
Полная версия:
Мои скитания
– И поверить можно, – с почтением развел руками хозяин, почтительно оглядывая, хотя и тяжелую, но внушительную фигуру черногорца.
Черногорец поглубже заглянул ему в глаза, точно отыскивая что-то, – нашел и весело направился к себе в комнату.
– Господин серьезный! – с почтением аттестовал хозяин моего черногорца.
– Ну-с, пегашку ставьте к корму, завтра в работу, – обратился я к кучерам.
– Обменяться надо, – заявили кучера.
Обменялись через полу поводом: обычай один, куда ни иди по крещеной земле русской. Пришлось еще рубль дать! – повод обмыть.
– Да ведь у них, поди, и водки нет? – с соболезнованием проговорил было один из кучеров.
– Пьем же, – добродушно кивнул головой хозяин, и в толпе пошел хохот.
– Пьют! – воскликнул Кузьма, – шельмецы, свою водочку курят! Как ненастье придет, что уж знают, нет к ним дорог, и разведут каждый свой заводик; пьют да добрых людей поминают.
– Безакцизную, значит?.. Цена поэтому подешевле…
– Одна цена, – равнодушно ответил хозяин.
– Вишь, народец!
– Так неужели так уж и за труды не пользоваться? – рассмеялся кто-то в толпе.
– Больно уж много пользы берете…
– А нам что, не жаль, давай хоть все…
– Не надо ли еще лошаденки? – подошел и спросил каким-то заплетающимся языком белокурый, скошенный, с большим лбом мужичок.
– Нет, батюшка, не надо!..
– Э!.. – мужик подумал. – А то возьмите, я бы дешево отдал?.. Деньги нужны.
– Да на что вам деньги здесь? – бросил кто-то из моих рабочих.
– Э, батюшка, как же без денег? Нам-то, лесным медведям, и нужны деньги… Что ни схватишь – нет; железо ли, косы, соль – все купи… Подати, свадьбу и на попа достань-ка. Меньше красненькой и не поглядит, а помрет человек, глушь, в неделю не управиться, потому сейчас шестьдесят верст вези упокойника до села…
– Зачем же вы его возите?
– Да как же иначе, на кладбище доставишь… не так же его: бах в землю, как собаку…
– Да-а.
– А то возьмите лошаденку?..
– Нет, батюшка, не надо.
– Не надо, так не надо! – осадил белобрысого мужика наш хозяин. – Не за горло же хватать?
– Никто не хватает, – огорченно ответил белобрысый и отошел. – Так спросил…
Мне жаль стало белобрысого: думаю, купить бы что-нибудь и у него.
– Вот овцу, если есть, на мясо продай…
Белобрысый собрался что-то ответить, но хозяин авторитетно перебил:
– Найдется и у нас овца. – И, спохватившись, что опять народ натрудился во дворе, хозяин закричал: – Ну, опять поналезли! Что, ей-богу, за народ? Чего не видали? Ай-да-те!..
Так я не дождался ответа от белобрысого. Толпа выходила в ворота, и я слышал вздохи; разводили руками и говорили:
– Его счастье…
– При капитале-то у всякого счастье, – диссонансом общей покорности раздался чей-то резкий, раздраженный голос.
Хозяин мой не подарил ответа.
– В чужой-то двор зашел и охальничаешь?..
– Я, что ли, охальничал? – уже смущенно ответил виноватый.
– В праве я тебя, – не спуская тона, продолжал хозяин, – и в загривок поэтому…
И так как виноватый молча спешил выбраться со двора, то хозяин поласковее кончил:
– Потолкуй тут…
– Крут же, – тихо мотнул головой Кузьма в сторону хозяина.
И между моими рабочими хозяин чувствовал себя таким же хозяином, как и с остальными деревенскими, только голос немного поласковее.
– Ну, чего сидите? Налаживайте пока что скамьи.
– А лесу где? – покорно поднялся один.
– Вот хоть из-под навеса возьми.
Он распоряжался деловито, безапелляционно, и, к моему удивлению, рабочие, рассуждая со мной совершенно свободно, с ним чувствовали себя как-то покорно, испытывали тот род страха, как будто существовала такого рода зависимость, что вот возьмет и вытолкает он их всех в шею.
«И вытолкает, и ничего не поделаешь!» – как бы говорили недружелюбные, но покорные лица рабочих.
Высыпали звезды на синем небе, шумит лес и сильнее напоминает шум моря.
Сорвется звезда и полетит и рассыпется серебряным следом над тайгой.
Тихо и темно. На дворе прохладно, а в избе душно: комары, клопы.
Я уже лег, а черногорец все еще возится. Молока захотел и кричит, чтобы дали ему. Слышу шаги по лестнице, знакомые, звонкие шаги дочери хозяев. Принесла ему и поставила горшок на стол. Звук поцелуев. Опять, вероятно, благодарит его. Молчание, и началась какая-то возня.
– А ты будет! – слышу упрямый голос молодой женщины.
Опять.
– Ну, что ж ты? Оставь!
Возня и энергичный решительный возглас.
III
Я вышел за ворота на улицу и пошел вдоль деревни. Дети, старики, старушки, бабы и парни, бородатый народ – все потянулось за мной.
– Ну что ж, овцу продавай? – обратился я к крестьянину, который навязывался с лошадью.
Крестьянин подумал, почесался и заговорил своим заплетающимся языком:
– Так ведь того, Парфений Егорыч посулился ведь.
– Что, Парфений Егорыч? Я у тебя хочу купить.
Крестьянин подумал, почесался и проговорил:
– Оно, конечно, продать можно, да, вишь дело сошлось как: Парфений Егорыч посулился… у него уж, видно…
– Что ж Парфений Егорыч рассердится, если ты продашь?
– Ну, так как же не рассердится?.. Нет, уж того…
Вот старичок, продававший курицу, стоит. Избенка ветхая, старенькая. Два стекла в окне всего, а остальные рамы пузырями затянуты.
Подошел я к нему.
Маленький, седенький, кудрявый.
– Ну что ж, старик, в гости пришел к тебе! Веди в избу.
– Батюшка!.. – заволновался старик, – а как мне тебя принять?! Гостя этакого…
Мы вошли в темную, закоптелую избу. Пять маленьких детей, зануженная, бедная женщина.
– Твои, что ли, дети?
– Внуки, батюшка, от сына… Сына бог взял, жена его эта, невестка мне, значит, и живем… Так, батюшка, так. Живем, Христа славим…
Рассказал кое-что старик про свое житье. На словах не передашь: надо изжить всю нужду, все горе-горькое, надо всмотреться в эти неживые от нужды глаза и в эту кожу лица, в лица детей, измученную, без кровинки, женщину – всмотреться и что-то не поддающееся никакому описанию почувствовать. Может быть, и тронет тогда сердце и почувствуется живьем какая-такая жизнь написана была на роду этого семидесятилетнего старика. Жалобы на судьбу никакой. Славит свою долю. Найдутся охотники восторгаться чудными качествами души: их дело. Замечу только, что особенно на руку это качество всякому мироедству.
Душно, грязно в избе; комары и тараканы; запах овчины, навоза и еще какой-то тяжелый удушливый запах. Вышел во двор, сел на завалинке. Огородик перед глазами: посажены капуста, картофель, лук… Пониже к реке виднеется маленькая без крыши баня. Вышел из бани человек лысый, с подстриженной бородой и усами, в каком-то халате. Маленькое лицо, сморщенное, на вид лет пятьдесят. Вышел, постоял и пошел мимо нас, не удостоив нас вниманием. Остановился, встал на колени и начал громко вычитывать какие-то заупокойные молитвы.
– Это что за человек?
– Так… простенький…
И старик нехотя, с особой сборкой на губах рассказывает о нем. С детства такой. Был крепостным, приучали к делу: били и били, пороли и пороли: ничего. Так и отбился. Все смешком да шуткой, – посадят ли там пшеницу изо ржи выбирать, кур ли пасти. Воля пришла, стал на воле ходить. Сперва около города жил, обмолвился словом…
– Каким словом?
– Да так и сказал: «Жарко будет городу». А глядь, город и горит уже. Начальство подумало, не он ли; в острог засадили. Ан и острог с угла загорелся. Ну, выпустили и приказали к городу на выстрел не подходить. Осерчал и он. Ушел. Вот так и прибился к нам и живет у меня в баньке.