
Полная версия:
Повинная голова
Никто не знал, кто такой на самом деле этот Барон, и даже факт его существования, вследствие полного самоустранения и отказа участвовать в чем бы то ни было, начинал вызывать сомнения. Время от времени Кон дружески кивал ему издали, но ответа не удостаивался, как не удостаивается ответа свыше какой-нибудь ревностный католик, коленопреклоненно возносящий молитвы в деревенской церкви все пятьдесят лет своей жизни.
Около пяти утра Кон снова потащил Мееву на пляж, но на сей раз уже не смог оказаться на должной высоте. Он совершенно изнемог. Так он и лежал лицом вверх на песке, глядя на звезды. Иногда какая-нибудь из них падала. Но в принципе они были подвешены надежно и держались крепко, что заставило его задуматься о вшах.
– Напомни мне завтра купить мазь. Не представляю, где я мог подцепить эту дрянь. Ни сантиметра чистого не осталось на этом острове.
Занимался день, небо потихоньку освобождалось от желтушной тьмы. Белое полотно прибоя поднялось, вздулось и скользнуло к черным рукам разомкнутого кораллового кольца островка Хева-Оа: так он каждый день облачался на заре в свежую рубашку. Океан постепенно вновь обретал свой утренний голос. Пирога с рыбаками выплыла из-под кокосовых пальм, пересекла прибрежную отмель и застыла, словно повиснув в некоем отдельном мире, который являл собою уже не ночь, но еще и не день, не Океан и не небо. Это была специальная предрассветная пирога, которую “Транстропики” высылали в этот час, чтобы потешить взор туристов при пробуждении. Само небо, казалось, спешило на встречу с “чарующими рассветами”, обещанными во всех рекламных проспектах: оно торопливо подпускало розоватые, золотистые, оранжевые оттенки всюду, куда положено, достигая восхитительных эффектов.
– Ах ты, шалава! – ласково шепнул Кон, задрав голову.
– Не смей мне хамить! – возмутилась Меева. – Моя прабабка спала с самим Помаре Пятым[12], про это в книжках написано!
– Это я не тебе, а небу, – ответил Кон.
Нервная усталость проходила, силы возвращались. Он поиграл сначала с этой мыслью, потом с Меевой, которая тут же помогла ему своим свежим язычком, той удивительной прохладной влагой, которая лишь распаляет огонь. Пирога, картинно стоявшая на фоне зари, его раздражала: все-таки надо иметь хоть каплю стыда! “Транстропики” потеряли чувство меры. Чересчур расстарались. Меева тоже, и ему пришлось слегка ее придержать. Он не спешил снова оказаться на no man’s land, где человек пребывает в состоянии беспомощного ожидания, пока над ним не смилостивятся законы природы. Законами природы он был сыт по горло.
– Погоди, мы сейчас займемся этим все вместе…
– Как это все вместе?
– Ты, я, небо, Океан. Еще пара минут, и будет очень красиво… Смотри, там, над Муреа, все уже красно-зеленое…
– Кон, а ты можешь посмотреть для разнообразия на меня?
– Подожди, говорю тебе, мы сейчас возьмем в компанию небо и Океан…
– Ах так, меня одной тебе мало!
– Тьфу, черт! Не понимаешь ты творческую душу!
– Почему, очень даже понимаю. У меня есть глаза. Я на нее уже давно смотрю, на твою творческую душу. Не спорю, она очень красивая.
– Ага, есть, вот оно, солнце, поехали…
– Дались тебе эти красоты, Кон. Ты же все равно закрываешь глаза, когда кончаешь.
Он подложил руки ей под ягодицы. Нет, никто его не переубедит: счастье на земле есть. У него были полные руки счастья, и он уже готовился издать ликующий рев, как вдруг почувствовал, что Меева отвлеклась.
– Смотри, какой-то тип нас снимает.
Кон повернул голову. Под кокосовой пальмой он увидел попаа[13], уткнувшегося в видоискатель фотоаппарата.
– Да что ж это такое! – возмутился Кон. – Не стало никакой возможности спокойно трахаться, обязательно поблизости окажется какой-нибудь придурок с фотоаппаратом! Вот ублюдки, они добьются того, что у меня будут комплексы. И я уже не смогу без фотографов!
Он высвободился.
– Эй, вы там! – крикнул он.
Незнакомец поднял голову. Маленький туристик, унылый и щуплый, в белых носках и бермудах, выглядел смущенным.
– Извините, пожалуйста, – пролепетал он и снял шляпу. – Я хотел сфотографировать, как солнце встает.
– Весьма польщен, – отозвался Кон. – Сфотографируйте и покажите вашей жене. Пусть хоть знает, что такое бывает.
Турист нервно хихикнул и исчез. Кон посмотрел ему вслед. На миг возникло дурное предчувствие и тут же рассеялось. Слежка? Да нет, исключено. Ведь он избавился даже от отпечатков пальцев, а лицо ему хирург в Каракасе изменил до неузнаваемости.
– Ну, мы топопо или мы не топопо? – нетерпеливо спросила Меева.
– Топопо! – решительно ответил Кон.
И отвернулся от своих преступлений.
V. От Кона святым отцам
Кон был настроен решительно: он не желал больше терпеть козни Вердуйе, настало время положить этому конец. Несколько дней назад он потребовал, чтобы Бизьен выбирал: Вердуйе или он. И директор “Транстропиков” вызвал их обоих для разговора.
В десять утра Кон сел на мотоцикл, чтобы прибыть к назначенному часу в турагентство, где должно было состояться окончательное объяснение между ним, Вердуйе и Бизьеном. Но не успел он отъехать, как у него лопнула шина. Кон отвел мотоцикл к фарэ и решил голосовать на дороге, ведущей в Папеэте, однако на острове его все хорошо знали и, едва завидев, жали на газ. Так он стоял около получаса, пока вдали не появился мопед, на котором маячила фигура в белом – молодой доминиканец отец Тамил.
Тамилу было не больше тридцати, но Кон боялся его как чумы: он никогда не знал, чего ждать от преподобного отца, имевшего диплом агреже[14] по филологии. К тому же он как-то странно поглядывал на Кона, и Кона это тревожило. Он постоянно опасался, что его узнают. Это было чисто нервное. Он уселся сзади, заняв место привязанного к багажнику цыпленка, которого положил перед собой.
– Ну как? – спросил он монаха.
Накануне Кон предпринял своеобразную попытку примирить Гогена с его заклятым врагом монсеньором Татеном, иначе говоря, чувственное жизнелюбие с католической церковью. Он принес в дар школе при миссии одно из своих “полотен” – в надежде, как выразился он в сопроводительном письме, “увидеть его висящим на том месте, в коем некогда было отказано знаменитой картине моего учителя «И золото их тел»”. Эта картина была написана Гогеном во время безнадежной борьбы с властями за отмену распоряжения, запрещавшего таитянкам не только ходить с обнаженной грудью, но даже носить парео. В наивности своей Гоген придумал военную хитрость: попытаться заставить школу при миссии принять от него в дар “И золото их тел” – если это получится, то бой за наготу туземных женщин будет наполовину выигран.
– Поздравляю, – сказал доминиканец. – Ваша картина благосклонно принята.
И он вкратце рассказал, как все происходило. Накануне Татен вызвал его на совещание миссионеров, курировавших школьное обучение. Самые почтенные из них – преподобные отцы Зик, Сафран и Этли – насчитывали вместе около двухсот тридцати лет. Явившись, Тамил застал их в полном смятении. Несмотря на преклонный возраст, все трое сновали по кабинету на удивление проворно, но как-то смущенно и беспокойно, напоминая трех белых кроликов. Общими усилиями они отволокли к окну огромный пакет и принялись бережно, хотя и с заметной опаской, освобождать его от газет, в которые “дар” был заботливо обернут монашками. Татен, с острой бородой, густыми бровями и прозорливым взглядом, которым видел насквозь нечистые души – а он немало их разоблачил на своем веку, – стоял заложив руки за спину и безмятежно смотрел, как разворачивают картину. Преподобный Зик нервно развязал последнюю бечевку, преподобный Сафран снял последний лист газеты, а преподобный Этли, пятясь, забормотал молитву, явно готовясь к худшему. Тамил, засунув руки в карманы, подошел к распахнутому окну с видом на Океан и, отвернувшись, чтобы скрыть душивший его смех, погрузился в созерцание того, что люди именуют безбрежным пространством. Картина была уже полностью освобождена от бумаги. Татен внимательно ее осмотрел.
– Ну и что? – спросил он ворчливым тоном. – С чего вы так переполошились? Что вы тут нашли ужасного? Это современное искусство, абстракция. И никакого святотатства я тут не вижу. Не вижу, и все.
Преподобный Зик, которому было восемьдесят четыре года, нетвердой рукой указал на несколько мест.
– Вот здесь, – пролепетал он, – здесь… и здесь…
– Что здесь? Что вы там увидели? По-моему, тут ровно ничего не изображено. Мешанина красок, преобладают красная и розовая, среди них серые пятна, и все. Ничего интересного, следовательно, ничего опасного. По крайней мере, это не наведет учащихся на дурные мысли.
– Позвольте-позвольте, – забормотал Сафран с сильным голландским акцентом. – Если вы присмотритесь повнимательней…
– Да они же везде! – воскликнул Зик.
Татен сдвинул брови. Взгляд его сделался еще прозорливее.
– Если я и могу здесь что-нибудь разглядеть, то разве что каких-то птичек, довольно скверно нарисованных, которые склоняются над своими гнездышками.
– Это не птички! – простонал преподобный Зик.
– И не гнездышки! – прошептал преподобный Сафран.
– А что же это тогда, скажите на милость? Объясните мне, потому что я, видимо, слишком туп.
Доминиканцы притихли.
– Это называется абстрактная живопись, – с напором продолжал епископ. – Она не стремится к сходству с реальностью.
Зик не выдержал.
– Ничего абстрактного здесь нет, – решительно заявил он.
– А что здесь, по-вашему, есть?
– Это очень неумело нарисовано, – забормотал Зик, – но каждому видно…
– Что?
Сафран в отчаянии воздел руки к небу. Некоторое время он пребывал в нерешительности, но все-таки на нем лежала забота о невинных душах, трехстах чистых душах малолетних детей, которые каждое утро наполняли классы своим щебетом. Он отважно подошел к картине и обвел трясущимся указательным пальцем некие контуры. Татен внимательно следил за его движениями, потом пожал плечами и призвал на помощь Тамила.
– Вы тут что-нибудь разбираете?
– Ровно ничего, отец мой.
Епископ вздохнул с облегчением.
– Когда смотришь на абстрактное полотно, – снисходительно заметил он, – ни в коем случае не следует пытаться разглядеть знакомые очертания. Иначе в голову может прийти бог знает что.
– Но нельзя же оставлять эту картину в школе! – взмолился Зик. – Таитянские дети и так слишком рано созревают…
На сей раз Татен слегка растерялся. Кустистые брови сдвинулись, соединившись над переносицей в одну линию, глаза вновь устремились на полотно, и Тамил, давясь от смеха, увидел, как почтенный епископ силится направить свое воображение по пути, на который доселе оно еще ни разу не отваживалось вступить. Это длилось довольно долго. Когда Татен отвел наконец взгляд от картины, лицо его выражало одновременно раздражение и любопытство. Он посмотрел на старого доброго Зика строго и осуждающе.
– Хотелось бы знать, что творится у вас в голове. По-моему, вы слишком давно находитесь на Таити, и вам уже мерещится невесть что…
У Зика в глазах стояли слезы, и Татен смягчился.
– Ну-ну, – проворчал он, – я знаю, что вы мало знакомы с такой живописью, это, разумеется, искусство не религиозное. Но не можем же мы выставлять себя косными консерваторами, невосприимчивыми к современным веяниям. И не надо выискивать в абстракции то, чего там нет.
Снова взглянув на картину, епископ очертил пальцем некое синее пятно.
– Если очень хочется, скажите себе, что это птички, которые вьются над своими гнездами среди густой таитянской листвы… К тому же и цвета здесь вполне гогеновские. Очень удачно.
– Это не птички, – повторил преподобный Зик с чисто германским упрямством. – Это…
– Ну, что?
– Это гениталии, – мрачно сказал Сафран. – Женские и мужские.
Повисло свинцовое молчание, и Тамилу стало слышно, как бурлит Океан у коралловых рифов. Ему вдруг почудилось, будто Океан смеется и в его смехе звучит хохот Кона. Татен уставился на картину.
– Хм! – изрек он. – Надо же!
Он подозрительно оглядел остальных:
– А вот мне бы никогда такое в голову не пришло!
Сафран стал пунцовым. Зик испустил тяжкий вздох и устремил взор к небесам.
– Давайте разберемся. Где вы это видите?
– Везде, – отозвался Сафран с решимостью человека, которому уже нечего терять.
– Не будете ли вы так бесконечно любезны мне показать?
Преподобный Сафран шагнул к картине и провел по ней пальцем.
– Мы тоже поначалу ничего не заметили, – сказал он, оправдываясь. – Нам дети объяснили. К тому же Кон назвал картину “Земной рай”.
Тут уж епископ удивился по-настоящему:
– Ну и что? Что это доказывает?
Сафран хотел было что-то ответить, но не нашелся, дернул кадыком и промолчал.
– Дети просто подшутили над вами!
– А вот я ничего такого не увидел, – похвастался Этли.
Тут Сафран не выдержал. Все знали, что характер у него трудный, чтобы не сказать вздорный, и он явно не собирался в свои семьдесят девять лет, прожив жизнь в благочестии, воздержании и трудах праведных, сносить обвинения в том, что его на старости лет преследуют непотребные видения.
– Это половые органы, – заявил он твердо. – Их ровно двадцать. Мы с отцом Зиком пересчитали. Кон нарочно изобразил их нечетко, чтобы сразу нельзя было догадаться. Безнравственная личность, ведущая возмутительный образ жизни…
Татен воздел руки:
– Ну не станем же мы дважды наступать на одни те же грабли! Мы повели себя в истории с Гогеном глупее некуда, и уж поверьте, повторения этого я не допущу. Не хотите же вы, чтобы про нас говорили, будто мы как были, так и остались непримиримыми врагами художников и искусства вообще? Ничего предосудительного в картине я не нахожу. Я некомпетентен судить о ее художественной ценности, но ходят слухи, что этот человек – гений, и мы не станем брать на себя роль хулителей. Мы живем на Таити, и надо уметь извлекать уроки из прошлого. Как сюда попала картина?
– Месье Кон преподнес ее в дар школе, – объяснил Этли.
– Ее нельзя здесь держать, – вскричал Сафран. – Монашки все просто в ужасе…
– Вы успели обсудить это с монашками? – полюбопытствовал епископ.
Снова воцарилось молчание, тяжелое и виноватое.
Епископ увел Тамила в дальний угол и некоторое время беседовал с ним там вполголоса. Он не питал никаких иллюзий относительно личности Гогена, его воззрений и привычек. Это закоренелый безбожник, способный на все, и его, разумеется, следует опасаться, но не упуская из виду соображения более важные. Монсеньор Мартен, епископ Маркизских островов, оказался в свое время на редкость неуклюж в своих взаимоотношениях с Гогеном, и этого ему, Татену, вполне достаточно, чтобы повести себя более тонко. Знание истории необычайно полезно. Ведь новый Гоген только того и добивается, чтобы церковь выступила против него и дала ему повод клеветать на нее и обвинять в мракобесии. Татен ухмыльнулся в бороду. Как и все высокопоставленные лица Папеэте, он прочел кое-какие труды о жившем некогда на Таити враге порядка, церкви и общества. И не собирался поддерживать измышления о косности церкви, продолжая войну. В сущности, терпимость была бы Гогену отнюдь не на руку.
– Мы примем картину, и я поблагодарю художника при первом же удобном случае. Пожалуй, надо показать ее Вьоту, нашему ветеринару, пусть скажет, есть ли там на самом деле то, что вам привиделось. Если есть, мы уберем ее на чердак. Но будем хранить как зеницу ока. Мало ли что! Главное – избежать проблем с этим молодцом. Не хватало еще работать на его легенду, черт побери! Такие люди больше всего на свете любят прошибать лбом стену, а мы возьмем эту стену да и уберем! Когда стены нет, им кажется, будто перед ними то, что они абсолютно не в состоянии перенести, – пустота. Ведь они не видят дальше своего носа. Пустота!
И епископ сочувственно покачал головой.
Мопед с треском и шумом катил по дороге. Довольный Кон слушал рассказ доминиканца. Отлично сработано.
Некоторое время они ехали молча. Океан не отставал, иногда между пальмами мелькала его вытянутая синяя морда или кончик белого уха, а возле лачуг местного бидонвиля женщины, стирая белье, обменивались впечатлениями после киносеанса, точно две тысячи лет назад после казни Христа. Кон так и слышал старые как мир слова: “Может, он и смутьян, но нельзя же делать такое с живым человеком!” Это не мешало им стирать белье, которое, кстати, все равно не отстирывалось.
Он поискал глазами Океан за кокосовыми пальмами. Всякий раз, видя пляж с нетронутым белым песком, Кон оживал. Он отчаялся потерять надежду. Стоило ему оказаться на берегу Океана, как сразу становилось ясно, что ничто не потеряно безвозвратно и еще можно начать все сначала. Он вспомнил, как всегда в такие моменты, стихи Йейтса, в которых слышалась гулкость первозданного мира, полного неисчерпанных возможностей:
Я ищу того, кем я былДо сотворения мира[15].– Я сойду здесь.
Доминиканец остановил мопед:
– Месье Кон!
– Что?
– Вы должны смириться. Вся ваша неистовая активность ни к чему не приведет. Я вам больше скажу, она напоминает шаманские заклинания, отчаянные попытки вынудить Отца Небесного как-то проявить себя. Лучше бы вы просто молились, как все люди. Это не так утомительно.
Кон разразился страшными проклятиями, не столько испытывая в этом потребность, сколько из принципа. Вдруг с верхушки одной из пальм сорвался кокосовый орех и пролетел в нескольких сантиметрах от его головы.
– О господи! – вырвалось у него от неожиданности.
Доминиканец рассмеялся:
– Сбор урожая кокосовых орехов при помощи богохульства! Это открывает новые перспективы перед трудовыми массами острова.
Кон чувствовал, что проиграл очко. Он взглянул Тамилу в глаза.
– Пожалуй, я кое-что вам скажу, – пробурчал он, – потому что не выношу, когда церковники возводят чувство вины к первородному греху. Моя история куда более свежая. Я приехал на Таити, чтобы забыться. Я контужен сотней килограммов бомб, которые сбросил на вьетнамскую деревню, и теперь пытаюсь вытравить это из своей памяти. Погибли двадцать человек – дети, женщины. Вы же знаете благородный девиз мужчин: женщин и детей – вперед. Привет!
Кон пошел прочь. Единственная крупица правды во всей этой тираде заключалась в том, что Кон тяжело страдал от универсальности своего “я”, распространявшегося на все человечество. Тамил описал на мопеде идеально правильный круг и подъехал к нему:
– Отдайте цыпленка.
Для Кона это был нокаут. Он-то думал, что в такой эмоциональный момент доминиканец, расчувствовавшись, про цыпленка забудет. Кон нехотя вернул добычу, но посмотрел на преподобного отца с уважением, допуская, что, возможно, видит перед собой будущего Папу.
VI. Туризм в земном раю
Директор туристического агентства “Транстропики” сидел за письменным столом рядом с гигантским глобусом, увенчанным в районе Арктики белой панамой. Директора звали Эрве Бизьен де Ла Лонжери, и в свои сорок пять он был главой фирмы, принимавшей в год около семи миллионов туристов со всего света. Непосредственно над его лысиной, которую он то и дело потирал, будто в надежде высечь искру гения, висел на стене девиз, выгравированный на круглом медном барельефе, изображавшем самого Бизьена в профиль: If you can’t lick them, join them[16].
Уже больше двух лет он занимался главным образом Таити. Жители загазованных городов мечтали вновь обрести земной рай, и Полинезия стояла на пороге невиданного туристического бума. Но, увы, больше пяти дней в земном раю делать было нечего, и проблема, чем заполнить более длительное пребывание на острове, стала головной болью для всех туроператоров. Таити не оправдывал свой миф. Таитянки старались изо всех сил, но средний возраст приезжих колебался вокруг цифры шестьдесят пять, и “чарующие мгновения на жемчужном песке в лунном свете”, на которые намекали проспекты, сплошь и рядом оставались лишь мечтой. Между тем усиливалась конкуренция со стороны Гавайских островов, и недавно до Таити донеслась грозная весть, что на Гавайях хотят построить полинезийский Диснейленд, где будет со всей исторической точностью воссоздано прошлое Полинезии: “местные тики[17], святилища, таинственные обряды”.
Но существовало нечто, что Гавайи никак не могли украсть у Таити: это Гоген и мощнейшая даровая реклама, которую он невольно создал земному раю. Бизьен связывал с Гогеном большие надежды. Он разрабатывал концепцию “страстей” на основе таитянского периода его жизни, со всеми этапами мученического пути “про́клятого художника”, вплоть до одинокой смерти в Доме наслаждений. Наиболее шокирующие моменты должны быть, разумеется, исключены, такие, например, как ночи с “юными чертовками”, о которых он писал: “Они не вылезают из моей постели… Вчера у меня их было сразу три”, или история с порнографическими открытками, купленными в Порт-Саиде и развешанными над кроватью великого человека, чье имя носит сегодня лицей в Папеэте.
В данный момент великий промоутер хмуро взирал на стоящих перед ним кандидатов в Гогены. Двух Гогенов на острове быть не должно. Для себя-то он выбор уже давно сделал, но Вердуйе – человек нервный, и следовало обойтись с ним помягче. Этот тщедушный живописец не обладал ни подходящией внешностью, ни нужным темпераментом: маленький, плюгавенький, неказистый, он никак не соответствовал легендарному образу Гогена и вдобавок искренне верил в свой талант, что крайне осложняло работу с ним: он был несговорчив, обидчив и совершенно не располагал к себе публику. В его работах имелась даже некоторая самобытность, которая обескураживала и тревожила туристов: это не напоминало им ничего из уже известного. Целый год Вердуйе был для Кона как кость в горле. Он и так уже намучился с Эмилем, внебрачным сыном Гогена[18].
Помимо бесспорного физического сходства с отцом, у Эмиля был еще и столь же буйный темперамент, причем он ловко поддерживал соответствующую репутацию. Так, в октябре 1966 года жандармы застукали шестидесятипятилетнего Эмиля на пляже совершающим при лунном свете “развратные действия” с четырнадцатилетней таитяночкой. Против него завели уголовное дело за совращение малолетней, что окончательно утвердило его в статусе преемника, и газеты всего мира написали об этом интереснейшем факте.
Директор “Транстропиков” ликовал. Тут соединились все самые выигрышные аспекты таитянского мифа: прямая связь со славным прошлым, как бы ожившим вновь, пляж, кокосовые пальмы, лунный свет и четырнадцатилетняя таитянка, готовая дарить вам свою свежесть, даже если вам стукнуло шестьдесят пять – таков, как уже говорилось, был средний возраст иностранных гостей. Копию протокола с пикантными подробностями развратных действий, которые совершал Эмиль Гоген с юной вахинэ, оценили в пять тысяч долларов – такую сумму предложил за нее некий чикагский коллекционер, но ему отказали. Знаменитый протокол остался в архивах: полиция своим целомудрием не торгует.
Эмиля уговорили заняться живописью, и его часто видели в портовых кафе, где он цветными карандашами под стрекот туристических “леек” старательно срисовывал с открыток отцовские картины. Поначалу Кон даже думал с ним объединиться. Ничего не получилось, пришлось ограничиться мирным сосуществованием. Но Вердуйе – это уж слишком! Три Гогена – явный перебор. Директор “Транстропиков” задумчиво смотрел на них, вертя глобус. Рыжий хлюпик нервно почесывал щеки, покрытые рыжеватой щетиной, смахивавшей на филлоксеру. И вдруг его прорвало:
– Во-первых, я раньше сюда приехал! Во-вторых, мои картины более гогеновские. У меня и палитра, и фактура, и видение мира как у него, туристы это сразу чувствуют, и я не понимаю, с какой стати должен уступать кому-то свое место. К тому же я работаю сам, а его картины пишут китайцы у Паавы. Но когда я хочу назвать свою мастерскую Дом наслаждений, мне, по вашей милости, запрещают городские власти, заявляя, что дом с таким названием уже есть и находится на авеню Генерала де Голля!
Кон подошел к столу, выдвинул второй ящик справа, где Бизьен трепетно хранил свои сигары, и взял одну.
– Не отказывайте себе ни в чем, приятель, – сказал Бизьен. – Кстати, жена моя сейчас дома одна.
– Нет уж, – отозвался Кон, – не надейтесь. Тут я вам не помощник.
Он обрезал кончик сигары, поднес спичку, выпустил дым и строго указал пальцем на конкурента:
– Вы бездарность, Вердуйе. Вы даже на собственном лице не умеете изобразить то, что надо. Это вы-то Гоген? Ой, не могу! Вы похожи на блоху, подхватившую насморк.
Вердуйе позеленел – бесспорно, это была его самая большая удача по части цветового решения.
– Мои работы покупают во всем мире! У меня контракт с “Галери Лафайет”!
– А насчет того, чтобы назвать ваше фарэ Домом наслаждений, спросите у любой таитянки из тех, кого вы донимали своими талантами. Говорят, им приходится трудиться целый час, чтобы вы от эскиза перешли к делу, но даже при гениальных дарованиях крошки Унано все, чего удается от вас добиться, по мелкости формата уступает разве что китайским миниатюрам.