скачать книгу бесплатно
– Добре! Так и сделаем.
– А скоро ль полагаешь на Москву двигаться?
– Силы у меня мало – за лето думаю собрать войско и к осени двинуться.
– Здесь многого не соберёшь, царевич. Изрядно знаю яз людей польских: шляхта идёт выгоды своей ради – грабежом норовит добычу взять. Ненадёжно тако воинство, да иного тут не промыслишь. Когда же ко градам и волостям нашим подступишься и в Русь войдёшь, то люди наши сами тебе помогут, тогда и войско объявится. Бориса же страшиться неча – у него рать хоть и громадна, да не любят они царя своего, и, чаю, ежли встретят тебя на коренных наших землях, то драться с тобою не будут.
– Не будут, коли увидят, что голыми руками нас не возьмёшь!
– До того, государь, как встретим мы войско Борисово, у нас уже своё будет – от градов наших, от посадов, деревень попутных. Но потребно тебе не мешкать, середь панов здешних не красоваться, а скоро на коня садиться. Годунов не ранее зимы сможет собрать свою силу, а мы на то время к Смоленску али к Вязьме подходить будем, и тут он нас не возьмёт, потому за тебя вся земля наша встанет. Буди же упустишь срок – встретят тебя воеводы вражьи на границе литовской, то с единой польской шляхтою не одолеешь их, и тогда, почитай, погибло дело твоё святое.
– Хорошо. Подумать надо. Может, и на Ильин день сможем выступить, хотя бы и с небольшою силою.
– Пригоже бы и ранее того – тут дела наши кончаются: король тебя принял и милость оказал знатную, казна припасена немалая, добровольцев берём свободно – боле ничего здесь не получим.
– То верно, можно бы и к Петрову празднику закончить сборы, да хотелось с невестой пробыть недельку лишнюю. Ты не осудишь, друже?
– Яз не судья тебе, Дмитрей Иванович, а лишь советник невысокий. А коли ты о невесте речь завёл, так дозволь и мне слово молвить. Красавица она – превыше всех похвал, в том спору нет, да токмо и у нас на Москве найдутся дочки боярские не худче её, и свадьба твоя там с девицей православною, по старому обычью нашему, люба народу будет. Иностранку же, латинской веры, хулить у нас начнут, и не было того на Руси ни в царском дому, ни в простом купецком.
– Да, неудобство есть, и яз немало размышлял об этом. Но полюбилась она мне крепко, и разумна она вельми.
– Не ведал яз, что умом сияет дочка воеводы сандомирского, – того о ней не говорят.
– Науки книжной в ней нет, то правда, но пониманья много. Не раз беседовал с ней, как женихом объявился, – говорил, что хочу народ мой из темноты дедовской вытянуть, школы завести, книги печатать и порядки создать, как в других христианских странах устроены. Соболезнует она заботам моим и помощницей мне станет. Того не найду в дочерях бояр московских. Паче же всего доволен, что рабой моей безгласною она не будет, как русские жёны наши у мужей своих.
– А как в церковь ходить будет? Говеть и святых тайн причащаться?
– Мыслю, достигается сие по вере нашей, а не латинской. Не так упорна она в вере своей. Сейчас ксендзы её в руках держат, на Москве же иначе будет – иезуитов прогоним и своих попов приставим.
– Хорошо, царевич, не перечу тебе, да и свадьба-то не близко стоит – досужно будет обо всём подумать. Дай, Господи, скорого успеха на походе! Приеду к тебе, когда в Смоленске будешь.
– А почему ныне же не идешь со мною?
– Не можно, княже Дмитрей Иванович! На Москве родня осталась – всех погубит бесов сын, и ребят малых не пощадит. Да и для дела твоего полезно, чтобы яз, слуга твой, в столице жил и к канцлерам доступ имел. Обо всём, что узнавать здесь буду, извещать тебя стану с нарочными гонцами.
В сумерках того же дня Димитрий, отказавшись от какого-то приглашения на праздничный вечер, затворился у себя н комнате и принялся за историческое своё письмо к святейшему престолу в Рим с признанием католический веры и подтверждением, а вернее неподтверждением своих обещаний.
Он с полчаса ходил по ковру из угла в угол, вспоминая указания Пушкина, прикидывая в уме основной план изложения, потом сел, долю строчил чётким почерком, останавливался, соображал, нервничал, рвал листы, ходил и снова писал, пока не выполнил, наконец, уже к ночи, трудной своей работы. Вызвав слугу и приказав принести вина, затопить камин, сменить догоревшие свечи, он подкрепился едою, подышал, распахнувши окно, свежим воздухом, бросил в камин черновики и наброски и с удовольствием перечитал своё творение.
Обращаясь к папе Клименту VIII с чрезвычайной почтительностью, он объявлял себя сторонником католичества и повторял свои обещания в форме, дающей возможность толковать их и так и этак. «Святейший и блаженнейший во Христе отец! – значилось в письме. – Кто я, дерзающий писать Вашему Святейшеству, – изъяснит Вам преподобный посол Вашего Святейшества при Его Величестве короле польском, которому я открыл свои приключения. Убегая от тирана и уходя от смерти, от которой ещё в детстве избавил меня Господь Бог дивным своим промыслом, я сначала проживал в самом Московском государстве до известного времени между чернецами, потом в польских пределах в безвестии и тайне. Настало время, когда я должен был открыться. И когда я был призван к польскому королю и присматривался к католическому богослужению по обряду святой римской церкви, я обрёл по Божьей благодати вечное и лучшее царство, чем то, которого я лишился». Уверяя далее, что стал теперь «смиренной овцой верховного пастыря христианства», он просил святейшего отца не оставить его без покровительства. «Отче всех овец Христовых! Господь Бог может воспользоваться мною, недостойным, чтобы прославить имя Свое через обращение заблудшихся душ и через присоединение к церкви Своей великих наций. Кто знает, с какою целью Он уберёг меня, обратил мои взоры на церковь Свою, приобщил меня к ней!» Затем, после слов: «лобызаю ноги Вашего Святейшества, как самого Христа, и покорно преклоняюсь», в конце письма упоминалось: «Делаю это тайно и, в силу важных обстоятельств, покорно прошу Ваше Святейшество сохранить это в тайне. Вашего Святейшества нижайший слуга Димитрий Иванович, царевич великой Руси и наследник государств Московской монархии.
Дано в Кракове 24 Апреля 1604 года»[5 - Е. Богрова – Монография «Дмитрий I», 1913 г.].
Написано всё было по-польски со многими грамматическими ошибками и даже случайно попавшими русскими буквами, ибо, несмотря на свободное владение польской речью, правильно писать он в гощинской школе не научился.
На другой день утром к нему явился едва узнаваемый Прошка: с чисто выбритым подбородком и подстриженными волосами, в хорошем кафтане с обшивкою, при сабле, он походил на польского чиновника из большого присутственного места.
– Обрядился лепно, Прокоп Данилыч! На графа какого то смахиваешь!
– Боярин Гаврила Иваныч так повелел, и яз теперь но подьячий, а секретарь боярский. Кустюм вельми пригожий, токмо вот браду жалко!
– Ха-ха! А как живёшь, дышишь?
– Всего вволю, батюшка Дмитрей Иванович! И еды сладкой, вина доброго, и даже бабёнка есть. Но к языку ихнему приладиться не могу, да и по тебе скучаю. Хотел бы с тобой поехать, да боярин не пущает, бает, нужен ему.
– Яз возьму тебя, когда хочешь, но перечить Гавриле Иванычу не хочу. Снеси ему вот это да привет мой скажи.
Вечером Димитрий встретил Пушкина па балу в условленной комнате и получил обратно свою рукопись.
– Весьма добре и похвально писано, Дмитрей Иванович, – тихо по-русски говорил боярин. – Ошибки в написании исправлять не след: мы не поляки, и пусть там разумеют, что русскому царевичу нет нужды знать чужую грамматику до тонкости. Печать к бумаге привесить, и можно Рангони передать.
– Спасибо, Гаврила Иваныч! Похвала твоя вельми мне дорога! А почто ты Прошку задерживаешь?
– На всякий случай, не пришлось бы послать к тебе с бумагой важной, что другому и доверить нельзя. Он нам весьма пригодится. Однако надо тебе идти к гостям – смотри, там ждут тебя.
Снабжённое русской государственной печатью с изображением орла и Георгия, письмо это было передано знаменитому иезуиту Савицкому, наставнику Димитрия в новой вере, переведено им на латинский язык и вместе с оригиналом отправлено затем через нунция Рангони в Рим.
Вернувшись из Кракова в Самбор, Димитрий увидел столько прибывших в его отсутствие добровольцев, что они уже не могли разместиться ни в замке, ни на его дворе и стали располагаться лагерем на большой поляне со спуском к Днестру. Мнишек всех их кормил, поил сивухой, ссужал деньгами, приказал им выбрать старост для ведения хозяйства и назначил военачальников из родовитых шляхтичей.
Димитрий серьёзно вглядывался в это своё войско, из коего было более половины конных людей с хорошим оружием и сотен пять-шесть пеших с мечами, копьями, большими ножами и просто дубинами. Это было всё, что дала ему великая Польша, если не считать денежной помощи короля (сорок тысяч червонных). Настоящего войска король не дал и войны Борису Годунову не объявил; разрешение же набирать добровольцев привело к Димитрию эту разношёрстную толпу, конечно недостаточную для серьёзных сражений.
Он понимал, что вся эта большая ватага, привыкшая к весёлой, бесшабашной жизни, вовсе не интересуется целями его войны: ей никакого дела нет, будет ли сидеть в Москве тот или иной царь, и Димитрий ей нужен лишь как вождь в погоне за лёгкой наживой. Он медлил выступать, но Мнишек ежедневно торопил его, ссылаясь на крупные расходы по содержанию войска, на порчу воинов от бездеятельности и жалобы местных жителей на их пьяные безобразия. Марианна понимала своего жениха и советовала не слушать отца, а ждать пополнения войска, не пускаясь в трудное дело с двумя тысячами человек. Прибывали они ежедневно, но понемногу, так что нельзя было рассчитывать к Ильину дню иметь хотя бы пять тысяч кавалерии, и это очень беспокоило царевича. Но помощь неожиданно появилась с другой стороны.
Однажды три вооружённых, пропылённых дальней дорогой всадника, сойдя с коней на замковом дворе и осенив себя православным крестом, заявили о своём желании видеть царевича Димитрия. Их хотели проводить в общий лагерь, но они объяснили, что прибыли не для похода с царевичем, а в качестве послов от некоей рады и будут говорить о своём деле только лично с ним самим.
Димитрий немедленно принял гостей в присутствии одного молодого служки, грамотного по-украински и могущего быть секретарём. Вошедшие были немолоды, коренасты, загорелы, небриты, загрязнены, с грубыми лицами и руками, но бойким взглядом. Первый назвался казацким хорунжим из Чернигова, второй – бывшим куренным атаманом из Сечи, а третий был поп. Одеты были все не бедно: казаки – в суконных свитках, при турецких саблях, шёлковых поясах и дорогих пистолетах, а поп – в короткой ряске, удобной дня верховой езды, с палашом на боку, серебряным крестом на груди и камилавкой на голове. Они приветствовали царевича земными поклонами, поднесли ему великолепную грузинскую саблю в серебряных ножнах чеканной работы с надписью: «От верных рабов твоих, государь наш!» и, не согласившись сесть на стулья, изложили – устами хорунжего, – зачем приехали.
Недалеко от Чернигова, по Десне, давно уже шалили разбойничьи ватаги, беспокоившие местных помещиков, а этой весною атаманы тех ватаг, встретившись в Котовицах – небольшом селенье под Черниговом, решили сообща идти на Остер, а оттуда на Киев, собрали своих людей, выбрали предводителя и остановились лагерем на берегу Десны.
Тут стали приходить к ним хлопцы, отряд пополнялся, продовольствия хватало, казна тоже не пустовала, и они, имея около двух тысяч воинов, хотели наконец выступить, как вдруг, на том самом круге, где это обсуждалось, появился некий панич из Киева, знакомый одному из атаманов, православный, хорошо одетый, и рассказал кругу, что в Польше объявился царевич Димитрий, собирающий войско для похода на Москву А в местах тех и раньше того слухи ходили, что в Москве ненастоящий царь сидит, а законный где-то скрывается, и когда объявится, то первее всего земли боярские хлопцам отдать велит, кабалы снимет и всех беглых примет без повинности. Панича сего слухали крепко, особливо же москали беглые, каковых на кругу оказалось немало; и порешили они послать гонцов в Киев на проверку сих вестей. Посланные вернулись вскоре и сообщили, что царевич в самом деле открылся, был у короля польского, а теперь стоит в Самборе, войско собирает, Москву воевать будет. И тогда рада послала вот их троих на поклон к Димитрию, и они молят государя принять присягу ихну. За себя и за войско своё клянутся они в верности ему, Дмитрею Ивановичу, царю московскому, и крест ему целуют – для того и попа привезли с собою православного. Все трое опустились на колени, но Димитрий тотчас же их поднял.
– Готовы служить царскому величеству твоему, – говорил бывший куренной. – Сам я москаль рождённый, семь годов на чужбине тоскую и сколь всякой лихости принял! Многие тысячи, государь, пойдут за кличем твоим, когда ближе к нам подойдёшь.
– Душою рады мы, – отвечал Димитрий, – видеть у себя людей православных – опостылели здесь попы латинские! Вы первые явились к царевичу своему – жалую вас двоих дворянством, а тебя, отче, клобуком Протопоповым. Верю вам и уповаю, с Божьим благословением и вашей помощью, одолеть врага моего – облыжного царя Бориса. Всему народу христианскому то на радость будет, и всяк, кто захочет на земли наши вернуться, – дорога ему невозбранна, никакие кабалы и крепости не связуют нас. Так и скажите раде вашей доблестной. Вольности же ваши старинные, украинские подтверждаем полностью. Да ещё жалуем мы вас подмогой малою на почин великий. Вот, примите! – Царевич взял резную красного дерева шкатулку и хотел передать её послам, но тут заметил вырезанный на ней герб Мнишка. – Не годится сия гербовина! – сказал он и, открыв шкатулку, высыпал её содержимое – две сотни червонцев – на покрытый бархатной скатертью стол, а затем, подняв скатерть за углы, передал это казакам.
– Везите, други, атаману своему! Рад буду, ежли пригодится! А когда возвращаетесь?
– Утрева, государь. Торопимся мы и наказ имеем не мешкать здесь. За щедроты и ласку твою благодарим усердно! И скорого прихода твоего к нам желаем!
– Добре! Держать вас не буду, да токмо завтра, не повидав меня, не отъезжайте!
Он приказал поместить послов в хороших покоях, кормить как панов и служить им во всём, а сам по их уходе сел за письменный стол писать послание к той самой ватажной раде, от коей они приехали. Принимая верность черниговских повстанцев, он звал их в поход на Москву, обещал забвенье всех старых грехов и счастье на родине, говорил, что скоро лично явится перед людьми своими и поведёт их против изменника Бориса Годунова, призывал Божье благословенье на казаков.
Затем написал другую грамоту – обращение ко всему русскому народу. Знакомство со старыми книгами в русских монастырях и переписыванье разных игуменских рукописей познакомили его со слогом больших царских или патриарших воззваний, но он не хотел полностью копировать их скучные повторенья по нескольку раз титулов, наименований и витиеватых выражений, а потому написал всё по-новому, сохранив от старины лишь адресный заголовок, но прибавил к нему упоминание о чёрных людях. Получилась небольшая, но интересная и всем понятная окружная грамота – первое его послание к своим подданным.
«От царевича и великого князя Дмитрея Ивановича всея Руссии (в каждый град имянно) воеводам и дьякам и всяким служилым людям и всем гостям, торговым и чёрным людям» – так озаглавлена была бумага. Говоря о том, как Божьим произволеньем он спасся от убийц годуновских, и оповещая всех, что идёт на престол прародителей своих, Димитрий напоминал русским людям о старой присяге, данной ими его отцу, царю Ивану Васильевичу, и чадам его, а стало быть, также – в числе последних – и ему, Димитрию, и призывал: «И вы ныне нашего изменника Бориса Годунова отложитеся к нам и впредь уже нам, государю своему прирождённому, служите и прямите. А яз начну вас жаловати по своему царскому милосердному обычаю и наипаче свыше в чести держати и всё православное христианство в тишине и в покое и во благоденственном житии учинити хотим»[6 - «Памятники русской истории», 1909 г.].
Он очень желал упомянуть тут о разных льготах для простого народа: о снятии кабалы, наделении землями и прочее, и даже написал в черновике, но потом вычеркнул, сообразивши, что это не понравится воеводам и чинам дворянским и не только не привлечёт их на его сторону, но и прямо оттолкнёт. А так как читать послание будут прежде всего грамотные дворяне и попы, то в таком случае они постараются, чтобы грамота совсем не дошла до народа. «Такие посулы, – решил он, – можно на словах учинить, а коли доведётся, то и на деле их выполнять, за ратью народной, но писать о них не следует».
На рассвете следующего дня он прощался с казацкими послами, прочёл им вслух свои грамоты, показал печати и, вложив в красивые кожаные обёртки, отдал. Потом приказал подать четыре кубка вина и, воскликнув: «Пью за веру православную, за Русь святую, за войско моё храброе! Да здравствуют навеки нерушимы!» – выпил до дна. «Аминь!» – ответили казаки, осушая кубки и выливая оставшиеся капли себе на голову.
– Посуды сии дарю вам, други, на память. Раде же вашей скажите, что через три дня выступаем мы до Днепру и через две недели будем у реки сей. Пусть войско ваше подходит ближе к Сорокошичам и, когда мы берега достигнем, поможет переправе нашей.
Через час уже весь замок знал о назначенном выступлении, и всё пришло и необычайную суету: начали спешно ковать лошадей, загружать подводы провиантом и фуражом, чинить колеса, чистить оружие и прочее. Стук и гам раздавались со всех сторон, одновременно с песней.
Накануне отъезда вечером Димитрий и Марианна гуляли в саду. Подойдя к пруду, они сели в лодку и, отпустив гребца, поплыли по тихой воде вдвоём.
– На остров, царевич. В беседку!
Вышли на крошечный островок, почти целиком занятый беседочкой – навесом с небольшим столиком и скамьями, утверждёнными на мраморных колоннах, годным для укрытия от дождя или солнца. С берега днём весь островок был на виду, но сейчас, в сумерках, уже нельзя было ничего разглядеть.
– Не о том грущу, коханая, – говорил Димитрий, садясь на лавочку, – что расстаюсь с невестой, привык уж к мысли сей, а болею холодностью пресветлой панны: до сегодня лишь раз один поцеловать её мне удалось, словечков же любовных почти не слышал! Надолго ли сохранюсь в памяти моей Марианны?
– Напрасны жалобы, мой рыцарь! Не склонна я к любовным, сладким фразам, что в стихах поют, стесняюсь как-то их. Но памятью меня Бог не обидел, и уверяю принца, что дня единого не проживу, не вспомнив его лица и разговору. Ведь я давно с ним в мечтах своих беседую! И только с ним одним! Теперь же грусть разлуки располагать к молитве будет. Я каждодневно буду молиться за царевича.
Он приблизился к ней, взял руку, поцеловал.
– И будет мне писать эта маленькая ручка?
– Будет, коханый мой! Но и в письмах громких слов тоже не найдёт принц – не умею этого делать; росла здесь среди леса, ну, и научилась больше молчать да думать. Чувствую же я сильно – и обиду, и злость, и любовь! Прошлый раз я не дала принцу ответа на вопрос, люблю ли я его. Это не потому, что не расслышала, а сама не знала, что сказать, – подумать хотела. И думала много, да только и сейчас не знаю! Вот позавчера, когда принц долгое время послов принимал и ко мне не вышел, я даже плакала, так захотелось видеть, так собралась говорить о многом, слышать любовные уверенья и самой ответить! Но понимаю я, что послов нельзя было оставить, и не в осужденье говорю это.
– Верю моей ненаглядной, и никакая видимая её холодность не погасит огня души моей!
– В одной сказочке старинной, что с детства помню, сказано: горячность любовная познаётся не в словах красивых, не на садовой скамейке… – тихонько заговорила она. Принц узнает!..
Ее ручка чуть дрогнула, она взволнованно замолчала, и Димитрий мягко, но неотступно притянул её к себе, целуя в губы, глаза, щёки…
Она вдруг порывисто обвила его шею руками и сама крепко, с упоением поцеловала в губы, прижалась, пылающая, возбуждённая… И так же вдруг вырвалась, поправляя прическу.
– Пора! Кругом огни, луна восходит. Не можно больше!
– Марианна! Красавица! Ещё один…
– Скорее в лодку! Там ждут нас.
В тишине ночи они молча возвращались к берегу.
– Да! Чуть не забыла! Не будем торопиться, дорогой мой, покатаемся немного. – И едва слышно продолжала дальше: – Вопрос у меня есть к принцу. Я дважды уже слышала злые слухи про царевича… Не гневайся, мой коханый, но я хочу знать из уст твоих: в чём дело? Скажи мне правду – я не боюсь её: теперь ничего уже не изменится, и я всё равно с тобою!
– Посмел ли бы я обманывать Марианну? Но незачем мне обманывать! Историю мою ты знаешь – она правдива: с детских лет меня царевичем зовут. Но дабы рассеять слухи и сомненья – клянусь тебе! – Он быстро вынул из-под платья золотой крест и, держа его перед собою, торжественно заявил: – Клянусь памятью моего отца, царя Ивана Васильевича, что не ведаю обмана я в имени моём, ибо кровный сын его есмь! Аминь! – И он поцеловал свою святыню.
– Аминь! – подтвердила Марианна. – Благодарю царевича и не забуду того, что слышала.
Проводив её до шумной залы, он удалился в свои покои: был так взволнован, так настроен счастливо и грустно, что не хотелось оставаться на людях. Хоть и поздно заснул он в ту ночь, но встал до солнца, почувствовав приближенье рассвета через открытое окно. Не желая будить слуг, он, не одеваясь, зажег от лампады свечу, осмотрел свои шкатулки, убрал бумаги, драгоценные вещи, запер сундуки и задумался. В окно глядела заря, и начинался день – первый день его действенной жизни: сегодня он наконец выступает с войском в поход, идёт добывать престол отцовский, потрясать огромное государство. Что ждёт его? Почести? Марианна? Или застенок? Плаха на площади? Тёмная судьбина безвестная!.. На столе оставался листок бумаги, и он машинально написал на нём «Марианна», попробовал что-то нарисовать и дописал: «Он не отдаст мне её, если не получит Смоленска!» И улыбнулся: никогда он не получит не токмо Смоленска, но и ни одного клочка земли руссийской! Марианну же отдаст просто за деньги, за уплату его долгов. Он жулик, этот Мнишек! Да и все они хороши! С этим жалким войском разбить годуновскую рать – смешно и думать! Однако идти на Русь с большой польской силой он тоже не хотел бы: эти друзья таковы, что не всегда от врагов отличишь! Всё упованье иметь надо на русских повстанцев, от поляков же избавиться как можно скорее. И ни в каком случае не позволять им заниматься грабежом. Иезуитов после перехода Днепра тоже держать подальше и завести своих попов. Жаль, что сейчас их нету. Вот перед выходом надо бы молебен отслужить, а некому! Молиться же с ксендзами, упоминая короля и папу, неохота. Он вынул из сундука русскую икону, подаренную Пушкиным, прочёл перед ней молитву, поцеловал, убрал и, вызвав слугу, стал одеваться.
Через час во дворе замка он сидел на превосходном коне, в алой бархатной епанче и золочёном венецианском шлеме, статный и ловкий, с острым, возбужденным взглядом, он казался красивым. Рядом с ним был Юрий Мнишек и несколько позади – многочисленные шляхтичи, отправляющиеся в поход. Вся эта компания блистала нарядами, страусовыми и петушиными перьями, дорогим оружием и упряжью. Панна Марианна, огромная толпа гостей и ещё большая – дворни стояли возле всадников, провожая, напутствуя, поднимая с криком последний кубок за успех принца и пана Мнишка, махая платочками. Ксендзы благословляли большими черными крестами, кропили святой водой, хор пел что-то торжественное. Солнце сияло на безоблачном небе. Димитрий, отдав последний поклон Марианне, двинулся под звуки труб со своей кавалькадой за ворота. Тут к ним присоединился остальной отряд – конные и пешие, а за ними потянулся длинный обоз. Лагерные воины тотчас же загорланили походную песню, под звуки бубенцов с колокольчиками забренчала лютня, с дальнего конца доносилась волынка, и царевич пожалел, что едет не с воинами, а с именитыми панами, не знающими таких песен и не умеющими петь при езде на конях.
Глава третья
Поход
В Чернигове на базарной площади заканчивалась недельная ярмарка: разъезжались возы, разбредались мужики, унося и увозя деревенские покупки и обновы. Большой кабак-кружало на Торжке был наполнен разнообразной толпой, сводившей счёты по торговле, пропивающей выручки. В душном, тяжелом воздухе старого кабацкого дома, с прокопченными стенами, маленькими окошками и низким потолком, стояли шум, гам, ругань, слова молитвы, песня, звук бандуры и прочее.
Целовальник с подручными едва успевал наливать сивуху всем жаждущим.
Видный стрелец в праздничном кафтане сидел за столом у окошка, что посредине стены, и нетрезво-громко, перебивая товарищей, говорил двум своим собутыльникам:
– Вси добри! Дьявол бы их побрал! И наши воеводы, и украински старшины, и паны ляшские! Всех их к тому дьяволу в пекло, в самый зад туды задвинуть да кочергой бы ещё придавить!
– Пей, Матвеич, да не дери глотку на воеводу, другой раз уж помянул его, – народ слышит!
– Правду баю! И то всем ведомо! И страшиться мне неча. Наплевать! Взял суму да пошёл – ничего не потерял! Утрева – стрелец, а вечор – удалец! Иду к атаману, вот те и сказ. И не миновать того! Сил боле нет так служить!
– Подумаешь, и впрямь тебе плохо жить! – вмешался мужик со стороны. – А кому и житье ныне, как не стрельцам! Побывал бы ты в нашей шкуре!
– Не веришь? Вот и все тако! Не верят! Крест целую! Чтоб сей же час провалиться – спаси, Пречистая, – он перекрестился, – коли обедаю каждый день! Про шинки давно забыли мы – раз в году бываем, душу повеселить последним грошём, да и то батогов ждёшь всечасно от боярина.
– Верно, друже, – подхватил лошадиный барышник с кнутом за поясом, – нелегка служба сторожевая, и батогами вашего брата тоже угощают. Да не ведаешь ты, каково протчим людям приходит! У нас на Белграде – мы оттоле десяток коней пригнали на ярмарку: дёшево там продают их за нуждою, – в Белграде нашем приказанье воеводино было весною засеять шестьсот десятин пахоты царской, оброчной. Неслыханное дело! Сколь ни умоляли православные – ни единой десятины не скинул, баял: по царскому указу из Москвы то чинит. За неполненье же кнутом грозил и разореньем. Так весь град наш и орал на диком поле, и в дождь и в вёдро, и собрали хлебушко, сдали куда указано, да сами-то ныне без куска остались – последних коней продают.
– То не токмо в Белграде твоём, а и у нас в Осколе тож – семьсот и пятьдесят десятин оброков царских подымали! И в Ельце столь же, коли не боле. Ревёт народ!
– И многие на степь двинулись.
– С кистенями по дорогам?
– Как брюхо укажет! Знамо дело – голодный рад и кистеню доброму.
– Ты, дядя, видно, не в убытке от лошадок-то! Поставил бы нам посудину за здравие твоё! Хлеборобы мы тутошние, вольные.
– Ради добрых друзей чего не сотворишь! Эй, человече! Ещё вина сюда! Пейте, други! На всё для вас готов! Можа, коников ваших продадите? Цену даю знатную – нигде столь не получите, и без обману.
– Буди здрав, купчина. Добре водка! Побачим и о кониках – дай время.
– Василий Палыч! Да ты здеся! Чаял видеть тебя в Белом граде, а ты в Черни-граде! – воскликнул подошедший молодой парень в суконной поддёвке и бросился обнимать прасола. – А мы с Москвы!
– Рад куму! Садися, пей, вина ещё спросим! Како жив еси?
– Дивлюся, благодетель мой, что жив-то! Себе не верю! Насмотрелся по дороге такой красы, что и в сказке старухиной не слыхал.
– Разбой? Тати?
– Почитай, целые деревни и посады в шиши пошли – нигде проезду нет: дерут, что могут, с живого и с мёртвого. И сам я под Калугою, страха ради, в ватагу к ним вошёл – тем и спасся, и даж коня получил.
– А сюда ты почто?
– Думал на ярмарку поспеть, да опоздал, – послезавтра домой еду.
– Едем, Иван Саввич, завтра вместе – у меня всё сложено, хоть сейчас в путь.