скачать книгу бесплатно
– Сугубо внимал тебе, боярин: об украинских людишках и смутах ты верно судишь. Да токмо в них-то самых и есть вся опасность: царевич там голытьбу подымет, нищету беглую, и рать его, пришед на Москву, учнёт здесь бояр бить, земли наши имать, и будет то последнее зло горше первого.
– Без рати надежной и православной ничего не добьёмся, родной мой, без силы оружной царевич – не царевич. Сколь грозный мятеж замышляем – надо смелым быти! Смердов же бояться нечего – изрядно ведаем мы их, и коли посулим атаманам годуновские да щелкаловские вотчины, так молиться за нас будут. Недоимки старые простим, кабалы снимем и протчее. Да и Дмитрей нас не выдаст, беспокойство твоё зряшнее.
– Сила ратная и в Литве найдётся.
– Не спорю о сём, но то сила латынская, супротив веры нашей пойдёт – народ её не приемлет, да и король польский не даром войско пошлёт – лучшие грады имать станет и Москву полонить захочет. И та беда воистину будет нам худче иной всякой. Ты всё о ратном деле да об оружьи говоришь, государь мой, а не думаешь, как без того пройти. В Польше можно огласку царевичу на весь христианский мир учинить, а сие уже полдела. Поведется, что и без степи со врагом справимся: свои грады и посады выступят за Дмитрием, потому недовольных там много. Украинское же войско холопское может собиратися в подмогу без помехи, и на крайний худой конец царевичу отъехать в степь всегда досуг останется. Коли же творить вся сия с разумением, то гоже ли помощию короля небрежити? Да и легче будет в Польше ему самому усесться и скрываться до времени, нежели на Украине. Яз тоже радеть буду, ежли поеду. В степи же ныне таково хлюпко, что может он пропасть там от всякого лиха без призору.
– О сём яз поразмыслю, ибо потерять его не желаю. Спокою и надёжи на Литве, вестимо, боле. Поговорим о том ещё разок на досуге, теперь уходить домой надо – пора мне. Спасибо тебе, Гаврила Иванович, за совет, за ласку. Друзьями были и пребудем! Ох! чуть не забыл, стареет голова: берегися ты, дорогой мой, Плещеева боярина, Михаила Маркыча, не друг он тебе. Доносец на него след бы измыслить Щелкалову.
– Тебе боле того спасибо, Фёдор Никитич. Рад твоей дружбе и верен тебе был и буду без шаткости. А зачем сам ты на Литву не отъедешь? Непрочно здесь тебе, чаю, и сам видишь!
– Не могу: на кого брошу жену, чада, братьев моих? С собою всех не увезёшь! Погибнут без меня от руки его. Сам же яз не чую беды неизбывной. Ежели не откроют связи моей с Отрепьевым, то, може, выкручусь, авось мимо пронесёт! Сохрани, Пречистая! – Он перекрестился.
Они расстались.
Через несколько дней, когда Фёдор Никитич вместе с женою поздно вечером копался в своём подвале, укладывая в последний сундук остатки своих драгоценностей, чтобы отправить их в ту же ночь к знакомому попу – стороннику Романовых, к нему без доклада вбежал какой-то чернец, бросился к его ногам и заплакал.
– Чур меня, чур! – в ужасе вскричала боярыня, не рассмотревши в свете коптящего огарка бывшего своего воспитанника – Юшу.
Да и трудно было узнать в стоящем на коленях молодом монахе мальчика, когда-то жившего под их кровом.
В скверной, заплатанной рясе и такой же скуфье, с грязной повязкой на щеке, закрывающей половину лица, с немытыми руками, в лаптях, он походил скорее на бродягу, какие нередко встречаются на базарах и в кабаках.
– Батюшка! – вопил он. – Отец родной! Смилуйся! Не губи души позря, напрасно! Умереть лучше, чем тако жити!
– Царевич! Бог с тобою! С нами Пречистая! Успокойся, сказывай! – заговорили супруги, усаживая юношу на лавку и вытирая лицо его шёлковым платочком.
– Да что же мы здесь, внизу? Идем наверх! – воскликнула жена.
– Не, – возразил Фёдор, – тут лучше. А ты, Оксинья, иди и скоро найди ему кафтан суконный, не светлый, сапожи, шапку да охабень сермяжный и протчее, сюда неси. Да мешок татарской кожи, что в ларе кладен, захвати.
По уходе боярыни монах сообщил, что всё время очень страдал от запрещения Фёдора Никитича приходить к нему в дом и чувствовал себя заброшенным. Встретиться же было непременно нужно и поговорить о том, что делать дальше, ибо такая жизнь ему опротивела. Горько жалуясь на судьбу, он рассказал, как переменил несколько монастырей, а также имён, как везде встречался с вопросом о своём происхождении и косыми взглядами настоятелей и как дошёл до того, что уже не только расспросы, а и простой интерес других монахов к его прошлому казался ему соглядатайским сыском и лишал покоя.
Он уже отчаялся увидеть снова своих благодетелей, хотел бежать куда глаза глядят и приготовил для сего вот эту самую одежду, только суму не успел достать. Да вот в последнем месте, в Чудовом монастыре, где он жил в особой келье и занимался в покоях отца игумена перепиской старых книг, злая оказия вышла. Нынче утрева встретил он на дворе старика Мартына Сквалыгу, целовал его.
Мартын же рек: «Хучь ты и вырос, а всё же похож на царевича!» «Бог ведает, на кого аз похож, отче, может, и на царевича, – не зрю сего», – ответил Юрий и убежал в келью. Незадолго же до вечерни, когда он писал книги, то слышал через дверку, как к настоятелю приходил дьяк из приказа и спрашивал, не в сей ли обители хоронится вор, рекущий облыжно о сходстве своём с покойным Дмитреем-царевичем; как отец игумен учал клятися, что нет у него такого инока, и звал дьяка во храм к вечерне, дабы показать ему всю братию и выдать, кого пожелает. Тут и в колокол ударили к службе Божьей, архимандрит и дьяк ушли в церковь, а он немедля бежал в свою келью, переоделся скоро и вон из монастыря вышел. До ночи по улицам бродил, чтобы не заходить засветло в дом на Варварке.
– Забыл ты меня, боярин! И все вы бросили! Не зрю света очами, не ведаю, куда ходить. Нету сил моих боле! Не хочу быть царевичем, не вернуся к игумену никакому. Воля твоя, боярин, но чернецом боле не буду Простой яз человек отныне, и ежели не поможешь – иду, куда Господь укажет, токмо бо жить без тревоги и непрестанно о животе своём не дрожати!
– Не забыли тебя, царевич милый, неустанно мыслю о тебе. Не все монастыри-то ты назвал мне, где был, а яз тебе скажу и протчие, где спасался за годы те. – И Фёдор перечислил скитания Юрия, доказав, что следил за ним всё время. – Видим тебя, наш возлюбленный, воистину ты говоришь: времена пришли лихие, и надоба есть из монахов выйти и ехать чрез границу, на Литву.
Боярыня в это время принесла одежду.
– Надевай скорее, Дмитрей Иванович, и боле ты не чернец.
– Но како же туда поеду? В Литву!.. Столь далече! И таково всё нежданно!
– Про Литву всё обдумано, родной наш, иного нет исхода. Яз и сам хотел тебя звать из Чудова посля завтра. Хорошо, что пришёл ко мне, и медлить теперь уж нельзя. На рассвете трогай, и с Богом, в добрый путь! А видали ль тебя люди, когда шёл в калитку?
– Не ведаю, да и опознать меня нелегко с повязкою. Ярыжка, одначе, шмыгнул словно бы в переулке.
– Доглядели, проклятые! Дело худо. Ночевать здесь не можно тебе, милый, пропадёшь вотще, боюся и помыслить! Ехать нужно сей же час. Оксинья! – засуетился он. – Прикажи там пару коней уготовить, да торопко! Возьми сие, государь мой, он передал ему кожаный мешочек с червонцами, и ныне же в Новоград-Северский к дьякону Лексею Онуче – верный человек. Прошка его знает и тебя проводит. Оттоле же чтобы Онуча тебя спешно в Литву отправил глухими дорогами – у него там есть свои люди. И мне чтоб весть подал записью через Прошку.
– Потрапезовал бы, царевич, чем Бог послал, – сказала жена. – Можно и не ходить наверх – сюда принесём.
– Не мешай, Ивановна! Поди о конях пещися, чтоб всё добре было, да упомни – к седлам малые мешковины приладить с пищею на един день. Недосужно, батюшка, ужинать здесь – время бежит, а до свету тебе пригоже за градом быть. Прошка! – подойдя к двери, ведущей в сени, крикнул хозяин. – Идь сюда! Слухай: вот тебе грамотка приказная – хранил яз при себе на лих случай. Воротами езжайте Яузскими – Петька Окунь там стражу держит со стрельцы: ему покажешь сию грамоту – он пропустит. Дале вкружную пробирайтесь до Симонова – там через реку переправа есть, и в Гусятниках отдохнёте, коней покормите. Заутра отъехать вам на Чижи и на Калугу. Прошка! Друже! Молю тебя – храни царевича! Награду велию получишь!
– Готово всё, Фёдор Никитич, – сказала Оксинья, – и кони ждут.
– Ну, с Богом, государь Дмитрёй Иванович! Не поминай лихом, прости грехи! Воссядем перед дорогою. Во имя Отца и Сына…
Он перекрестил Юрия, поцеловал его, проводил на двор и посадил на лошадь. Два конных путника выехали через заднюю калитку в переулок и скрылись в ночной темноте.
На рассвете в доме был произведён обыск, после которого Фёдора Никитича арестовали и отвезли в Кремль, а на другой день были схвачены и все остальные братья Романовы. Их обвинили в колдовстве.
Тёплой летней ночью на берегу Днепра расположился вокруг потухающего костра десяток казаков, возвращавшихся на острова – в Сечь.
Они запоздали переправиться засветло и теперь сидели и лежали возле своих коней и несложных доспехов, негромко разговаривали на ломаном языке о безобразиях, чинимых польскими панами украинским хлопцам.
– Тут на хуторе, по шляху, як мы проехали, – гуторил не торопясь хохол, – баяли – жида учера зарезали.
– А как?
– А так: пировали паничи, да поссорились полек с нашим, и ударил полек его плеткой, а наш хватил полека кулаком по чубу, с ног сбил, а сам-то утёк, так другие полеки шинкаря саблями порубили.
– Жида не жаль – всех бы их, дьяволов!
– Я знал того жида, – заметил человек в белой свитке и красных сапожках, – добре был жид. Зимою помог мне с Гаврилой, что утонул потом, от панов укрыться. Не любил их: дочку у него свезли.
– А всё же они поганые!
– Може, оттого и зарубили, что хлопцев укрывал!
– Жаднюги они, деньги копят, – отозвался немолодой бородач в богатом шёлковом кафтане с золотыми нашивками, рваных портах и лаптях. – Но дело не в них. Чёрт с ними! Дело в панах вельможных, владыках тутошних, что кровушку нашу пьют. Правду говорил батька Наливайко, что доколе в корне их не изведём, не дышать нам вольно. Кабы помогли в ту нору Наливайке, так ныне ни едина князь-пана не осталось бы!
– Я тож с ним ходил, – сказала белая свитка, – отметина вишь осталась – шрам на щеке. Добре повоевали, попили винца хозяйского, погуляли с дивчинами.
– Може, опять пойдём?
– Не! Батьки нет такого – иттить ныне не с кем!
– Были бы хлопцы, а батька найдётся, – сказал молодой москаль в городской одежде.
– Такого не сыщешь! За нашим же кошевым не пойдут.
– Да, кошевой у нас токмо и делает, что горилку жрёт.
– Расскажи-ка, дядя Степан, про Наливайку! – попросил москаль. – Не забыл ещё?
– Ох, мил-друг, вспоминаю я Наливайку! Нету с нами Наливайки!.. Конь под ним татарский был, рыжий, ни у кого такого не было! И сабля в золотых ножнах. Уж Киев взяли тогда и дале пошли, да тут его положили, и всё пропало! Бывалче, как сядет на конь перед войском, да как гаркнет на всё поле: «Умрём за веру!» – так, почитай, в самом Киеве слышно было.
– А вот мне так наплевать, и всё равно – та вера, эта! – сказал громадный молдаванин, поправляя лапотные обертки и завязки, – Дело это поповское, я ж из простых. Сабля добрая да конь – вот моя вера! Боле ничего не знаю и знать не хочу. Попадусь – повесят беспременно, хучь молись, хучь нет.
– Польские ксендзы тоже наших бьют смертно.
– Немало туто крови пущено за веру, – вставил лежащий пожилой москаль, подымаясь на локоть, – не мене, чем на Москве, а смекаю – боле. И жизнь здесь не легче – одна слава, что воля, а коли хлеба нема, ножом промышляешь, – кака сия воля? Надоело! Двенадцать годов маюсь. Земли не добился, а что добился – отымали. Знатно бы теперь домой вертаться!
– Откуда ты?
– С Коломны, с Миколы Посошка монастырский хлебороб. Може, слыхивали – Микольский монастырь тамо? Да как вернёшься? Отец настоятель три шкуры спустит! Кол ему в брюхо! – И он непристойно выругался.
– Много вас здесь таких мотается!
– Да, не мало. Говаривал яз с ними, с людьми своими, – домой хотят дюже, да не идут, живут страха ради.
– А ежели бы, дядя, все вы, москали, поднялись да и пошли скопом? Гляди, не пужливо было бы, взяли бы своё!
– Думал о том, и други думали, да как собрать всех воедино? Велика земля сия, и людей многие тысячи – не сговоришься. Оттого и в Сечь пошёл – коня получил, жупан новый, и пища добрая. На руку ж яз крепок и в бою не последний.
– То ведаем, брате, не хвалися.
– Не хвалюсь, а правду баю. Надысь на берегу – отселе недалече – напали мы с Митькой на обоз жидовский о трёх ходах, с охраной польской. Так стражу ту начисто положили – яз сам троих взял, – потому не ждали они. Да ничего не добыли: кони-то ихни пальбы спужались, бросились со шляху прямо на обрыв, к реке и затонули с ходами, с клажей. Ну, мы и ляхов туда же скинули, а жиды разбежались. Всё же единого яз стегнул плёткой по роже.
Так, сидя за кустами, в сотне шагов от большой дороги, проболтали они до рассвета и, когда утренний ветерок разогнал туман над рекою, приготовились к переправе, но неожиданно услышали крики.
– На конь! – скомандовал старший, вскакивая в седло.
Они быстро подъехали почти к самому шляху и наблюдали, оставаясь невидимыми за деревьями.
Приближалось несколько польских всадников – хорошо одетых барских холопов, возглавляемых толстым паном с развевающимися рыжими усами и петушиным пером на шляпе, очевидно дворецким.
Подстегивая нагайками, они гнали впереди себя связанных вместе мужчин, один из которых громко кричал при каждом ударе.
«Арбалет!» – тихо произнес командир, и казак, владевший этим оружием, тотчас же выстрелил по усатому пану, но попал в шею другому, ехавшему рядом с ним. С воплем повалился он, заливая кровью светлый кунтуш, производя смятение в кавалькаде. В тот же миг казаки с неистовым криком бросились на всадников и саблями рубили их. Тем временем упавший успел выхватить пистолет и выстрелить, повалив коня под одним казаком. Падая, казак этот помешал действию остальных, а холопы оправились от первой растерянности и быстро заработали саблями. Крики, ржанье, выстрелы и лязг оружия заглушали команду и стоны раненых.
Но бой продолжался недолго – казаков было вдвое больше, кони под ними оказались менее пугливыми, да и сами они – более привычными к сраженью, чем польская челядь, часть которой, повернув коней, давно удрала без оглядки. Но не сдавался усатый дворецкий – он схватился с молодым москалём, спрашивавшим в ночном разговоре про Наливайку. Усач уже успел выбить коня из-под своего врага, уже замахнулся на него турецкой саблею, но тот с чрезвычайной ловкостью, несмотря на потерю опоры, увернулся от лезвия, проворно юркнул между лошадей и с другой стороны нанёс усатому удар палашом в левую руку, державшую поводья. Дворецкий тотчас же схватил правой рукой выпавший повод и, быстро повернув коня задом к противнику, поскакал но дороге. Вторичный удар москаля лишь слегка рассёк лошадиный круп, отчего конь понесся ещё быстрее.
Казаки, отделавшиеся в этой схватке двумя ранеными и тремя конями, делили трофеи, ловили лошадей, обшаривали валяющихся в пыли поляков, забирая ценные вещи.
– Скорее! – кричал старшой. – С поклажей не копайся, развязывай пленных, пущай на волю.
Москаль получил другого коня с превосходным седлом, но, прежде чем успел сесть на него, очутился в объятиях одного из пленников.
– Батюшка! Юрий Богданович! Здрав буди! Вот-то не думано! Вот привёл Господь! – лепетал он.
– Прошка! Прокоп Данилыч! Ты ли? – воскликнул Юрий, обнимая знакомца. – Каким чудом?
– Воистину, батюшка, чудо чудное! Несказуемое! Очам своим не верится! Слава те, Пречистая! – Он снял шапку и перекрестился. – Ищу тебя, родной наш, с самой Пасхи, к тебе на Сечь пробирался, да собаки ляшские полонили позавчера в корчме, близко отсюда, зарезали там сидельца, а нас имали на продажу. Кабы не ты, быть бы мне на турецком базаре с рабами – торгуют православными, анафемы.
– Старшой! – крикнул Юрий. – Пленника сего берём с собою!
– Добре! Коней на всех хватит. Не мешкай, соколы, – погоня скоро будет.
– То не можно, друже Юрий, – сказал Прошка, – нужно говорить с тобою.
Они немного отстали от казаков, и тогда Прошка, подъехав на подаренном ему коне как можно ближе к Юрию, произнёс негромко:
– Боярин Пушкин послал искать тебя по всей проклятой земле сей и беспременно вывезти повелел. Сказал мне: «Достань хучь со дна морского!» Дома же у нас дела совершились великие: благодетелей наших всех на Москве имали – и Фёдора Никитича, и Ивана с Александром, и челядь ихну. Яз тем и спасся, что в Калуге тогда с тобою был. Услышал же про беду уж в Новограде Северском и назад не поехал, а остался у дьякона Онучи, всю зиму работал, дай Бог ему здравия! Потом в монастыре боле года жил, Григорьем назывался, шатался тож всяко. На Масленой нашёл меня Онуча и послал во Краковград, к Пушкину, сей же боярин повелел тебя искати. И столь диво дивное ныне со мною приключилося – чудом Божиим из полона смертного вышел и тебя нашёл тут же! Верю в чудо сие, царевич, и помоги нам, Пречистая Владимирская наша богородица!
– Что ж, по-твоему, надо делать?
– Не мешкая, держать путь на Краков. Кони у нас знатные, деньги у меня в вороту зашиты – хватит.
– Не отставай! – крикнул им старший, когда казаки стали скрываться за спуском к реке.
– Поворачивай, государь, пока нет никого и казаки снизу не видят. Яз дороги тут малость ведаю – к обеду будем на мызе за Кислой урочью.
– А може, плюнуть на все делы московские? Вольготно здесь и хорошо с товарищами. Едем на Сечь!
– Что с тобой, батюшка? Вспомни Фёдора Никитича – в заточении пребывает неведомо где и муки люты терпит, тебя же душою любит. Неужели бросишь старца псам Борисовым в кормленье? А что в Сечи сей? Вольность да пьянство, и боле ничего не бысть, даже бабы и той нетути, а кака жизнь без бабы? Да и не долго попьянствуешь – скоро головушку оторвут, даром пропадешь. Сечь – се ради холопья ихнего, чёрного, разбойного, тебе же там не место. Предстоят тебе откровенья великие, и ныне сам узрел ты, государь, указанье Господне, ему же грех противиться. Постой-ка! Слышишь – за горой конский топот? Скорее! Погоня! – И он, схватив повод Юрьева коня, быстро повернул его вместе со своим конём, после чего оба пустились вскачь и скрылись за перелеском.
Часа два мчались они рысью, пока не достигли укромной мызы. Тут, почувствовав себя в безопасности, остановились у старого еврея, промышлявшего неизвестно чем и встретившего Прошку весьма приветливо. Обедали в прокопчённой хате, причём Прошка предусмотрительно запретил хозяину и его дочке отлучаться со двора; потом отдохнули немного и тронулись дальше. Ехали теперь шагом, и тут Юрий рассказал своему спутнику вкратце свои скитанья за границей.
Побывал он и в монастырях и на рыбных ловлях, торговал с купцом на базаре и переписывал книги у протопопа. Познакомился с людьми новой веры – арианской – и пробрался в школу этой веры, находящуюся в Гоще. Там изучал науки и языки – латинский, польский – и полюбил веротерпимость ариан. Многому набрался он в этой школе, нашёл хороших товарищей и всегда с уважением вспоминал вельможного её покровителя князя Адама Вишневецкого, коего хотя и не видел, но знал о доброй помощи его православным и арианам. Из Гощи отъехал в Киев – хотел ещё учиться, да не удалось: вступился там однажды за товарища, обиженного сиятельным паном, и, получив от последнего пощёчину, ответил тем же. Пришлось спешно бежать обоим на Сечь. Всё лето с самого половодья жил в Запорожье с казаками, научился ездить на коне так, что хлопцы спрашивали – не из татар ли он, ибо лучше степного татарина никто конём не владеет. Это было самое красное время его жизни с тех пор, как помнит себя, и сейчас он жалеет, что пришлось с ним расстаться, Если бы не эта случайная и чудесная встреча с Прошкой, никогда не ушёл бы оттуда. Теперь же надо обдумать, как быть дальше, и, может быть, в Краков пока не езжати, остановиться в другом городе, скромно жить на Прошкины деньги и дать знать Пушкину о своём нахождении?
Он серьёзно размышлял над этим в течение нескольких дней дороги: ему не хотелось приехать к незнакомому боярину и встать в полную зависимость от него. Гораздо лучше было бы найти убежище самому где-нибудь не удалённо от столицы, у людей надёжных и не бедных.
Через неделю путешествия они случайно выехали к местечку Вишневец, где на высоком берегу речки Горыни красовался старинный величавый замок того самого князя Адама, который покровительствовал православным и гощинской школе. Это чрезвычайно обрадовало Юрия, и он, вместе с Прошкою, смело въехал через подъёмный мост в башенные ворота княжьего жилища. Они назвались вымышленными именами, причём Отрепьев взял то имя, что носил в Гоще, объяснили, что бегут из плена от днепровских панов, и попросили приюта.
На другой день Юрий встретил тут двоих друзей по арианской школе и с их помощью обратился к князю с просьбой оставить его у себя. Тому понравилась свободная польская речь крепкого молодца – гощинского ученика, интеллигентная внешность и почтительная, однако без всякого подобострастия, его поза. Он оставил юношу в числе своих слуг как охотничьего стремянного, не взяв в свою конюшню его коня.
Прошка, отдохнув трое суток и подкормившись в замке, попрощался с Юрием и отправился с двумя конями в Краков.
– Передай Пушкину, – сказал при этом Юрий, – что не ведаю, како дале творити. Пусть укажет; буду ждать здесь. Авось не прогонят!
На песчаных дорожках большого великолепного сада воеводы Мнишка в Самборе суетились многочисленные садовники с лейками, лопатами, ножницами и прочим, необходимым для поддержания в порядке роскошных цветочных клумб и всяких украшений. Был ранний час августовского утра, солнце только что показалось за рекою, и в бодрящей свежести блестки росы держались ещё на траве и цветах.
Хозяйская дочка панна Марианна, встававшая с постели на заре и работавшая каждое утро вместе с садовниками у любимых кустиков, старательно подвязывала новый выводок испанских роз, собственноручно ею посаженных весною. Стройная, среднего роста брюнетка с правильным, матово-загорелым, слегка румяным лицом, мягким подбородком, римским носом и большими чарующими очами под соболиными бровями, она была настоящей польской красавицей, каких немного. В этот час она обычно появлялась в сравнительно простом платье, без дорогих цепочек, с неподкрашенным лицом, отчего оно, конечно, только выигрывало. Быстрым, но неторопливым жестом завязывала она узелки из новой, блестящей, как шёлк, мочалы, грациозно нагибаясь почти к земле, чтобы поправить растение, непринужденно болтая при этом с почтительным главным садовником.
Окружающие любовались ею, и недаром среди них шёл каждый день спор о том, юму прислуживать у неё по утрам, кому подносить цветок и т. п. Велико было её обаяние – не трудно было увлечься ею до потери рассудка, – и не по несчастной случайности утонул этим летом в Днестре безнадежно влюбленный в неё молодец.
Но не давала балованная красавица повода к несбыточным надеждам, держалась с горделивым достоинством и была искренно огорчена гибелью своего слуги. Выросшая близко к природе, она любила лес, охоту, в которой понимала толк не хуже любого егеря, верховую езду, цветы.
Она сама кормила золотых рыбок в водоёме и ласково гладила по физиономии мраморного фавна, извергающего изо рта струю воды. Подбежав к фонтану и на этот раз вымыв руки, плеснув со смехом пригоршню воды в лицо фавну, она крепко вытерла пальчики поднесённым полотенцем; затем, приняв из рук одного из своих помощников, опустившегося на колено, пунцовую розу, дала поцеловать ему свою ручку, чуть кивнула остальным и направилась к беседке. Там в большой клетке сидела у неё недавно пойманная молодая рысь, и панна принялась кормить её живыми мышами. Краснокафтанный лакей вытаскивал рукою мышь из ловушки и пускал её в клетку рыси, та проворно ловила добычу, терзала её со злобным ворчанием, пачкая морду и лапы кровью. Девица так увлеклась своей хищной питомицей, что не заметила появившегося сзади неё нового человека.
– Доброго утра, панна Марианна![3 - Имя Марианна – взято с надписи на портрете, хранящемся в Историческом музее в Москве.]
– Папа! – воскликнула она, поднимаясь и целуя его в щёку. – Так рано! Что случилось?