banner banner banner
Запасные книжки
Запасные книжки
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Запасные книжки

скачать книгу бесплатно

Запасные книжки
Владимир Аркадьевич Гандельсман

В названии книги Владимира Гандельсмана «Запасные книжки» заключён двойной смысл: это записные книжки, не претендующие на что-то большее, и какие-то отрывки, которые сделаны как бы про запас, на тот случай, если автор уделит им более пристальное внимание и развернёт в некое пространное повествование. Записи двух первых частей («Чередования» и «Человек отрывков») этого случая не удостоились. Название третьей части – «Эссе» – говорит само за себя: это нечто не фрагментарное, но вполне завершённое. Истоки «запасного» жанра уходят в глубь веков. Это «Аттические ночи» Геллия (выписки из сочинений предшественников и комментарии к ним), это «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон (внезапные воспоминания, мысли, бытовые сценки), это Монтень (бесконечные цитаты и раздумья о природе человеческого духа) и т. д. Ну и, конечно, Достоевский, Толстой, Чехов, Ахматова, Платонов, Эрдман, Цветаева, Олеша, Ерофеев, Довлатов… Нескончаемый, но и не окончательный список.

Владимир Гандельсман

Запасные книжки

© Гандельсман В.А., 2022

© Русский Гулливер, 2022

© Центр современной литературы, 2022

1. Чередования

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ № 1:

«Запасные книжки» названы так не ради каламбура. Какие-то записи могли стать, как мне казалось, основой для отдельного эссе или даже книги, но не стали.

Начало записей – 1980 год, но строгой последовательности по годам нет, поскольку записи терялись, находились, переставлялись и в итоге кое-где перепутались.

Литературные наблюдения не претендуют на открытия. Наткнувшись на «повторение пройденного», будьте уверены: это не плагиат, а моё незнание первоисточников. Я не литературовед и не считаю своей обязанностью знать всё в этой области. Записи такого рода вовсе не просветительские, они – моё самостоятельное доморощенное ученичество, и если по прочтении вы спросите, зачем оно было выставлено на обозрение, то это будет означать: зря.

* * *

Вы, знаете, такой приятный человек, что ваше произведение мне заранее нравится. Так что могу его и не читать. Шучу, шучу… Я подготавливаю отступление на случай, если оно мне не придётся по вкусу. Тогда скажу: а вот и нет, хоть вы и приятный человек, а ведь я ошибся, произведение ваше никуда не годится… Возвращая труд, говорю: «Всё правильно, помните мои слова? Так оно и оказалось. Большое спасибо».

* * *

У Ходасевича: «…мне хочется сойти с ума…» – эти слова равны большинству жизненных ситуаций. Простота и максимальность выражения.

Как у Пастернака: «Снег идёт, снег идёт…»

Однажды я попросил семилетнего ребёнка сочинить стихи о зиме, и он произнёс то же самое.

* * *

Почему что-то запоминается? Я слышу, например, несколько нелепых фраз из детства, совершенно незначительных. Почему запали именно эти клавиши? Помню мальчика Юру, восклицающего по поводу чьей-то реплики: «Вот сморозил!», – и учительницу, усиленно хвалящую его за неожиданное и точное слово…

Почему бывают мгновения, которые, кажется, запомнятся надолго, и почему нельзя при этом сказать близкому человеку: смотри, эта голая комната так освещена, эта железная сетка кровати, эта бутылка, которую мы только что распили в честь новоселья, эта сетка, эта бутылка, мы с тобой – я на подоконнике в пальто, ты в углу, яркая и безумная лампочка на скрученном шнуре, – так расположены, что мы запомним…

Нельзя. Из боязни спугнуть ангела гармонии и отохотить его навсегда от своей памяти.

* * *

Чем отличается роман от малой формы? Автором: вступая в единоборство с тем, что его явно превосходит, он вынужден менять свою жизнь.

* * *

Когда переходишь трамвайные пути, чувствуешь, как мгновение назад тебя переехал трамвай.

* * *

Выступление делегатов съезда. Очевидно определяющее значение речи. Речь (в чистом виде) – звук, колебания которого затухают во времени. Речь последующего реально забивает речь предыдущего, одерживая физическую победу. И ничего не происходит.

* * *

Я пил кофе. Неподалёку кофе потягивала девушка. За её столиком, спиной ко мне, сидела пара – он и она то и дело удобно ссутуливались над своими чашечками. Искоса я поглядывал на девушку – она обводила зал пустоватым взглядом: то ли равнодушно ждала кого-то, то ли ей просто было скучно. Её соседи вскоре ушли, оставив на тарелке несколько скомканных бумажек и эклер.

Девушка в очередной раз обвела зал своим бледным взором и спокойно переложила пирожное к себе в тарелку. Потом она задумалась. Подошла уборщица, стала протирать её столик тряпкой.

Я отвлёкся, посмотрел в окно и поймал себя на том, что мгновение назад похолодел, подглядев эту сцену. Не от страха за девушку (ведь она могла встретиться глазами со мной и смутиться), не потому, что её действие было незаконно… Скорее открылся нерв общей тоскливости этого дня, скользившего незаметно, ровно, бесцветно, как небо между голыми деревьями садика за окном. Особенно тоскливо, потому что окно ещё и мутновато отгораживало острый осенний воздух. И вдруг

бесконечному однообразию потребовалось выражение, та запредельная нота, которая прервала бы незаметный ход дня и провалила бы его в недогоняемую, бездонную пропасть с головокружением и тошнотой. Не хотелось ни настигать, ни продлевать этот холодок.

Поэтому я вновь взглянул на девушку, её задумчивость исчезла вслед за уборщицей, и она с тем же спокойствием, с каким только что «объявила» тоску этого дня, доедала пирожное-трубочку.

* * *

У каждого города свои подмышки.

* * *

У Фолкнера – чёрная гармония (вроде чёрного юмора). Его упорство по достижению этой гармонии чуть ли не тупое. В том смысле, в каком может быть тупой последовательная мощь, верящая в себя, как в Бога.

* * *

Физиология объективна. В боли нельзя усомниться. Раз болит – болит, и нет вопроса, верят ли тебе. Физиология прозы, стиха – это то, что прожито животом, то, по чему идёт читатель, как собака по следу.

В этих «физиологических» точках произведение смыкается с физиологией как таковой. Толчки мысли «Толстоевского» ощутимы.

Вероятно, чем больше скручен страданием и болью автор и чем яснее он может их видеть, как бы последним усилием воли откачнувшись от них, – тем с большей внятностью он проталкивается сквозь тебя. (Известное: «Чтобы хорошо писать, страдать надо, страдать!» Достоевский – Мережковскому.)

У Чехова другой физиологический атлас, более доступный или приемлемый как раз потому, что менее настырный.

Вот в «Почте» он описывает студента после ночной осенней езды в тарантасе, на рассвете:

«Студент сонно и хмуро поглядел на завешенные окна усадьбы, мимо которых проезжала тройка. За окнами,

подумал он, вероятно, спят люди самым крепким, утренним сном и не слышат почтовых звонков, не ощущают холода, не видят злого лица почтальона; а если и разбудит колокольчик какую-нибудь барышню, то она повернётся на другой бок, улыбнётся от избытка тепла и покоя и, поджав ноги, положив руки под щёку, заснёт ещё крепче.

Поглядел студент на пруд, который блестел около усадьбы, и вспомнил о карасях и щуках, которые находят возможным жить в холодной воде…»

Неслучайно мысль проникает за стены усадьбы, а затем «вскрывает» и пруд – то же проявление физиологической основы (недаром и Чехов – врач).

Это и свобода. Перо поспевает за воображением и доверяет ему. Доверчивость – следствие той самой объективной для автора «боли».

Вот ещё несколько точек чеховского атласа:

«И почерк у него был мечтательный, вялый, как мокрый шёлк».

«В руке, которую поцеловала Кисочка, было ощущение тоски» («Огни»).

«…И теперь ещё, казалось, от прежних объятий сохранилось на руках и лице ощущение шёлка и кружев – и больше ничего…» («Супруга»).

«И ногу, которую он поцеловал, она поджала под себя, как птица. ‹…›…И ей даже казалось, что она не твёрдо ступает на ту ногу, которую он поцеловал» («Три года»).

«Но ничто не было так страшно для Якова, как варёный картофель в крови, на который он боялся наступить…» («Убийство»).

Это нервные узлы произведений. Это природа автора, т. е. то, что нельзя придумать, подобно восклицанию Ивана Дмитрича из «Палаты № 6» «радуюсь!». Вполне «достоевское» восклицание – напрорыв из самого нутра.

* * *

Из письма другу-литератору:

«…Но особенно явно пишет прозаик. Если критик наживается рикошетом, если поэту можно многое

простить (глуп), то прозаик пишет непременно героя нашего времени. Вслед за Набоковым (за кем же ещё?) он срывает персик в своём саду и его плетёной косточкой щедро наделяет героя. Едва тот слабеет и норовит пасть жертвой куцего воображения – автор с персиком тут как тут.

Таким образом, пустой человек (интеллигент с женой и любовницей) становится рефлектирующим пустым человеком. Это уже повесть, если не роман. Рефлектировать можно долго, всю жизнь. И вместо того, чтобы математически сообщить, что герой наш – человек, стремящийся умножить количество наслаждений в единицу времени, вместо этого автор начинает темнить, врать, «наполняя» его собой: он подкидывает ему какого-нибудь экстравагантного кумира, он замачивает его душу в нескольких детских переживаниях, он отжимает её лапками первых потрясений (разрыв с любимой, смерть родителя), а затем и сушит её на тоскливом ветру повседневности.

Автор свободно порхает во времени и в пространстве (гоняясь за бабочкой, уже пойманной Набоковым) и в пределах одного предложения удовлетворяет спрос самого подвижного читателя: герой, с похмелья, только что – от любовницы, весь в «репьях ночных безумств» (Е. Евтушенко), попадает в церковь на отпевание своей первой жены (или матери? или второй? или ему всё это кажется? – тут что-то смыкается и искрит…), и вот долгожданная церковь, невзначай вплывая в роман, тем боком вплывая, который понаслышке знаком автору, придаёт повествованию… О да! – придаёт повествованию. И наконец – завершающий апокалиптический сон…

Таков катарсис верхних дыхательных путей, мой друг-литератор.

* * *

Критик Т. выглядел так, словно его коллеги, здороваясь, на протяжении многих лет пожимали ему лицо.

* * *

Говорит депутат: «Приходится много тратить времени, в том числе личного…»

* * *

Есть жизнь, текущая лишь в снах. Через год, два, три – вдруг снится сон, продолжающий другой сон. Эти люди, эти вещи, эти ситуации есть только там. Удивительно. Проснувшись, ты вспоминаешь, что уже видел этого человека, и – со странным чувством: тоже во сне.

* * *

Всё, что происходит в обществе, мне либо безразлично, либо отвратительно. Причина не в происходящем даже, а в том, что их много (хотя бы и двое), а я один.

* * *

Из письма другу-литератору:

«…Тебе следует много читать. А некоторые вещи просто записывай.

Например:

„Дарование есть поручение“ (Баратынский). Непременно запиши, потому что можешь забыть. Учти также, что „поручение“ – это не только поручение тебе, но и поручение – твоё (ручательство)…»

* * *

Говорит соседка: «Племени в касрульке…», «Я стирала шлага, стирала на пижнаке твоём шлага… А она как было, как и есть…», «Сотрясение мазок…»

* * *

У Фолкнера не напряжение жизни, а напряжение чувственных точек, которыми он воспринимает действительность. Они расположены уникально, как и у других людей, но использование всех точек не дало бы напряжения. Фолкнер интуитивно отбирает лишь самые физиологические, самые отстоящие от нормальной жизни, благодаря чему возникает «разность потенциалов».

Вообще жизнь во всей полноте лишена напряжения. Следует вырвать романом из неё кусок, чтобы её увидеть (конечно, уже искажённую), точнее – увидеть способ видения Фолкнера, расположение его извилин.

#Отстояние точек от нормальной жизни делает тем более привлекательным возврат к ней. В момент какого-нибудь страстного описания сказать, что «цвели глицинии»…

Это раскачивание огромного маятника.

Фолкнер пишет субъективный эпос. Эпос человеческой души. Объём изображения создаёт ещё одна вещь: постоянные забегания вперёд (по времени) и отбегания назад, с недомолвками, постепенно обрастающими «домолвками» и т. д. Чисто пространственно это представляется так: Фолкнер растыкивает свою прозу как бы наугад – вокруг себя в объёме шара, – то ближе, то дальше, то повторяя движение по тому же радиусу, но в новую точку… – пока весь объём не забит до отказа. Тогда этот ком покатился…

Герой тоже движется крупно. Мисс Роза («Авессалом, Авессалом!») замирает у двери, за которой убитый Бон, на несколько страниц.

Один взмах руки может длиться несколько лет. Человек словно бы не живёт ежедневными мелочами, но, подчиняясь Року, копит их, слагает ради взрыва единой составляющей, которая указывает – куда в действительности были направлены «мелочи». Человек напряжённо ждёт, провидит себя между взрывами и поэтому не рассыпается, крупен и целен. Он слит волей Рока и внутренней волей, ей подчинённой.

* * *

Из пункта А в Б в медленном трамвае можно добраться всё-таки значительно быстрее, чем поспешая пешком. Но это лишь в астрономическом времени. Психологическое время – ему обратно, и реальностью является именно оно. Торопясь пешком, я спокоен (хоть и опаздываю), в трамвае я психопат (хоть и успеваю).

Если бы человек жил, не ведая астрономического времени, он бы и жил неведомо сколько. Психологическое время не есть срок предписанный, не есть навязанная форма, а есть – содержание существа.

Короче говоря: абсолютное время, возможно, и форма материи (её разрывающая), но психологическое время – несомненно, содержание.

* * *

У Пушкина: «…вознёсся выше он главою непокорной Александрийского столпа…»

«Выше» отстоит от «столпа» на эту долготу задирания головы. Ай да Пушкин.

* * *

Узнав, что его другу плохо, в приливе сочувствия, К. написал ему письмо, и чуть ли не сразу его охватил стыд, чуть ли не с последним словом письма. Он боялся вникнуть – почему. Так случается, когда ответ растворён в твоём существе и просто не сформулирован, и знаешь, что малейшим усилием ты его можешь кристаллизовать, но медлишь.

И вот, накатывая, как волна… как волна, омывающая всё больший кусочек суши, ответ проступает и останавливает внутреннее бегство стыда. Теперь ясно – письмо с неточной интонацией. Всего лишь? О, этого достаточно, чтобы свести счёты с жизнью.

К. мучается, его не утешает, что друг, зная то же самое по себе, сделает скидку, а то и вовсе постарается не обратить на это внимания.

* * *

Чётные числа чем-то хуже нечётных.

* * *