
Полная версия:
Устинья. Выбор
– Сегодня у меня еще одна дочка появилась, когда не оттолкнешь.
– Рада буду, боярыня.
Женщины молча друг друга обняли, Татьяна Устинью по голове погладила, едва не заплакала от счастья тихого.
Хорошо все у молодых?
Вот пусть так и остается. Пусть ладится. А кто им мешать будет, того хоть боярыня, хоть боярышня с костями сожрут, не помилуют!
* * *– Пойдем, мин жель, развеемся немного! Сегодня вдова Якобс свой дом для молодежи открыла, вино есть, а какие девочки там будут – восторг!
Фёдор даже и не задумался – кивнул раньше, чем слова Руди дослушал. И как тут не согласиться? Тяжко сейчас в палатах, тошно, невыносимо, ровно черной пеленой все кругом покрыло, затянуло, и света под ней нет, и радости.
После убийства боярина Данилы царица ровно сама не своя, то молится, то рыдает, то снова молится.
Боярыни ближние рядом носятся, хлопочут, ровно курицы, крылышками хлопают, слезы ей вытирают, все ж люди, все понимают – больно бабе. Хоть и царица она, а больно. Сына она любит, брата любила. Мужа уж потеряла… а кто еще у нее остался?
То-то и оно, что никого более. Раенские – родня, конечно, а только не так уж, чтобы сильно близкая, ими сердце не успокоится.
Сначала думали было отбор для царевича перенести, да и свадьбу, а только царица быстро одумалась. Ногой топнула, сказала, что внуков увидеть хочет! И Данила б того же хотел!
Плохо, что не женат был дядюшка. Как ни пыталась матушка его оженить, все отказывался да отнекивался, увиливал да изворачивался. А теперь вот и совсем помер, рода не продолжив.
И этого ему сестра тако же простить не могла.
Выла ночами, тосковала, на Феденьку срывалась по поводу и без повода, а то и при нем рыдать принималась – тяжко!
– Пойдем, Руди!
Руди тоже тяжело гибель приятеля перенес. Тосковал о веселом дружке Данилушке, хоть виду и не показывал, старался. Фёдор знал, ради него друг себя превозмогает, ради него улыбается, веселья ищет. Чтобы уж вовсе тяжкой плитой на плечи горе не легло…
– Собирайся, мин жель. Говорят, весело будет.
А что Фёдору собираться? Только в наряд лембергский переодеться.
* * *Рождественский пост.
Веселиться-то хочется, а все питейные заведения и закрыты. И бордели закрыты.
Грех это.
Нельзя.
Разве что с черного входа, потихоньку, крадучись… Что ж это за радость такая? Когда ни музыки веселой, ни танцев лихих, ни подшутить над кем…
Это для лембергцев и джерманцев такое хорошо, они там все ровно вареные, веселиться не умеют. А Феде и радость не в радость, когда все тихо кругом.
Ну так можно ведь извернуться. Кто веселья желает, тот его завсегда найдет, равно как и свинья – грязи. На лембергской, джерманской, франконской улочках вдовы свои дома для молодежи открывают. Вроде как и все прилично – вдова за порядком приглядывает.
А что там уж творится, какие охальности да вольности – то никому неведомо.
На всякий случай и комнатки вдовы готовят, где с кроватями, где и с тюфяками соломенными. Так молодым и это в радость, им и на полу б жестко не показалось.
Сидят, в фанты играют, в карты, винцо попивают, шуточки шутят…
Росские вдовы, конечно, так тоже могут. А только вот риск велик.
Соседушки-змеюшки уши навострят, донесут попу, а там и стражу ждать недолго. Хорошо, когда откупишься, а как не получится деньгами дело решить? На площади под кнутом стоять? Страшно…
А с иноземцев какой спрос? И так всем известно – грешники они, дикари. И молятся не пойми на каковском. Вот у нас все ясно, как говорим, так и к Богу обращаемся. Он же Бог, ему ж наши мысли и так ведомы. А они?
Дикари, ясно же!
Лопочут себе что-то непонятное, одно слово – немтыри! Нет бы по-человечески разговаривать! Потому и спроса с них поменьше, чем с православных, ясно же – неразумные.
Вот вдова Якобс свой дом и открыла.
И кого тут только не было!
И лембергцы, и франконцы, и молодняк из россов, кто поживее… иных Фёдор и сам знал, иные в масках пришли. Сначала танцы были.
Фёдор нескольких девушек приглашал, а все ж не то. Устя и красивее, и стан у нее тоньше, и улыбка нежная, и ручки маленькие. А эти… корявые они какие-то, неудачные, неудельные, и пахнут не тем, и смеются, ровно по стеклу ножом ведут. Все не то, все не так.
Общество веселое, музыка хорошая, радостно кругом, и выпивка отличная – все, кроме девушек, Феде нравилось.
Фёдор отправился было поближе пообщаться с бутылками, но там его Руди нашел.
– Мин жель, это Марта. Дозволь ей с тобой потанцевать?
Марта Фёдору, пожалуй, приглянулась тем, что не была она на Устю похожа. Вот ничем, ни в малейшей черточке своей.
Устя рыженькая да статная, а эта чернявая, как галка, и формами, что тот комод. Что спереди, что сзади, на платье миску поставить можно, так щи не прольются.
Раньше Фёдору такие формы нравились. До Устиньи.
Может, и сейчас на что сойдут?
Обнял Марту, раз прошелся в танце, два, потом за дверь ускользнул, которую девушка указала… раздеваться не стали. Она только юбки задрала, а он штаны приспустил.
И… ничего!
Опять ничего!
Что девушка перед ним, что камень, мхом поросший!
Фёдор сразу не сдался, девушка тоже, но минут через десять разозлился он так, что глаза из орбит полезли. А тут и трость под руку подвернулась, рука сама размахнулась… Марта, такое увидев, завизжала да вон вылетела, а Руди в комнату помчался.
Фёдора перехватил, скрутил…
– Что ты, мин жель? Что не так?
Фёдор бился и рычал, на помощь Руди прибежал невесть откуда взявшийся Михайла, вдвоем принялись уговаривать, Михайла и вообще ему в руку бутылку сунул, откуда и взял?
Бесценный человек!
Через полчаса Фёдор и успокоился…
– Все не так, все не то! Не Устя это!
Руди с Михайлой за его спиной переглянулись.
И возраст разный у мужчин, и опыт, и страны, и характеры, а мысль сейчас одна и та же мелькнула.
Ну да!
Станет тебе боярышня по темным углам шататься да юбки задирать перед первым встречным!
А жаль… как сейчас все проще было бы!
* * *Михайла Фёдора чуть не лично в кровать уложил. Руди уехал – дела с вдовой Якобс улаживать да с девицей рассчитаться за испуг да беспокойство, а Михайла остался. Фёдор его у постели посидеть попросил, вот и сидел парень.
Он уже не помощник, нет. Хоть жалованье ему какое и платят, а отношение другое.
Не просто он так себе Мишка-шпынь! Царевичев друг он!
Михайла дотронулся до мошны на поясе.
Смешно даже…
С полгода назад ему бы для счастья и надо не было ничего иного! Деньги есть, безопасность, можно к дружкам завалиться, погулять всласть, можно наесться-напиться от пуза, зима ему не страшна будет – можно пожить у кого не в работниках, а за деньги, чтобы тебе еще подавали-кланялись…
Поди ж ты, как жизнь перевернулась!
Сейчас он те деньги и за серьезное не считает, сейчас ему поболее надобно! Зе́мли надо! Холопов своих! Достоинство боярское!
Эвон, Ижорский, дядя его невесть в каком колене, признал уже, намедни в гости захаживать пригласил. Михайла благодарил, не отказывался, хоть и понимал, к чему приглашали. Дочка у Ижорского есть – никому не съесть, уж больно тоща да носата. Ему такая даже за приданое не нужна.
Добудет он себе, что пожелает, теперь-то он своего не упустит. И жена ему рядом нужна другая.
Его личный золотой ангел.
Устинья.
Солнечная, светлая, ясная, его она быть должна! Его! И что ему дела до Фёдора? С бабами не сможет – пусть мужиков гладит! А не то в монастырь идет, есть ему чего замаливать!
Ой как есть!
А Устинью ему не надобно! Перебьется!
И ей-то он не в радость!
Вот Михайла – дело другое. Пусть пока его солнышко глядит неласково, пусть бровки хмурит, не страшно это. Младшая сестра растаяла, и старшая растает. Уж с Михайлой ей всяко лучше будет, чем с Федькой припадочным.
Да-да, подмечал Михайла за Фёдором нехорошее.
Боли он боится? Это многие боятся. Но чтобы так – палец порезать и в обморок с того падать? Случайно дело было, да было ведь!
А припадки его ненормальные?
Когда глаза у него выкатываются – сейчас, кажись, вовсе выпадут, когда орет он, ногами топает, убить может… да и убивает. Кому повезло, тот удрать успел, а кому не повезло – при дворе знали, хоть и помалкивали: царевич Фёдор и насмерть забить может, когда не ко времени под руку подвернешься. И чем его утихомирить можно, коли разошелся, – только чужой болью да смертью. Это ж кому сказать!
Михайла как Лобную площадь вспоминал ту казнь, ведьму несчастную, которая в пламени до последнего корчилась, так у него холодок и прокатывался по спине. А Фёдору хоть бы и что?
Жутко… что вспомнить, что представить.
Дверь приоткрылась, тень темная внутрь скользнула.
– Сиди-сиди, мальчик.
Ага, сиди! Нашли дурака! Михайла уж стоял и кланялся: каждому в палатах ведомо, что вдовая царица Любава до почестей лакома, а еще вредна и злопамятна. Не так поклонишься – навеки виноват останешься, через сорок лет припомнит, стерва!
Нет уж, Михайла лучше нагнется пониже да улыбнется поумильнее, чай, спина не переломится. И одобрение в глазах царицы (придворную науку – чуять настроение хозяина – уже постиг Михайла) его сильно порадовало. Пусть лучше довольна будет, гадина, чай, не укусит. Но палку он на всякий случай придержит.
* * *Любава зашла на сына посмотреть.
Как давно она сидела вот так, рядом с ним, маленьким… Молилась.
И чтобы чадушко выжило, и чтобы наследником стало, и чтобы она все получила, что ей за мучения рядом с супругом постылым причитается!
Чего от себя скрывать? Царь Любаве иногда противен до крика, до тошноты, до спазмов судорожных был. Набожный, старый, оплывший весь, ровно свечка сальная, потная, а она-то баба молодая, ладная, гладкая! Ей рядом сильного мужчину хочется!
Да, хочется, что ж, колода она какая?
Понятно, царь! Это тебе и титул, и статус, и деньги, и Данилушка обеспечен на всю жизнь, к хорошему месту пристроен… ох, братик, братик.
Догадывалась Любава, что случилось, да сказать не могла. Как о таком даже молвить насмелишься? Да не абы кому – Борису? Пасынку вредному, насмешливому… и таковым он еще с детства был, чуть не с младенчества сопливого. Любава его подростком помнила, вроде и обычный мальчишка себе, да характер железный, упрется – не сдвинешь.
Просил его царь Любаву маменькой называть, так и не дождался.
Одна у меня мать – и родина одна, вот и весь тебе сказ. А ты, батюшка, живи да радуйся. А только один из предков наших шесть раз женился. Что ж мне теперь – каждую твою супругу, и в матушки? Так это слово святое, его абы к кому не применяют, всякую там… не величают.
Ух как невзлюбила пасынка Любава тогда!
За что?
А вот за все!
За молодость, красоту, за ум, которого отродясь у Данилки не было, за здоровье, которого так Феденьке не хватало, за то… за то, что сам родился! Не пришлось его матери, как ей… нет!
Не думать даже об этом!
Не смей, Любка! НЕ СМЕЙ!!!
Царица головой тряхнула, на Михайлу внимание обратила:
– Сидишь рядом с сыном моим, мальчик?
Имя она помнила, конечно, да не называла. Чести много. Пусть радуется мальчишка приблудный, что с ним государыня разговаривает, пусть ценит отношение доброе.
Михайла вновь поклон отмахнул.
– Как друга оставить, государыня? Не можно такое никак!
– Другие оставили, а сами гулять пошли.
– Каков друг – такова и дружба, – снова не солгал Михайла.
– Оставь нас, мальчик. И служи моему сыну верно, а награда за мной будет.
– Не за награду я, государыня. Фёдор ко мне хорошо отнесся, не оттолкнул, правды доискался, да и потом дружбой своей жаловал – как же я добром не отплачу?
Любава только рукой махнула. Мол, иди отсюда, мальчик, не морочь мне голову, я и получше речи слыхивала, и от тех, кто тебе сто уроков даст – не запыхается.
Михайла снова поклонился да и вышел, снаружи к стенке прислонился.
Эх, сорваться бы сейчас, к Заболоцким на подворье сбегать, может, Устю повидать удастся? Хоть одним бы глазком, хоть в окошко! Да куда там!
Сидеть надо, ждать эту стерву. А потом и с Федькой припадочным сидеть…
Ничего, Устиньюшка.
Это все для нас, для будущего нашего.
Все для тебя сделаю, только не откажи!
Дверь он до конца не закрыл просто так, по привычке. Шорох услышал, взглянул…
Царица над сыном наклонилась, водит ему по губам чем-то непонятным и шепчет, шепчет… и такое у нее при этом лицо стало… вот как есть – колдовка из страшных детских сказок! Баба-яга!
И Фёдор дрожит на кровати, выгибается весь, на голове, на пятках, а с места не движется, ни вправо, ни влево, мычит что-то, а царица шепчет, шепчет – и свеча в поставце рядом вдруг вспыхивает мертвенным синеватым огнем – и прогорает дотла.
Михайла едва в угол метнуться успел, с темнотой слиться, за колонной, как царица из комнаты вышла. А в руке у нее что?
Нет, не понять, вроде что-то черное виднеется, да держит она плотно, не разглядеть, и рукав длинный свисает. А лицо с каждым шагом меняется, вначале оно страшным было, а сейчас и ничего вроде, на прежнее похоже.
Ох, мамочки мои!
Что ж это делается-то?
На ватных ногах Михайла в комнату вернулся, к Фёдору подошел. Лежит царевич расслабленный, спокойный, вроде и не было ничего.
А что у него на губах красное такое?
Михайла пальцем коснулся, принюхался, растер…
Да вот чтоб ему в могиле покоя не знать… кровь?
* * *– Батюшка, мы с Устей покататься хотим!
– Покататься?
Боярин Заболоцкий даже брови поднял от удивления. Что это на сына нашло?
– Саночки возьмем, говорят, за городом горку залили, да не одну.
– А-а… – понял боярин.
Святочная неделя начинается.
Развлекаться-то и нельзя навроде, запрещено это в Великий пост. Но ведь не удержишь молодняк, все одно разгуляются, разговеются, а вот где да как – кто ж их знает?!
Вот Борис, поговорив с патриархом, и решение принял. Не можешь запретить?
Возглавь!
Грех, конечно, да мало ли, что там, в диком поле, происходит?! Там ни одной церкви и нет, Государыня Ладога замерзла, сугробы – с головой зарыться можно. Вот там и построили по приказу царя городок потешный деревянный, горки раскатали, торговый ряд поставили – куда ж без него? Кому сбитня горячего, кому орешков каленых, кому пряничков печатных, а кому и платочек, варежки, носочки – мало ли что на торгу зимой предложить можно?
А казне – прибыточек.
И молодежь с ума не сходит, не бесится. Или хотя бы пригляд за ними какой-никакой, а есть, где родители приглядят, а где и стража поможет слишком буйных утихомирить.
Все ж, как ни крути, сколько Рождественский пост длится? Сорок дней!
Сорок дней не веселиться, не гулять, душу не отводить? Только домой да в храм? Когда тебе сто лет в обед, может, оно и ничего. А когда молод ты, весел, счастлив, когда тебе гулять хочется, веселиться, жизни радоваться?
Может, и грех, так ведь однова живем, отмолим небось! И себя боярин помнил в молодости. Сейчас и то погулять не отказался бы, на саночках с горки прокатиться. Не подобает боярину-то? А мы морду платком прикроем, авось и не заметит никто, а заметит – скажем, что сшибли просто.
– Когда поехать хочешь, сынок?
– А хоть бы и завтра, батюшка, как погода выпадет! Может, и вы с маменькой съездите? Чай, не в грех, а в радость? Ксюху вон возьмем?
Боярин подумал, да и рукой махнул:
– Поехали, Илюшка! Как завтра погода хорошая будет, так и поедем, санки свои возьмем, покатаемся всласть.
Чего ж не развеяться? После страшной Веркиной смерти боярин себе еще не завел новой полюбовницы, ну так хоть на людях побывать. А может, еще и приглядит кого, потом словечком перемолвится, да и дело сладится?
– Благодарствую, батюшка. А то еще можно бы и Апухтиных позвать? Марья моя от дочки хоть и никуда, а все ж на пару часиков вырвется?
Алексей расплылся в довольной улыбке.
А и то, Николка доволен, в доме у него нынеча мир да спокойствие, бабы над малышкой мурлыкают, даже боярыня его довольна. А и Илюха молодец. Воле родительской не прекословит, выгоду для себя найти старается. Оно-то понятно, ласковый теленок двух мамок сосет, да ведь не каждый то делает!
Знают многие, а делают-то сколько, один человек на сотню?
То-то и оно…
– А и позови, Илюшка.
– Дозволишь нам вдвоем с Устей съездить, батюшка? Вроде как Аксинья там не особо ко двору пришлась, а вот Устя с Машкой моей вмиг сдружились, щебечут, ровно два щегла.
– Езжай, сынок, скажи, пусть сани заложат, и езжай.
– Благодарствую, батюшка.
Илья поклонился – и вышел вон.
Устя его в коридоре поймала:
– Согласился?
– Едем, Устяша.
А что Илюшка и сам санями править может и что сестру ему покатать чуточку подольше не в грех, и за город выехать, и к роще подъехать… ну так что же?
Часом раньше, часом позже, кто там проверять будет? Сказано – к Апухтиным поехали… а что кружной дорогой, так это и неважно, поди. Просто дорога такая.
* * *Сенная девка Михайлу в коридоре остановила, шепотом позвала за собой. Симпатичная девочка такая, ладненькая, все при ней, с какой стороны ни посмотри, хоть спереди, хоть сзади, так руки и тянутся. Михайла и отказываться не стал.
– Ну, пойдем, хорошая…
Думал парень, что его за сладеньким зовут, а оказалось…
Сидит в горнице, на скамейке, боярин Раенский, смотрит внимательно. И как-то сразу Михайла понял – врать не надобно. Так и правду ведь сказать можно по-разному?
Поклонился на всякий случай, рукой пола коснулся.
– Поздорову ли, боярин?
– Знаешь меня…
Не спросил, утвердил. Ну так Михайла все одно ответил:
– Кто ж тебя, боярин, не знает, разве что дурак последний? А так всем ты ведом, все о тебе говорят.
– А говорят-то что?
– Что хороший ты, боярин. Уж прости, из казны лишку не черпаешь, о своих заботишься…
Практически так все и есть. Только вот кто – свои и что – лихва? Кому греча крупная, кому и жемчуг мелкий будет, так боярин Раенский из вторых как раз. Но Платон хмыкнул, лесть по вкусу ему пришлась, бревно в своем глазу боярин давно на доски распилил да продал с выгодой.
– На правду похоже. А еще что говорят?
– О родстве твоем с царицей, о том, что племянника ты любишь, всего самого лучшего для него хочешь…
Теперь уж очередь Раенского улыбаться настала. Понятно, хочет. Но не говорить же вслух, что он для Феди венец царский достать мечтает? Измена сие, Слово и Дело Государево!
– Смотрю я, ты паренек неглупый.
Михайла поклонился. Вот теперь точно отвечать не надобно.
Ох, только б царица его тогда не приметила… ведь не помилуют. Фёдор наутро проснулся, ровно живой водой умытый, а у Михайлы до сих пор ледяным ветерком по спине пробегало. Как вспомнит он лицо царицы, страшное, старое, так сердце и зайдется.
А с другой стороны… узнать бы про тайну эту!
Тайны у царей дорого стоят, он бы и боярство тогда получил.
Голову с плеч снимут? Это у других, у глупых! Он умный, он справится.
– И Фёдора любишь. Любишь ведь?
И глаза так прищурены, ехидно, жестко…
Михайла и отозвался в тон боярину:
– И царевича люблю. И себя люблю. И человек он хороший, и выгодно мне при нем быть. Сами знаете, кто был, а кто сейчас. Кому б отработать не захотелось?
– Пожалуй, и многим. Столько пиявиц ненасытных, сколь ни дай им, все просят, все молят. Дай – дай, отдай – подай. А работать-то никто и не желает.
– Когда многого хочешь, многое и спросят. Разве нет?
– И то верно. Сестра моя с тобой говорила. А теперь и я скажу. Служи моему племяннику верно, и я тебя милостями не оставлю.
– Буду служить, боярин. И государыне Любаве, и племяннику твоему, и тебе, верно и честно.
Боярин оговорку заметил, но сделал вид, что не понял. Понятно же, по статусу называют… а не по тому, кого Михайла первого слушаться будет. Но боярина и так устроило. Заговорил он уже о том, что его волновало:
– А коли так… Фёдор на эту Устинью только и смотрит. Ведомо тебе это?
– Ведомо, боярин. Сам я несколько раз его в церковь сопровождал, когда он зазнобу свою повидать желает.
Несколько! Каждые три дня и сопровождал, теперь боярышня Устинья так в храм и ходила. Поутру, с сестрой и матушкой. Молилась усердно. О чем? Кто ж знает, губами шевелила беззвучно, а ликом так чистый ангел. Видно, что молится она, а не парней разглядывает.
Любовались оба, и Михайла, и Фёдор, только царевич открыто, а Михайла исподтишка. Еще успевал и с Аксиньей переглянуться.
Как поранили его да пригласил Заболоцкий заглядывать, стал он иногда бывать на подворье, хоть и нечасто. Хотел с братом Устиньюшкиным подружиться, да тот буркнул что-то и ушел восвояси. Михайла не унывал.
Насильно мил не будешь?
Так он и не насильно, а постепенно, потихоньку, по шажочку единому, всегда у него все удавалось. Разве что Устинья дичится да брат ее не улыбается.
Странные люди. Ну так то до поры до времени, найдет Михайла к каждому свой подход!
– Вот и ты на нее посмотри пристально. Нет ли там колдовства какого худого? Чем она царевича взяла таким? Видывал я ту Устинью, рыжа да тоща, чего в ней лакомого?
Михайла едва удержаться успел, чуть на боярина как на дурака не воззрился.
Рыжая? Тощая?
Да в уме ли ты, боярин?! Али не чувствуешь, какой свет от нее, какое тепло? А все ж не удержал лица, что-то боярин понял.
– Тебе она тоже нравится, что ль? Да что в ней такого-то?
– Нравится. – Михайла решил, что лучше не врать. – Теплая она. Ясная вся, хорошо рядом с ней. Няньку она свою выхаживала… добрая.
– Теплая, добрая… тьфу!
Промолчал Михайла.
Оно и понятно, боярину такие бабы, как царица Любава, – выгоднее, привычнее. Они во власть прорываются, зубами прогрызаются. А Устинье власть не предложишь, нутряным чутьем Михайла понимал – не надобна ей та власть! И дважды, и трижды не надобна!
Ей бы рядом с любимым жить, греть его, заботиться, вот и будет счастье. Михайла на этом месте только себя и видел. Вот нужна ему именно такая, домашняя, тихая, ласковая…
– Ладно. Вот, возьми… задаток.
Михайла тяжелый кошель принял, а внутрь не посмотрел, на боярина уставился:
– Без дела деньги не возьму, боярин.
– Дело простое будет, при Фёдоре и впредь рядом будь. Вот и сладится.
– За то мне и денег не надобно.
– Надобно. Не просто так даю, мало ли, что купить, кому платок подарить – понял? Для дела тебе серебро дано, не на девок тратить.
Теперь Михайла кивнул:
– Когда так – то согласен я, боярин.
Раенский фыркнул, но не сердито. Так, скорее… уговаривать тут еще всякого. Вот не хватало! И отпустил Михайлу.
Тот и пошел, задумался.
Не верил он в доброту боярскую, нет там и тени доброты. А вот жажда власти есть, ненасытная. И денег, и побольше, побольше… это Михайла в людях легко опознавал, сам такой.
А что боярину надобно?
А и посмотрим. Хитер боярин, да и мы не из лыка сплетены. Авось и его переиграем. А нет… тогда – отпоем!
* * *Царица Марина пальцами ленты перебрала, поморщилась.
Да, вот эта, алая, в волосах ее смотреться хорошо будет. Нового ей аманта[2] искать надобно.
Илья был, да весь вышел. Жаль, конечно, а только… не будет от него пользы.
Аркан он ее сбросил, новый скоро не накинуть, да и вдругорядь его сбросить легче будет. Проще. Ежели один раз помогли, то и второй углядят да помогут. И нашлась же дрянь такая… Кто только и помог ему?
Нет, не надобно ей сейчас наново воду мутить. Обождать потребуется, так она лучше подождет, сколь надобно, пока не разберется во всем, пока о врагах своих не узнает. Да-да, врагах, ведьме любой, кто чары ее порвать может, враг лютый.
Хорошо бы Илью до донышка выпить, а только рисковать не хочется. Заподозрит чего… даже когда не сам заподозрит, а те, кто ему помог, добром это не закончится. Нет-нет, как говорили латы древние, Caesaris uxorestsuprasuspicio, или «Жена Цезаря вне подозрений». Даже странно, что вымерли, вроде ж и не дураками были?
А и ладно! Иногда и потери случаются, с ними просто смириться надобно. Давненько не бывало такого, но и у купцов есть прибыток, а есть и убыль.
Хотя и обидно было государыне!
Слухи по столице ползут, змейками заплетаются, до палат царских доносятся… Оказывается, Илья ей в любви клялся, а сам какую-то девку по сеновалу валял, дитя ей сделал! Это что ж? Она у него не одна была?
Обидно сие!
Неприятно даже как-то… ей что – изменяли?
Нет, Илюшенька, и не надейся, что вновь я тебя к телу своему белому допущу! Девку свою валяй, дочку нянчи, а ко мне ты впредь и на три шага не подойдешь, так-то!
Кого б себе приглядеть?
Подумала царица, потянула из шкатулки ленту зеленую.
Зеленую – матовую, как глаза бедовые, зеленые. Видела она такого парня в свите Фёдоровой. А почему б и не его? Стати у него хорошие, глаза шальные, хитрые, сразу видно – из умеющих. Вот и побалуются. И один он, ни родни у него в столице, ни друзей, когда и помрет, никто горевать да розыск вести не будет. Тоже хорошо…