
Полная версия:
Разлом
Из всех укромных мест, из желтеющих терновых кустов, из зарослей широких перезревших лопухов, из-за задернутых занавесок да полузакрытых дверей и ставен робко и с любопытством наблюдали за чужаками десятки пар настороженных хуторянских глаз. А Тишка, в своем тряпье, так же весело смеясь, приплясывая да кривляясь, уже подходил к чужакам. Те сразу, добродушно что – то горланя, окружили его, юродивого, посмеиваясь и приятельски похлопывая по плечам. Один, постарше, протянув ему сигарету, пытался что – то выяснить, настойчиво спрашивая Тишу на чужом противном языке и широко жестикулируя. Но тот только глупо улыбался, да кланялся истово в пояс, вызывая у пришельцев все новые взрывы хохота. Наконец, старший махнул рукой, дал команду, мотоцикл завелся, немцы вскочили по местам, на ходу напяливая свои лягушачьи каски да ранцы, продолжая смеяться и шутить…
Тишка же, напротив, опустив устало руки, поднял подбородок с редким пушком, стал каким-то пасмурным и строгим.
Мотоцикл взревел, резко дернулся и заглох. Рулевой немец, не сходя с седла, скривив тонкие губы, снова сильно крутанул ногой заводную лапку. Мотор опять затарахтел, опять дернулся и снова заглох немецкий мотоцикл! Старший, с ругательствами выпрыгнув из коляски, стал злобно орать на водителя, а тот, несмело огрызаясь, тоже вскочил и нагнулся над мотором.
Но тут другой фриц, молоденький, что сидел на заднем седле, белобрысый да вихрастый, усмехнулся и легонько толкнул водителя в плечо, пальцем показывая на заднее колесо. Там, между слегка погнутых толстых спиц, торчала Тишкина, любовно струганная дубовая палочка, знакомая всему хутору.
Сам же Тишка вдруг весело расхохотался, схватившись картинно за живот, приплясывая и истово кривляясь. Немец со злостью вырвал из колеса и отшвырнул палку в придорожные кусты. Широко расставив ноги и уперев волосатые руки в бока, свысока, хмуро исподлобья уставился на этого издевающегося над ними нищего русского. Лицо его помрачнело и стало багровым. Сдернув со спины автомат, он дал с пяти шагов короткую очередь. Тишку отшвырнуло назад, он завалился на спину и какое – то время еще судорожно бил он ногами по дороге, поднимая пыль и загребая руками.
Когда же за мотоциклом улеглось пыльное марево и стих, удаляясь, перестук мотора, осмелевшие хуторяне бросились к нему, но Тишка уже отходил, только лишь мелко подрагивали его посиневшие губы да широко распахнутые тускнеющие его глаза задумчиво и неподвижно устремились в мирное летнее небо. Две кровавые кляксы грязно растекались по груди на замусоленной изношенной рубахе.
Тишу, безродного, не имевшего на хуторе никакой родни, в тот же вечер похоронили всем немногочисленным миром, бабы да девки жалобно и протяжно тужили, старики, скорбно сомкнув губы, глухо молчали. Прочитал молитву да перекрестил трижды дедушка Митроха свежий крестик, да и тихо разошлись…
Так в мирную жизнь маленького хуторка, потерявшегося в широкой старой балке верхнего Задонья, над маленькой безымянной речушкой, в стороне от больших дорог, грубо и кроваво вошла война.
До этого случая только раз, ранней весной, взорвалась вдруг хуторская полуденная тишина истовым криком Марфуши, получившей на своего мужика похоронку. Обхватив дрожащими руками трех своих малых детишек, уткнувшись лицом в их золотистые головки, долго и тоскливо, одиноко выла она, сонно раскачиваясь и порой подымая в пустое белое мартовское небо мутные глаза свои, сидя на том самом месте, где и застала ее горестная весть, на скамейке, любовно сбитой и покрашенной покойным теперь уже мужем за год до войны. Собрались соседки и, рассевшись вдоль забора, тоже тихо скорбили, изредка всхлипывая и тяжко вздыхая – почитай, у всех были в армии родные. Потом незаметно разошлись.
А Марфуша, простоволосая, со сбившимся на плечи платком, до самой морозной вечерней зорьки все выла и выла, то срываясь тонко в голос, а то, мелко дрожа плечами, затихая над тремя соломенного цвета головками.
Больше немцев в хуторе никто не видел. Только один раз в конце лета пролетел низко – низко большой серый самолет с белыми крестами на крыльях, метнул наискосок через усыпанную падающими абрикосами улицу широкую черную тень и быстро ушел на север.
– Машка! Маруся – я – я!! Иди сюда, че скажу – у! – звонко кричит через плетень Дунька, соседка Маруси, тоже солдатка. Только у нее уж детишек двое, погодки – пацаны. А вот Маруся со своим Николаем, в сороковом году поженившись, так и не обзавелись детками, не дал пока Бог. Может, потом, после… Как вернется?
Хуторские ее Николая малость сторонились, ходили о нем поначалу, как появился он на хуторе, слухи разные: что детдомовский, мол, что и отсидел уж, что родом из каргинских казаков, а родителей поубивало давно, еще во время того восстания… А Маруське – то что? Девка есть девка! Красивый, чернявый, механизатором в МТС, работящий и ее всем сердцем любит! Уж она – то чувствует! А на гармошке как играет! Душевно! Как ни просила, как ни отговаривала ее мать – а все ж пошла она за Николеньку!
И сколько раз потом ни заводила речь с ним про его прошлое, про родителей – все как – то Коля, то отшутится, то рассердится:
– Што тебе моя родня, Машутка? Али тебе с ней жить?
И только раз как-то, на излете золотого октябрьского дня, когда непонятно кто и почему вычеркнул Николая из списка трактористов, премированных по случаю высокого урожая, молча проходил он весь день мрачнее тучи, все переживал. Ой, как переживал! Маша и так, и сяк ему всячески угождала, ластилась, как котенок и уж, когда спать легли, глухо вырвалось у него обидное:
– Ну, вот за што, а? Аль работал я хуже?.. Выработка у меня –не то, что у иных бездельников! А? Сталин же сказал как? «Сын за отца не в ответе!» А они… Да! Лютовал покойный батя во время восстания… Порубил, гуторят, красноармейцев много. Так, с него ж и спрос! Что ж я теперь, весь век? Али всю жисть буду… Ишо и внукам моим ответ держать? Али как?
Больше не проронил он ни слова. Отвернулся и затих. Да только чувствовала Маша, что не спит Николай, что горькая обида холодной жабой гложет его сердце, серым камнем тяжело лежит на душе. На другой день, в выходной, угрюмо просидел он на крылечке, тоскливо наигрывая себе какие – то невеселые, тоскливые, как осенний дождик, мелодии. Вечером, уже в сумерках, пришел и подсел к нему на порожки дед Митроха, молча достал кисет, закурили. Тихо и неторопливо проговорили они до самой полуночи. Утром Николай, как ни в чем ни бывало, ушел в МТС.
…– Да иди ж ты сюда, ос – споди – и…– Дунька сочно шмыгнула носом и смахнула краем косынки слезу, невесть откуда накатившуюся, – че те скажу-то…
– Чего тебе? Коз не доила еще…
Маруся прислонилась к плетню, тревожно вглядываясь в лицо соседки.
– Да погоди ты, с козами! Тут такое… Страсть!! Слухай сюды: ты слыхала, дядя Митя Сухоруков дома уже? Ага! С фронта… Ну, то – исть не с фронта, – тут Дунька с опаской оглянулась вокруг и, перейдя на полушепот, пригнувшись к самому Марусину уху, продолжала:
– Дядя Митя с лагеря немецкого пришел! Уж не ведаю, какими судьбами… Пустили его, с плену – то! Там тетка Катька, эх, радая – то какая! Пришел, слава те, Гос – споди – и! Худой, как тросточка… Изранетый. Не слышит! И видит плохо…
– Вот, радость – то, – Маруся задумчиво глядит в тоске поверх растрепанной Дунькиной головы, – и немцы ж его отпустили…
– Ты слухай дальше, Маша – а! Че рассказывает – то дядя Митя – я – я! – всхлипывая, певуче затараторила дальше Дунька, – он говорит, наши хуторские, как забрали их, так все гуртом и попали служить в одну часть -то! Все шесть человек! И мой Гришаня, и твой Колька, все вместе, поняла?
– Ну, поняла.
– Ага! И так же почти что все и в плен они немецкий попали, смекаешь ты или не – ет?! Там они, Маруська, наши родненькие, там, в лагере, откуда и дядя Митя пришел! Бежим скорей, че скажет – то! Может, и видел их, знает че! С козами она!.. Бежим, Маруся! Ой, бежи – и – им!
Дядя Митя, живой, худющий и пожелтевший, в одном чистом исподнем, сидит на скамейке в тени под ласково шелестящими старыми вишнями. Его глаза под густыми белесыми бровями полуприкрыты, веки подрагивают и кажется, он дремлет. Черный сытый кот приветливо трется о босые, в язвах и сухих трещинах, ноги вернувшегося хозяина, радуется. Через полуоткрытую дверь веранды слышно, как в хате что – то шкварчит, оттуда кисловато пахнет зажаркой, видно, тетка Катька варит мужику борщ. Дунька с Марусей, едва войдя в калитку, в нерешительности остановились.
– Гм… Гм… Значится так, девчата…, – голос дяди Мити, известного хуторского весельчака и балагура, заводилы всех попоек, глух и непривычен, веки же так и не подымаются:
– В Богдановке немчура лагерь заделали, Крученую балку… Всю балку колючкой обнесли и нашего брата – красноармейца туды со всех краев понагнали… Значится так, там они, ваши – то…
Он долго молчит, шевелит губами, словно раздумывая над чем – то. Потом тихо продолжает:
– И твой и… Вы на меня, девоньки, не смотрите… Я ж тут… Слепой почти. Больно на белый свет глядеть – то, режет и все. Мина проклятая… Шваркнула перед глазами. А нас, значится так, – он слабо усмехнулся, качнув белой головой, – комсостав бросил, разбежался, вот и попали… В окружение. Забрали… Нас казачки. Не наши казачки…, а… Те. А я сижу, сижу, под самой проволкой, смерти жду, а они идут – то, полицаи! А я не вижу же ничего…Тряпка на морде. Хоп! Слышу, кум мой, Федот Крынка из их, значится так, полицаевских рядов и кричит мне, кумашок, мол, не боись, мол, я тебя выручу! Ить признал, выходит. И правда, через полчаса вывел он меня за проволку! Посадил на бричку, доставили добрые люди… Так во – от, Дуся, твово Григория я еще вчерась видал, живой пока. И Гришка Бобыляк там же мается… И Карасев Жорка. А твоего Николая, Маруська, гм… гм… Я там как – то потерял из виду – то. Где, не скажу… Слепой же я теперя… почти! Но, в окружении были мы все гуртом. Тоже там, наверное… Ежели, конечно, не убитый. Гм… А нас же та – ам! Гос -споди, помилуй!.. Тыщ десять, не меньше народу – то, за проволкой! Черви народ… едят!.. Мру – у – ут! Но тех, значится так, за какими бабы их приходють, тех полицаи пускають, ежели муж или сын чей… Отдають, ежели ты не партейный или там, комсостав…
Дунька и Маруся медленно пошли молча обратно по тропинке. Сзади догнал их низкий мужичий голос тети Кати:
– Поспешайте, ой, та й поспешайте ж, девоньки – и! Там мор идее – е -т, мрут они, родненькие, как те мухи. Тока, сказывал мой Митяй, возьмите, ежели есть, какое золото, ну, там, колечки, сережки какие… Кумашок – то наш, Федотик, сволочь такая, падкий оказался на энти дела!.. Старшой полицай он тама теперя… И немчуре, бабоньки, меньше на глаза попадайтесь, платки пониже опустите… Как мужиков – то приведете, старайтесь на хутор – то после захода солнца попасть. Разденьте вы их, девоньки, на кладке догола, суньте в руку кусок мыла зеленого, пущай ныряют да хорошенько помоются! Одежку, какая на их ни есть – спалите тут же на бережку дотла! А им припасите вы все чистое… Сыпняк, будь он неладный, в лагере, как в Гражданскую, пошел, бабоньки – и – и, такая вот напасть… Храни вас Господь!
3
Белая от адской жары равнина, глазу не за что зацепиться. Пылающий горизонт мерцает и сливается с небом, бескрайним, однообразным, непривычным и тем страшным для европейца. Когда ты долго смотришь в глубину этой проклятой степи, то кажется, что ты смотришь в бездну. А в бездну нельзя смотреть очень долго. Ибо тогда бездна начинает смотреть в тебя.
К «трехзвездочному» Курт привык еще с польской кампании, когда служил в полевых «СС». До того рокового ранения на реке Шелонь, у разбитого русского поселка Закибье, когда угрюмый полевой хирург в горячке едва не оттяпал ему правую ногу повыше колена. Но здесь, в охранных войсках, такую выпивку достать очень нелегко и поэтому многие офицеры давно уже перешли на трофейную водку. И всегда в достатке, и берет за живое. Когда – то покойный теперь уже его первый командир унтерштурмфюрер Браун, то ли просто, свихнувшись, то ли изрядно перебрав этого зверского напитка, орал на всю передовую, что никто и никогда не победит народ, который хлещет водку ведрами! Э – эх! Старина Браун… Давно уж сгнил ты в русском болоте. Дважды пришлось его хоронить. В тот злополучный день, когда неистовые атаки пехоты противника до самой темноты чередовались с адскими артналетами, они сперва неглубоко прикопали всех своих умерших и убитых позади позиций. Потом, под напором подошедшей «Сталинской дивизии», пришлось отойти и братская могила, где упокоился и Браун, оказалась на нейтральной полосе. Через пару часов вдруг запели «Сталинские органы» и земля встала на дыбы как раз там, где и была их могила… Трупы снова, уже в кромешной темноте, пришлось по кускам собирать вновь. Сбросили впопыхах в огромную воронку от «чемодана», немного прикопали жидкой болотной хлябью. Наутро над ней сомкнулось чертово вонючее болото. Вот и все.
А потом пришла долгая и зверски холодная русская зима. Противник почти не атаковал, вел лишь вялый обстрел. К нему привыкли. На войне быстро ко всему привыкаешь.
Пленные вырыли несколько землянок и только там, обложившись прелой, воняющей мышами соломой, и можно было согреться в адские морозы под пятьдесят градусов. Одно отделение так и сгорело заживо в такой же землянке, причем до утра никто и не догадался об этом. Только на заре из черного дымящегося провала извлекли девять обугленных трупов. Немцы вперемежку с пленными русскими. Черт подери, в Польше, чтобы немного забыться, давали хотя бы перветин, да разве сравнишь ту кампанию с этой мясорубкой?!
Курт тяжело вздохнул и отвернулся к стене, пытаясь заснуть. Но сон не приходил. Здесь, в проклятой России, даже в глубоком тылу, даже надравшись до поросячьего визга, никогда не уснешь здоровым крепким сном. Он повернулся на спину и, не мигая, задумчиво уставился в дощатый грубый потолок душной времянки.
По неотесанным доскам потолка лениво ползали крупные мясные мухи. Черт возьми, мухи не пленные, им не запретишь, им повсюду можно, они летают повсюду, и садятся и на дерьмо в лагере и проникают в вагончик самого начальника.
Проклятая, проклятая война!
Господи, а ведь все это когда – то все это так безобидно начиналось! Но – когда?
«Клянусь Тебе, Адольф Гитлер, как фюреру и канцлеру Рейха, в верности и храбрости!.. Да поможет мне Бог!» Может быть с того дня присяги, когда он, семнадцатилетний паренек, обуреваемый мальчишеским задором и всеобщим народным подъемом, записался в «СС»? «Один народ, одна идея, один фюрер!» Или с той самой бранденбургской зимы, дождливой, теплой и такой короткой, с лагеря Дахау, в котором и, собственно, родилась, как соединение, их дивизия «Мертвая голова»? Боже мой! И где же теперь большинство тех безусых, наивных, шаловливых мальчишек из его взвода, которых угрюмый старшина Петерайт называл «гороховым супом» – толку мало, а вони много? «Разница между нами лишь в том, что ты видишь картошку сверху, а я – уже снизу!» – беззвучно прошипел, войдя однажды из своего вечного небытия в его беспокойный фронтовой сон покойный старина Браун.
Раздался слабый шорох и негромкий стук в дверь. Так стучит только прожженный интеллигент Шредель, робко, ненастойчиво, предварительно слегка шаркнув в коридоре сапогом.
– Входи, Артур! Открыто.
Артур с невозмутимым лицом молча присаживается на грубо сколоченный табурет, тоскливо глядя в узкое окно. Там, в безбрежной тоске знойной донской степи гомонящим тысячами голосов табором раскинулся наспех обустроенный лагерь военнопленных. Собственно, лагерем, как Заксенхаузен или Дахау, это назвать трудно: широкая, со скифских времен, сухая балка, до желта выгоревшая на палящем солнце, обтянута двумя рядами колючей проволоки да пара невысоких вышек под грубыми дощатыми навесами. Сбоку небольшой барак для охраны да сарайчик для служебных собак. «Временно, все в этом мире, друг мой, временно… И только смерть безжалостно вечна!»
– Ты знаешь, Артур, мне кажется, зря фюрер запретил в Рейхе нашего доброго старикашку Гейне, – прерывает неловкую тишину Курт, поднимая тяжелую голову и садясь на лежаке, усердно копаясь в боковом кармане кителя, – у тебя ведь сегодня «Юно»? Угости, дружище, мои закончились… Старина Генрих, как никто другой, мог передать любые чувства.
– Ну – у, наш Адольф много чего уже сделал совершенно зря… Например, как шкодливый козел, зря он залез в чужой русский огород, -Артур протягивает сигарету товарищу и щелкает серебряной зажигалкой. Потом неторопливо закуривает и сам. Он еще какое-то время молчит, выпускает кольцами дым, словно раздумывая, с чего начать.
Так же тоскливо глядя в окно, он тихо говорит:
– Курт, плохие новости… У нас, кажется, начинается… Сыпной тиф. Вчера еще были кое – какие сомнения, а у сегодняшних трупов налицо типичные признаки. Вчера погибло семнадцать… Пленных, сегодня их уже двадцать шесть. Кстати, их в этой пустыне нечем даже сжечь!
Курт опять смотрит в потолок, где жирная муха, замерев, деловито ставит точки на поверхности. Когда до него, наконец, доходит весь смысл только что услышанного, он вдруг вскакивает и, жестикулируя, взрывается отборной бранью:
– Ч – черт!! Черт! Черт возьми!.. Ужас! Ты знаешь, Артур, какая меня вот на всем протяжении русской кампании не оставляет одна навязчивая мысль?! А зачем Рейху эти миллионы голодных советских пленных? Зачем, спрашивается! Фюрер что, хочет, поморив их как следует голодом, бросить против Англии и Америки? Да, это… Дикая мысль, но в ней, дорогой Артур, есть и рациональное зерно. Ведь еще год-полтора такой войны, и у Германии просто не останется своих солдат!
– Ты что! Перегрелся? – Артур спокойно слегка улыбнулся одними тонкими губами, – глупость. Чтобы Иваны целыми армиями добровольно дрались за Рейх? Маловероятно, Курт!
Тот уже молчит, опустившись на топчан, устало прикрыв глаза и пуская кривые кольца сероватого сигаретного дыма. На его продолговатом лице с двухдневной щетиной отображается некое подобие улыбки. Так же, не открывая глаз, он уже спокойно говорит:
– Все равно… У меня ведь дядя Йозеф, ну, тот, из Тироля, я тебе уже не раз рассказывал о нем, заядлый охотник. Посещает все собачьи выставки. А знаешь, как он приручает купленных взрослых борзых? Да очень просто, Артур! Он вначале безжалостно морит их голодом, ну, так, недельки полторы, а потом лично, со своей руки, начинает понемногу подкармливать. И нет потом преданней псов! Забери у любого живого существа пищу, измори его голодом, а потом брось ему маленькую обглоданную кость – и это существо навек твое! Ты – для него… Спаситель! Голод – не тетка, как говорят сами русские.
– Пока это случится, старина, эти миллионы вымрут без еды и лекарств! А вообще, конечно, против злобных и беспощадных Иванов мягкотелые томми никогда бы не устояли, это уж бесспорно. Видел я их в сороковом во Франции.
Курт, начальник лагеря, что – то вдруг вспомнив, сосредоточенно роется у себя в коричневом потертом портфеле, достает лист бумаги, озаглавленный черным хищным орлом с мелко набранным на печатной машинке текстом. Протягивает Артуру:
– На! Прочти. Это приказ нового командующего нашей Шестой армии. Я все понимаю, прусское офицерство, традиции… Но… Либерализм Паулюса иногда перехлестывает через край. То ли дело, покойный Рейхенау! Виселицы и только виселицы при нем стояли от Варшавы и до Харькова.
Артур не спеша и очень внимательно читает приказ. Его лицо вдруг вытягивается от изумления и светлеет, кажется, он не верит своим глазам, и он начинает негромко повторять вслух:
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов