Читать книгу Гражданская война и интервенция в России. Политэкономия истории (Василий Васильевич Галин) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Гражданская война и интервенция в России. Политэкономия истории
Гражданская война и интервенция в России. Политэкономия истории
Оценить:
Гражданская война и интервенция в России. Политэкономия истории

3

Полная версия:

Гражданская война и интервенция в России. Политэкономия истории

Действительно, корниловский мятеж окончательно расколол армию. «После Корниловского выступления разрыв между офицерским составом и солдатской массой происходит уже полный и окончательный, – сообщала октябрьская сводка о настроениях с Западного фронта, – масса видит в офицерах не только «контрреволюционеров», но и главную помеху к немедленному прекращению войны»[211]. Именно в это время, повторял Головин, «разрыв доходит до крайности: оба лагеря становятся по отношению друг к другу вражескими. Это уже две вражеские армии, которые еще не носят особых названий, но по существу это белая и красная армия»[212].

«Во всех подразделениях, – подтверждал А. Керенский, – началась охота, издевательства, уничтожение офицеров. На всем протяжении фронта солдаты самовольно арестовывали офицеров, сами оглашали обвинительные заключения…, выбирали новых командиров, устраивали военно-революционные трибуналы… Все офицеры превратились в «корниловцев», то есть реакционеров»[213]. Виновным в этом, Керенский считал лично ген. Л. Корнилова: «сам глава армии подал пример неповиновения по отношению к вышестоящему – высшей правительственной власти. Таким образом, было подтверждено право каждого, кто носил оружие, действовать по своему разумению. Поступок Корнилова сыграл ту же роковую роль для судьбы армии…, он завел армию на дорогу, которая привела ее к окончательному краху»[214].

Настроения офицерского корпуса, в ответ на эти обвинения, передавали слова последнего начальника Генерального штаба русской армии ген. В. Марушевского: на путь борьбы офицеров толкнула «мартовская революция…, которая совершенно выбросила из колеи. Вся моя жизнь была положена на изучение моего специального дела, я никогда не занимался социальными вопросами… Разлагающие приказы Вр. Правительства, направленные специально против офицерского корпуса – в течение всего нескольких дней – совершенно подорвали авторитет этого правительства в наших глазах. Долг слепо повиноваться этой власти, влекущей армию в пропасть, исчез. Оставалось одно – отдать все свои силы на выполнение последнего завета царя – «война до победного конца»»[215].

«Для меня, человека военного и все время занятого исключительно военными делами, – пояснял настроения офицерского корпуса Колчак, – казалось необходимым рассматривать происходящую у нас революцию с точки зрения войны. Для меня казалось совершенно ясным, что в такой громадной войне, в какой мы участвуем, проигрыш этой войны будет проигрышем и революции, и всего того, что связано с понятием нашей родины – России. Я считал, что проигрыш войны обречет нас на невероятную вековую зависимость от Германии, которая к славянству относится так, что ожидать хорошего от такой зависимости не приходилось»[216].

В этих условиях, «гонения, которые испытывал с марта офицерский состав, усиливали в нем патриотические настроения; слабые и малодушные ушли, остались, – как отмечал ген. Н. Головин, – только сильные духом. Это были те люди – герои, в которых идея жертвенного долга, после трехлетней титанической борьбы, получила силу религии… Неудача корниловского выступления могла только усилить эти настроения. Связь большевиков с германским генеральным штабом была очевидна. Победа Керенского, которая, по существу, являлась победой большевиков, приводила к тому, что в офицерской среде точно установилось убеждение, что Керенский и все умеренные социалисты являются такими же врагами России, как и большевики. Различие между ними только в «степени», а не по существу… Русское офицерство военного времени не носившее классового характера, приобретает теперь обособленность социальной группировки…, это обособление не обуславливалось какими-либо сословными или имущественными признаками, а исключительно данными социально-психологического порядка. До корниловского выступления офицерство старалось всеми силами не допустить углубления трещины между ним и нижними чинами. Теперь оно признало этот разрыв как совершившийся факт…»[217].

Характеризуя настроения в войсках в конце августа, начштаба 33-го армейского корпуса в своем донесении указывал, что среди солдат «бродит мысль, что война окончится тогда, когда офицеров не будет, так как только офицеры желают войны и поддерживают ее»[218]. «Со всех сторон фронта отмечается та жажда мира, которая обуяла широкие солдатские массы, – сообщало донесение в Ставку от 10 сентября, – В 9-й армии был многозначительный случай ареста солдатами офицера за одну только высказанную им мысль о том, что мир будет не скоро»[219].

«Все определеннее выясняется та жгучая жажда мира, которая охватила широкие солдатские массы. Мира, немедленного мира, на каких угодно условиях, – подтверждало очередное донесение с фронта от 25 сентября, – С каждым днем, с каждой холодной ночью, все больше растет нервозность ожидания окончания войны»[220]. «Офицеры требуют исполнения своего долга перед Родиной – идти на смерть, видя в этом спасение страны, солдаты, сбитые с толку пропагандой, не понимают, за что они должны умирать…, – отмечал последний военный министр Временного правительства А. Верховский, – взгляд солдата на офицера как на своего врага, заставляющего его «бессмысленно» умирать, не меняется…»[221].

«Нервное настроение в армии нарастает с каждым днем, нарушения дисциплины захватывают новые части…, – сообщала сводка по Западному фронту от 24 октября, – Волнующим вопросом является мир, во что бы то пи стало и на каких угодно условиях… Доверие к комитетам падает, их отказываются слушать, прогоняют и избивают. Запуганные комитеты слагают полномочия, не дожидаясь перевыборов. Ненависть к офицерам растет в связи с распространением убеждения, что офицеры затягивают войну… Настроение комитетов, офицеров и командного состава, подавленных стихийным количеством нарушений дисциплины, паническое. Руки опустились. Развал достигает своего предела»[222].

Сообщая о настроении армии 25 октября, начштаба армий Юго-Западного фронта указывал, что «люди политически совершенно не воспитаны, думают только о себе и своей личной жизни, интересов родины для них не существует…, никто не желает считаться с тяжелым положением страны, и думает только о себе и скором мире: в смысле дисциплины никаких сдерживающих начал нет»[223]. «Положение офицеров невыносимо тяжело по-прежнему, – сообщалось в последних донесениях с фронта, – Атмосфера недоверия, вражды и зависти, в которых приходится служить при ежеминутной возможности нарваться на незаслуженное оскорбление при отсутствии всякой возможности на него реагировать, отзывается на нравственных силах офицеров тяжелее, чем самые упорные бои и болезни»[224].

* * * * *

Особое место в разложении армии, по мнению офицерского корпуса, которое отражал командующий 12-й армией ген. Р. Радко-Дмитриев, играла большевистская пропаганда: «С усилением большевистской пропаганды растет злобное отношение к офицерам, в которых видят единственное сдерживающее в армии начало и поборников порядка; участились случаи оскорбления офицеров и раздавались даже призывы к избиению их»[225]. Призыв большевиков к немедленному миру действительно радикализовал солдатские массы. «В стране не было ни одной общественной или социальной группы, ни одной политической партии, – отмечал их особую роль Деникин, – которая могла бы, подобно большевикам и к ним примыкающим, так безоговорочно, с такой обнаженной откровенностью призывать армию «воткнуть штыки в землю»»[226].

В итоге большевики стали для офицеров неким собирательным образом врага, объединявшим в сущности всю солдатскую и народную массу, не желающую продолжать войну и требующую невнятных социальных перемен, выражавшихся на том этапе развития в виде анархии. Офицеры не вдавались в глубокие рассуждения, и принимали внешнюю сторону революции за ее суть. И это была роковая ошибка. «Офицерам следовало постараться понять, – замечал А. Керенский, – почему солдат, радуясь краху военной системы, мстит своим непосредственным командирам… Не стоит все сваливать на злую волю отдельных людей или на пропаганду, настроившую солдат против офицеров. Это действительно сыграло свою роль, но это не основная причина, даже не вторичный фактор эксцессов»[227].

Большевики были не причиной, а следствием развала армии. «Гласные заявления правительства, лиц высшего командного состава, а также газет, даже так называемых буржуазных, как выразительниц общего мнения, о том, что все печальные явления в армиях Юго-Западного фронта, а также 10-й и 5-й являются следствием исключительно только пропаганды большевиков, все эти заявления совершенно не соответствуют истине, – указывал начальник 42-й пехотной дивизии А. Байов, – Стать в данном вопросе на точку зрения указанных лиц, это значит допустить еще одну неискренность, основывающуюся на самообмане и влекущую за собой обман всего русского народа. Пропаганда большевиков вместе с немецким провокаторством не является основной причиной той разрухи, того совершенного развала армии, которые мы наблюдаем теперь. Эта пропаганда – лишь последний толчок, имевший такие последствия потому, что в армии все уже было подготовлено к восприятию этого толчка со всеми его бедственными результатами»[228].

Большевики были вызваны к жизни, как последняя надежда на спасение, в ответ на ту «политику соглашательства (между Временным правительством и Советами), – которая по словам солдатских комитетов, – в настоящее время является преступлением по отношению к революционной демократии. Эта политика губит страну, бросая ее в объятия анархии и погромов, затягивает мировую бойню…»[229].

Настроения полуграмотных солдат оказались своеобразным индикатором реального состояния страны, которая уже стала полным политическим и экономическим банкротом, и начала погружаться в пучину хаоса и анархии[230], в то время, как «военная машина», движимая долгом и инерцией, разваливаясь на ходу, еще продолжала свое движение. У большевиков в этих условиях просто не оставалось другого выхода, кроме того, отмечал Троцкий, как активизировать свою деятельность, поскольку «события на фронте могут произвести в рядах революции чудовищный хаос и ввергнуть в отчаяние рабочие массы»[231].

Месяц спустя после Октябрьской революции 30 ноября большевиками было принято «Временное положение о демократизации армии», по которому офицерские чины, знаки отличия и ордена упразднялись. 16 декабря был опубликован декрет «Об уравнении всех военнослужащих в правах», провозглашавший окончательное уничтожение понятия офицерского корпуса, а также декрет «О выборном начале и организации власти в армии» по которому власть переходила к военно-революционным комитетам, вводились выборы командного состава, что, по словам С. Волкова, «вызвало новый подъем озлобления против офицеров…»[232].

Отношение офицерского корпуса к этим указам передавало высказывание одного из ярких его представителей, принявшего советскую власть ген. М. Бонч-Бруевича: «Человеку, одолевшему хотя бы азы военной науки, казалось ясным, что армия не может существовать без авторитетных командиров, пользующихся нужной властью и несменяемых снизу… генералы и офицеры, да и сам я, несмотря на свой сознательный и добровольный переход на сторону большевиков, были совершенно подавлены… Не проходило и дня без неизбежных эксцессов. Заслуженные кровью погоны, с которыми не хотели расстаться иные боевые офицеры, не раз являлись поводом для солдатских самосудов»[233].

Именно на это время приходится и наибольшее число самоубийств офицеров (только зарегистрированных случаев после февраля было более 800), не сумевших пережить краха своих с детства усвоенных идеалов и крушения русской армии[234]. Вместе с тем стихийные убийства офицеров все более приобретали характер поголовного истребления. Пример дают впечатления, с которыми сталкивались очевидцы почти на всех железных дорогах ноября-декабря 1917 г.: «Какое путешествие! Всюду расстрелы, всюду трупы офицеров и простых обывателей, даже женщин, детей. На вокзалах буйствовали революционные комитеты, члены их были пьяны и стреляли в вагоны на страх буржуям. Чуть остановка, пьяная озверелая толпа бросалась на поезд, ища офицеров (Пенза-Оренбург)… По всему пути валялись трупы офицеров (на пути к Воронежу)…[235].

В апреле, когда немцы занимали Крым, некоторые уцелевшие офицеры, которым было невыносимо сдавать корабли немцам, поверив матросам, вышли вместе с ними на кораблях из Севастополя в Новороссийск, но в пути были выброшены в море. «Все арестованные офицеры (всего 46) со связанными руками были выстроены на борту транспорта, один из матросов ногой сбрасывал их в море. Эта зверская расправа была видна с берега, где стояли родственники, дети, жены… Все это плакало, кричало, молило, но матросы только смеялись. Ужаснее всех погиб штабс-ротмистр Новицкий. Его, уже сильно раненного, привели в чувство, перевязали и тогда бросили в топку транспорта»[236].

Однако не большевики, а вооруженная солдатская стихия являлась тогда реальной властью и, в случае неповиновения своей бунтарской силе, она смела бы и большевиков, окончательно погрузив страну в бездну самоубийственной анархии. Единственным средством предупреждения подобного исхода, указывал Ленин, являлось немедленное заключение мира и демобилизация, доставшейся большевикам в наследство уже полностью разложившейся, сеющей смерть и разрушение в собственных рядах, и в тылу Старой армии[237]. Успех своего весеннего (1918 г.) наступления командующий немецкими войсками М. Гофман объяснял именно тем, что «У Ленина и Троцкого тогда еще не было Красной армии. У них было достаточно хлопот по разоружению солдат старой армии и отправке их домой»[238].

Не обладая никакой реальной властью и силой, большевики в существовавших условиях оказались еще большими заложниками ситуации и истории, чем их предшественники, поскольку были вынуждены довести разрушение «военной машины» до логического конца, завершить, начатый еще до их прихода, процесс «созидательного разрушения»[239], который несмотря на весь свой трагизм, только и мог спасти страну: «не оживет, аще не умрет»[240].

К этому выводу уже в сентябре 1917 г. приходил пдп. И. Ильин: «армия, которая оплевывает своих генералов в буквальном, а не переносном смысле и, не дожидаясь следствия и суда, готова чинить всяческие насилия, – не армия больше и единственное средство – это распустить такую армию и начать формировать новую. Никакие полумеры не помогут, и теперь, по существу, запоздали уже и вообще со всякими мерами, войны продолжать мы не можем»[241].

* * * * *

Лучшей частью офицерского корпуса двигало чувство необходимости выполнения своего воинского долга, перед наступающим внешним врагом, и одновременно спасения цивилизации, от натиска взбунтовавшейся, несущей смерть и разрушение «черни». Белые офицеры восприняли революцию, как новый пугачёвский бунт, видный «белый» ген. К. Сахаров, эпиграфом к своей книге даже приводил строки из «Капитанской дочки» А. Пушкина: «Правление всюду было прекращено. Помещики укрывались по лесам. Шайки разбойников злодействовали повсюду…»[242]. Именно эти чувства, радикализованные попранием собственной чести и местью за погибших товарищей, выковывали характер главной движущей силы Белого движения – офицеров-добровольцев[243].

Пример подобных настроений давал плк. Б. Штейфон, который обосновывал свое решение вступить в борьбу с большевиками тем, что «в душе горело не замирающее чувство национальной обиды. Чувство и рассудок не могли примириться с создавшимся положением и подсказывали, что надо что-то делать… Мысль лихорадочно работала в одном и том же направлении: почему анархическая солдатская масса осилила элементы порядка? Почему зверь победил человека?… Ужасы Свеаборга, Кронштадта, Севастополя, бесчисленные насилия над офицерами на фронте, воспоминания о собственных тяжелых переживаниях, все это обостряло мою гордость и упрочивало сознание, что невозможно, недопустимо покоряться тому циничному злу, какое совершалось именем революции. Что позорно ожидать с покорностью и с непротивлением своей очереди, когда явятся людо-звери и уничтожат меня, как беспомощного слепого щенка»[244].

Борьба «белых» офицеров была своеобразным героизмом отчаяния, «память о революции глубоко въелась в их (офицерские) души. Я, – вспоминал английский ген. Э. Айронсайд, – пытался внушить им, что они должны уменьшить пропасть между офицерами и рядовыми, но почувствовал, что мои слова не произвели на них никакого впечатления… Офицеры исправно несли службу, но в их глазах я видел ужасную безысходность. Многие из них в глубине души не верили, что смогут разбить большевиков, хотя все еще твердо были убеждены, что им нужно оказывать сопротивление»[245].

Эти настроения были очень близки к тем, которые испытывала часть помещиков после отмены крепостного права. М. Салтыков – Щедрин передавал их словами одного своего героя: «Те из нас, которые были сильны духом, поняли, что им ничего больше не остается, как умереть. Все, что составляло обаяние жизни, что заставляло дрожать в груди сердце – все разом перестало жить. Даже нити, привязывавшие к отечеству, – и те как бы порвались. Мы видели перед собой Россию, но не ту, которую привыкли любить. Любить эту новую Россию мы не могли принудить себя, ненавидеть ее – не имели решимости…»[246].

Правда помещики, после отмены крепостного права, находились в гораздо лучшем положении, чем офицеры 1917 г., у них сохранялось привилегированное положение правящего сословия, выкупные платежи и немалое количество земли. Офицеры же с революцией теряли не только свой социальный статус, но и с демобилизацией армии – службу, которой они посвятили свою жизнь, а вместе с этим – и все перспективы на лучшее будущее. Офицеры оказались практически в безвыходной ситуации.

При этом, в отличие от помещиков, они обладали необходимыми профессиональными навыками и решимостью, радикализованной революционными эксцессами солдатской массы. Им не нужно было принуждать себя ненавидеть новую Россию, что бы с оружием в руках выступить на защиту той – которую они привыкли любить. Офицеры, отмечал митрополит Вениамин (Федченков), «тогда не рассуждали, а жили порывами сердца»[247].

«Людей поднимало и гнало на величайшие труды и лишения, на смерть и на подвиги, – подтверждал ген. К. Сахаров, – только чувство. Чувство оскорбленной чести за великую Родину, чувство мести низким растлителям родной армии и страны, чувство долга перед Россией…, горячее сильное чувство и глубокая вера в правоту своего дела»[248]. «Пока царствуют комиссары, – провозглашал легендарный М. Дроздовский, – нет и не может быть России, только когда рухнет большевизм, мы можем начать новую жизнь, возродить свое отечество. Это символ нашей веры»[249].

И эта «полнота веры в наше дело, – отмечал командир дроздовской дивизии ген. А. Туркул, – преображала каждого из нас…Каждый как бы становился носителем общей Правды… Мы каждый день отдавали кровь и жизнь… Когда офицерская рота шла в атаку, командиру не надо было оборачиваться смотреть, как идут. Никто не отстанет, не ляжет… атаки дроздовцев, без выстрела, во весь рост…»[250]. И так же, как на Юге России, в Сибири в войсках Каппеля, вспоминал ген. Сахаров, офицеры «иногда составляли целые роты, которые дрались и умирали, как ни одна воинская часть на свете»[251]. «Офицерские части, – подтверждал красный командарм А. Егоров, – дрались упорно и ожесточенно…»[252].

Например, только в августе-сентябре 1918 г., всего за один месяц дивизия Дроздовского в непрерывных боях потеряла 75 % своего состава![253] По словам Деникина, Корниловский полк за первую половину 1918 г., сменил свой состав 10 раз![254] «В области военной, – признавал красный командарм М. Фрунзе, – они, разумеется, были большими мастерами. И провели против нас не одну талантливую операцию. И совершили, по-своему, немало подвигов, выявили немало самого доподлинного личного геройства и отваги…»[255].

Казаки

К лету 1918 г. большинство белой армии состояло из казаков. Казаки мало заботились об остальной России, для них гражданская война была войной с неказацкими крестьянами…

П. Кенез[256]

К началу ХХ в. казаки представляли собой особое полувоенное сословие. Они должны были служить в армии 20 лет, и использовались уже не только, как армейская сила, но и в качестве своеобразной военизированной полиции. Пример их применения, в последнем качестве, приводил французский посол М. Палеолог: «На небе появляется призрак революции… Но казаки тут как тут. Порядок восстановлен. Еще раз охранное отделение спасло самодержавие и общество…, чтобы в конце концов их бесповоротно погубить»[257].

«Казаки считаются оплотом существующего строя, – подтверждал один из лидеров февральской революции А. Гучков, – когда надо какую-нибудь толпу или демонстрацию разогнать…, (но) у них и требования были более высокие, чем у основного населения»[258]. Эти требования материализовались, прежде всего, в предоставлении казакам, за верность, земельных и налоговых привилегий. В результате уровень жизни казаков был намного выше, чем у крестьян среднерусской полосы, донской казачий середняк был богаче тверского или новгородского кулака[259].

При этом в 1917 г. среди казачьих хозяйств насчитывалось 23,8 % зажиточных, 51,6 % – середняцких и 24,6 % – бедняцких[260]. В то время, как в среднем по России к зажиточным (кулацким) можно было отнести не более 10 % крестьянских хозяйств, 30 % – к средним и 60 % – к бедняцким[261]. Казацкие привилегии носили сословный, полуфеодальный характер и вступали в непримиримое противоречие с наступавшей капиталистической эпохой. Именно привилегированное экономическое положение казачества является основой его реакционных настроений, приходил к выводу летом 1917 г. Ленин, и поэтому именно «в казачьи областях можно усмотреть социально-экономическую основу для русской Вандеи»[262].

Казаки «объединяли одиннадцать сообществ (войск), среди которых Кубанское и Донское были наиболее значительными… Но ни в одной провинции Российской империи казацкое население не составляло большинства. Только 49 % от 4 млн. жителей Дона и 44 % от 3 млн. жителей Кубани были казаками. Кубань и Дон были богатейшими аграрными районами России, что привлекало множество крестьянских поселенцев. Но даже если эти крестьяне жили в области Кубани и Дона поколениями, они все равно не могли войти в казацкое сословие и даже не могли рассчитывать на постоянное местожительство в этих районах. Они должны были хранить паспорта тех мест, где проживали их предки. Так как эти крестьяне всегда являлись соперниками казаков, их называли иногородние… Согласно переписи 1914 г. иногородние составляли 53 % жителей Кубани. (Неказацкий остаток составлял основное население этих областей, калмыки в районах Дона, кавказские племена в районе Кубани)»[263].

«Казаки были гораздо богаче, чем иногородние, – отмечает Кенез, – На Дону иногородние владели лишь 10 % плодородной земли, на Кубани – 27 %». 20 % крестьянских хозяйств были безземельными. Самые крупные участки иногородних «составляли на Дону 1,3 десятины, на Кубани – 1,5 десятины. Большинству крестьян приходилось арендовать землю у казаков…»[264]. У казаков Дона в среднем на мужскую душу приходилось ~ 12,8 десятин[265].

Спокойная жизнь на казацкой земле закончилась с наступлением Февральской революции. Основным камнем раздора, как и в остальной крестьянской России, стал земельный вопрос. Толчок к его разрешению дало Временное правительство: на майском 1917 г. Всероссийском крестьянском съезде министр земледелия лидер эсеров В. Чернов заявил, что казаки имеют большие земельные наделы и теперь им придется поступиться частью своих земель. Это выступление было поддержано меньшевиками и эсерами из Советов в виде их массированной агитации за расказачивание[266].

Именно наступление на казацкие привилегии, стало основной причиной отказа Донского войска подчиниться приказу Временного правительства арестовать ген. Каледина, за участие в корниловском мятеже. Временное правительство, пояснял командующий Донской армией ген. С. Денисов, «постепенно изменяясь в составе, в конечном итоге утеряло признаки власти, созданной (февральской) революцией…, пошло по скользкому пути непристойных уступок черни и отбросам Русского народа»[267]. С этого времени (сентября) Дон фактически стал независимым от центральной власти. А Кубанское казачье войско в сентябре 1917 г. вообще объявило о создании своей Законодательной Рады.

Но настоящая война за «землю» развернулась между иногородними и казаками только с началом Октябрьской революции, объявившей о лишении казаков их сословных привилегий[268]. 28 марта большевистский областной съезд советов издал постановление о национализации казачьих земель, через три дня после этого на Дону началось казачье восстание[269]. Причиной подобных восстаний, вспыхнувших по всем казачьим землям, подтверждал атаман Г. Семенов, являлось уничтожение большевиками «казачьих так называемых привилегий…, и наше право на исконные наши, завоеванные нашими дедами земли»[270].

bannerbanner