мать ушла. И потом – ушла снова, бросив его дважды. Сначала оставила в детдоме, среди чужих. Он ждал, что она вернётся, считал дни, надеялся. А потом… потом её не стало вовсе.


Рациональные объяснения были недоступны его возрасту – оставалось только чувство: не умерла – исчезла.

Без следа, без прощания, без объяснений.

И если в первый раз он ещё верил, что это временно, то во второй понял: она его кинула. Окончательно. А значит – отвергнула.

Не обстоятельства, не смерть, а именно она.

Так и закрепилось в нём это раннее, искажённое знание: любовь временна, родные не задерживаются, а быть оставленным – не исключение, а правило.


Горе не проходило положенные стадии, не рассыпалось на слои боли, гнева и принятия. Оно застыло внутри, как неразрешённый вопрос.

А раз вопрос остался без ответа, значит, можно было найти способ всё исправить.

Нужно было научиться удерживать, не позволять терять. Нужно было сделать всё правильно. Строго, чётко, идеально.


***

Когда Ричард сам стал отцом, история повторилась.

Его жена умерла, рожая их сына.

Снова бросили.

Он не верил в проклятия, но видел: оказался в замкнутом круге, сильнее его самого – и, как ни пытался, разорвать не мог.


Сначала бросила мать.

Потом – жена.


Женщины уходили, оставляя после себя что-то вязкое, липкое – будто густой мазут боли, от которого не отмыться. Оно проникало в самое нутро и разъедало его. Все это привело к единственной персональной истине: если сценарий повторяется, лучше не ждать, когда бросят снова. Лучше переиграть жизнь, меняя роли местами – ведь проще разорвать связь, чем снова остаться отверженным, брошенным и покинутым.


Так он стал относиться к женщинам потребительски, не позволяя себе привязываться, – замкнулся в работе, доводя каждую деталь до совершенства, желая постоянно что-то исправить.

Возможно, в глубине души верил: если руки будут безупречны, если сумеет создать идеальное произведение, – вселенная вернёт ему то, что забрала.


Карлайл уходил в мастерскую рано утром и возвращался, когда дом уже погружался в тишину. Но, по его мнению, сын не был брошен. Напротив – он был окружён всем, что принято считать благополучием.

Ричард знал, что значит быть оставленным, знал, каково это – чувствовать себя ненужным. Потому обеспечил сыну совершенно другую жизнь: лучшие гувернантки, воспитатели, наставники, учителя из Франции, частные лекции, книги, игрушки, одежда – всё только самое лучшее. Комнаты были наполнены светом, расписание – выверено до минуты.


Кроме одного. Его самого не было в этой жизни – только его решения, только его деньги, только его контроль. Он дал всё, что мог, кроме себя. И кроме матери – ведь замену ей так и не нашёл, считая других женщин недостойными.


Первенец для Карлайла – был не просто ребёнок. Это было закрепление, утверждение, рождение наследника, который должен был соответствовать выбранному для него имени и его заслугам. В честь короля ЭдмундаI.


Сын.

Эдмунд Карлайл вырос в доме, где забота была механизирована, а тепло – заменено распорядком. Он видел, как отец управлял жизнью, будто ювелирной мастерской, где всё должно было соответствовать строгим стандартам. Но он не хотел такой жизни. Напротив – жаждал дома, в котором не будет звучать отрывистый голос слуг, заученно спрашивающих: «Что вам угодно, сэр?» Вместо этого он мечтал о смехе, о нежных руках, касающихся его плеча просто так – без причины, без обязанности.

С ранних лет он понимал, что его будущее должно быть другим. Искал не богатство, а тепло; не статус, а уют. Хотел создать пространство, в которое нельзя войти по приказу или по долгу службы – только по любви. Его дом должен был стать не великосветским особняком, а гнездом, укрытым от посторонних глаз. И на то были причины.


С десятилетнего возраста его начали преследовать навязчивые сны, не дававшие ему отдыха. Они приходили снова и снова, истощая его, заставляя просыпаться в полной разбитости. Ночи не приносили покоя – лишь забирали силы. Маленький Эдмунд видел безликую женскую фигуру – молчаливую, неподвижную, но всё же живую. Она стояла рядом, и каждый раз казалось, что с ней уходит часть его самого. Поначалу он боялся, но потом начал думать, что это мать – что её дух возвращается к нему, чтобы быть безмолвно рядом и защитить.

Эдмунд не мог объяснить, почему чувствовал связь и не хотел отталкивать её. И почему не рассказывал никому – даже отцу.

Это было его личное.


В детстве он думал, что это пройдёт, что это просто дурные сны, но с годами так и не понял, что с ним происходит. Не понимал, почему по утрам тело казалось тяжёлым, а любое усилие – даже улыбка – требовало больше сил, чем должно. И никто этого не замечал.

Вокруг него всё шло своим чередом: отец пропадал в мастерской, слуги следили за порядком, наставники читали лекции – но никто не задавал вопросов. Эдмунд привык, научился жить так, как будто это норма. Но в глубине души знал: что-то было не так.


Когда стал взрослым, он осознанно ограничил число слуг. Те, кто остались, были скорее частью семьи, чем безликими работниками. Они понимали его стремление к уединению и ненавязчиво помогали поддерживать ту атмосферу, которой не было в его детстве.


Он искал женщину, которая разделит его ценности. Не жемчужину в оправе, как искал бы отец, а сердце, способное любить. Она должна была быть его ровней – той, кто тоже мечтал о доме, полном тепла и нежности.

Ему не нужно было общество. Он не хотел быть частью высшего света, мелькать на приёмах и следить за репутацией семьи. Хотя знал, что для отца это было бы непростительно, но впервые в жизни Эдмунд позволил себе не соответствовать ожиданиям. Его семья должна была быть убежищем, а не очередным проектом, требующим совершенства.


Но любовь, как и любое сокровище, трудно найти.


Эдмунд всю жизнь грезил о том, что его судьба будет принадлежать только ему – что сможет сам выбрать себе жену, сам построить дом, сам решить, кого пускать в свою жизнь. Он видел в этом спасение, разрыв с тем холодом, в котором вырос, и искренне верил, что у него есть право на выбор.

Но выбор – это роскошь, которую не всегда могут себе позволить, даже самые богатые.


Карлайлы принадлежали к элите, а элита не строит семью по любви. Она укрепляет связи, приумножает влияние, сохраняет традиции. Брак – это сделка, выгодное сотрудничество, гарантия статуса. Эдмунд был наследником, а не просто мужчиной, и его выбор не должен был быть его собственным. Отец наблюдал за ним с холодным терпением, позволяя ему мечтать –

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

bannerbanner