
Полная версия:
Мятеж
Распоряжение обкома там получили, но явиться к нам и не подумали. Наоборот, скоро завязали отношения с восставшими, отправили туда своих представителей, а дальше – дали представителей и в самый боеревком. Рано утром 13-го вся партийная организация под знаменами «проследовала» в крепость и там держала приветственные речи. Эти молодцы позже все угодили на скамью подсудимых и понесли за предательство крепкую кару. Мы такого оборота все-таки не ждали, самое большое, что могли предполагать, – это пассивность «партийцев», их трусость, невмешательство в развертывавшиеся события.
А вышло все по-иному. Скоро четыре «представителя партии» сидели в мятежном боеревкоме и решали судьбу Советской власти в Семиречье. Как они ни ежились, как они ни прикрашивались и ни прикрывали себя разными «доводами», – было очевидно лишь одно: они с мятежниками, – и против нас.
Председатель угоркома даже отослал в центр совершенно ребяческую телеграмму: никакой помощи, дескать, присылать сюда не надо… все спокойно… восстания никакого нет, и т. д. и т. д. – что-то в этом роде.
И это после того как крепость была захвачена восставшими, оружие разграблено, в области провозглашена власть боеревкома «до созыва съезда», а тем самым низложены, следовательно, существовавшие органы Советской власти. Подложил было мину нам, да ладно, скоро все мы разузнали, дали знать центру, что за цена этим сообщениям предательской «парторганизации». Уже 12-го, через несколько часов после восстания, в крепости болталось немало «партийцев», а когда открылось там «совещание о требованиях к военсовету», – на этом совещании председательствовал некто Печонкин, тоже член партии и даже чуть ли не член угоркома. Крепость выработала двенадцать пунктов. Эти пункты и разбирали мы потом на заседании в штабе Киргизской бригады. И здесь, на заседании, кроме нас и крепостников, – посредниками, что ли, – присутствовали «представители партии», да еще как лихо присутствовали: требовали немедленного разоруженья особого отдела и буйно голосили против каждого нашего слова, каждого предложения.
Совещание в Кирбригаде открылось ровно в четыре часа. Обе стороны пришли вовремя – дорога была каждая минута. Помнится – этот маленький старенький домик с худыми, полусгнившими воротами, скучное крылечко, низкая душная комната с измазанными стеклами в окнах, голые стены, где болтались ободранные грязные обои, стол – длинный, пустой, словно под покойника. А вокруг стола – лавки, хромавшие и скрипевшие на немытом годами, дряхлеющем полу. Мы набились в комнату все разом, и разом стало там душно и тесно. Окна были приоткрыты, но вовсе открывать было нельзя: совещанье наше ведь «секретное», а по улице то и дело шмыгает народ. Поставили стражу у дверей, около домика. Но страсти могут разгореться – и никакой страже не ухранить тогда наши споры-крики. Словом, сидели в душной комнатке при закрытых окнах, в табачном дыму, словно в курной избе. Исподлобья оглядываем друг друга, хотим проникнуть взором туда – в мысли, в сердца, узнать: с чем кто пришел?
Будут слова, будут обещанья, а вот на самом-то деле – чего они ждут от этого совещанья? И кто тут у них главный? Может, вот этот же самый Печонкин? Или этот, как его – вон, что вертится и вьется ужимками, словно глиста… какое у него, однако, нехорошее лицо: подобострастно-рабское, корыстное, жестокое. Нервно прыгают зеленые хищные глаза, словно что-то высматривают. Губы сложены в ядовитую, нехорошую улыбку: такие мясистые, отвислые, сластолюбивые губы говорят о дрянности характера. Это кто? Вилецкий. Он шумит больше всех. Видно, из вожаков.
А вот – этот, небольшого роста, с застенчивым лицом – этот как будто другого склада… У него и манеры такие непосредственные и в словах ни вызывающего нахальства, ни заносчивой самоуверенности. Это Фоменко.
А тот, что сидит на окне со скрещенными руками, оглядывает бесстрастно всех немигающим, спокойным взором? И руки так у него положены крепко одна на другую, словно и не думает он их вовсе разнимать. По лицу – безмятежно пассивен. Опасность не здесь. Это Проценко.
Тот, что рядом стоит у окна и пристально нас рассматривает, – серьезен, уверен в себе, неглуп: он что-то заговорил, как вошел сюда, и речь была простая, верно построенная, свидетельствующая о том, что знает человек, что ему надо делать. Такой может быть и опасен. Даже – куда опасней гаденького Вилецкого. Это Невротов. За этим надо приглядывать и слова его взвешивать прочнее.
А другие? В общем, право, похожи друг на друга.
Мы помаленьку размещаемся, проталкиваемся кому куда любо сесть, чуточку разговариваем сторона со стороной, а больше всё – они меж собой, а мы тоже. Шелестение, говорок кругом, передвижка, подготовка к действию, которое все впереди. Надо открывать – чего еще медлить.
От нас выбрано было народу тоже немало: кроме меня – Позднышев, Белов, Бочаров, Береснев, Павлов и Сусанин (командиры), Аборин, Пацынко, Муратов. Впрочем, осталось нас потом всего несколько человек. Иные и вовсе не пришли, разными спешными поглощены были делами, а иные ушли с заседанья, увидев, как оно проходит, и сообразив, что в другом месте им быть полезней. Открывая заседанье, пришлось агитнуть в том смысле, что:
…интересы и цели у нас, собравшихся, само собой разумеется, одни и те же. Надо только кой о чем договориться в мелочах… Мы же борцы… революционеры… Мало ли какие могут быть и у нас разногласия в своей среде. Но мы всегда договоримся, так как лозунг у нас общий: «вся власть трудящимся» и т. д. и т. д.
В этом роде была построена короткая речь. Цель у нее единственная: ослабить их подозрительность; наиболее слабых – психологически, хоть в малой доле, привлечь на свою сторону; заявить сразу и определенно, что не смотрим на них, как на врагов, и пытаемся договориться…
Затем стали избирать президиум.
Избрали, впрочем, только двоих: меня председателем, Никитича (Позднышева) – секретарем. Это уже была некая победа.
– Ну, что ставить в повестку дня?
– А вот эти двенадцать пунктов и обсудить, – заявил Вилецкий, – которые у нас разработаны на всякие нужды… Чего же еще разбирать…
Пункты огласили. Голоснули: все были согласны обсуждать. Мы своего ничего не предлагали, не все ли равно: и под этими вопросами провести можно что угодно.
Открылось заседанье, пошла галиматья: с едкими вопросами, взгоряченными протестами, злобными выкриками, угрозами, дрожащим негодованием, с буйным громом по столу кулачищами…
Буря длилась четыре часа. Мы старались утихомирить страсти, сгладить колючие углы вопросов: в такой обстановке заострять их было нам вовсе невыгодно. И шли на уступки, то и дело шли на уступки, когда увидели, что на рожон переть все равно нельзя. Но многое взяли с бою. Собственно говоря, ни одно постановление не было вынесено в том виде, как предлагали его мятежники, – все постановления перестроены под нашим напором. Лишь только предлагалась какая-нибудь сногсшибательная формулировка, как мы в очередь, один за другим, брали ее под перекрестный огонь, безвыходно прижимали крепостников к стене и как-нибудь так повертывали дело, что им приходилось отвечать на вопрос:
– Революционеры вы или нет?
– Конечно, да.
– За власть вы трудовую или нет?
– О, конечно, да…
– Ну, так значит…
И мы опутывали вопрос тонкой сетью своих доводов. Из этой сети мятежникам трудно было выбраться, и волей-неволей они соглашались предложение свое изменить в духе наших требований, так как они же… «революционеры… борются за право народа… за трудовую власть… за власть Совецкую…»
Им надо было нас давным-давно посадить в тюрьму, – это было бы, с их точки зрения, – дело. А тут завязали переговоры-разговоры. Да еще на «легальной, советской платформе». Это уже была наполовину их гибель, ибо удержаться тут в равновесии было никак невозможно: или – или. Или не признаешь Советскую власть – и тогда сажай ее защитников, расстреливай, свергай; или, раз признал ее, хоть и на словах, – никак не отвертишься от убийственной логики, которую нам в нашем положении «советчиков» так просто развивать.
Мы все время и по каждому вопросу ставили крепостников в тупик и обнаруживали им же самим противоречия в их словах. Тогда они быстро пятились назад, кой-что не повторяли, кой-что уступали, кой от чего вовсе отказывались и говорили, что этого не было, что это недоразумение, оговорка и так далее.
Назвался груздем – полезай в кузов.
На примере этого безрассудного восстания вообще хорошо можно научиться тому – как не надо делать восстаний. Крепостники негодовали. Бранились, бесились. Но что ж от того: не в этом сила в конце концов.
Только вот что нас смущало: наговоримся, постановим, запишем… Ну, хорошо. А будет ли крепость-то сама всему этому подчиняться, что мы тут скажем? Ой, нет, – ох, мало надежды. Ведь и самый-то боеревком, говорят, у них только чести ради выбран, а все дела решают на общих крепостных собраниях… Так куда уж тут надеяться, что наши решенья там приняты будут «единогласно»? Пустое, пожалуй, все это… А делать все-таки надо. И мы делали усердно, настойчиво, тщательно.
Первым вопросом стояло:
О белом офицерстве из перебежчиков и находящихся в Семиречье.
Не очень складна формулировка, – ну, да ладно. По разным вопросам разные были у них и «докладчики», особенно потом, когда разгорелись страсти, – каждый спешил высказаться первым. Всем скопом выли зараз.
– …Зачем все офицеры на свободе? – кричали они. – Совецкая власть должна быть не такая, чтобы офицеров на службе держать: пожалуйте, дескать, господин офицер казацкий, в продотдел работать, а там мы паек вам дадим, будете обеспечены. Разве такая Совецкая власть? Всех посадить сразу – так требует крепость, а если не посадите, мы сами посадим, а вместе с ними и вас всех туда же… Довольно терпеть, мы сами все можем делать, и без вас: ишь, учителя какие понаехали, офицеров распускать, – видно, дороги больно пришлись по сердцу…
– Товарищи, да что вы говорите, – отражали мы лихой налет, – и о чем тут спорить: ни вам, ни нам офицеры не товарищи.
– Нет, товарищи у вас, коли так…
– Да нет же… И вовсе не в том дело.
– Втирай очки! – хихикал Вилецкий. – Знаем вашего брата, куда вертеть надо… А тут и спорить нечего: раз они вам не товарищи – посадить в тюрьму и кончено, расстрелять сукиных детей…
Все это по виду было очень революционно. Слушая их, не зная их, можно было подумать: какая же тут яркая классовая ненависть к офицерству, защитнику наших врагов. Но не в том дело – за этот вопрос лишь надо было спрятаться крепостникам-главарям, как за боевой. Да таких и еще было два-три вопроса. А главное совсем-совсем не в том, главное – в хлебной монополии, в жестокой диктатуре советской, особом трибунале и т. д., – вот где собака была зарыта, вот что им надо было кувыркнуть. А это все ширма одна. Впрочем, ненависть к офицерству, особенно в широкой массе красноармейской, где не одно же было чистое кулачье, – эта ненависть и действительно имелась, но уже не из-за нее, конечно, поднялось всеогромное дело мятежа.
– Такую сволочь держать на свободе, – гремели крепостники, – да это что же, братцы, а?!
– Но вы не забывайте, товарищи, этих офицеров мы ведь взяли в Копале со всею белой армией. А при сдаче – условия определенные подписали, поклялись советским словом, что расправы не будет… Так что же, по-вашему, теперь – обмануть? Но кому, зачем это надо? Мы ведь часть из них все равно отправили в Ташкент, а остальных отправлять будем постепенно. Он, офицер положим, как агроном работает в земотделе, вашему же хозяйству крестьянскому помогает… Сними его сегодня, а кем назавтра заменить? Нам обещали в скором времени из центра работников партию: тут же, как заменим, тут же все остатки офицеров и угоним в Ташкент…
– Это ладно, нащет партиев-то… Какое нам дело до ваших работников… Крепость требует, чтобы немедленно снять!
– Но, товарищи, нельзя же всех разом, мы этим делом работу свою испортим. Давайте хоть некоторую соблюдать осторожность. Ну… ну, хоть так давайте поступим: вам, вероятно, известны фамилии уж особенно поганых офицеров – тех, которые вели себя жестоко в белой армии… Давайте от крепости такой список, и мы этих по списку вышлем немедленно, а остальных – в очередь, постепенно, не разрушая дела… Идет?
Поломались-поломались – договорились:
Военный совет дивизии уже издал соответствующий приказ и обязуется немедленно отправить в Ташкент всех офицеров, список которых будет представлен делегатами гарнизона, и постепенно, по мере нахождения заместителей, снять всех остальных с командных и административных должностей.
Укачали первый вопрос. Второй гласил:
По вопросу об использовании и распределении, трофейного оружия, по возможности из него снабдить население.
Видите, куда повернуты оглобли; населенье вооружить! А мы ведь только недавно по области отдали приказ, чтобы под угрозой тяжелого наказания все оружие население сдавало нам.
Совсем наоборот выходит.
– Потому что населенье навсегда должно быть вооружено, – уверенно, спокойно заявил Невротов. – Крестьянину винтовка необходима, раз он находится среди врагов.
– Каких врагов?
– А всяких врагов, и казаки могут опять, и потом же киргизы эти…
– Но ведь у киргизов тоже нет никакого оружия, – нам все его должны сдать…
– Киргиз? Что такое киргиз? – взвизгнул вдруг Вилецкий. – Ты меня с киргизом, что ли, станешь равнять? Что я тебе – кто? Я шесть лет в армии служил, кровь, можно сказать, пролил, а меня с киргизом ставить заодно? Нет уж, это вам не удастся… Продались вы там все офицерам, а теперь киргизу продались: вооружить его, а нам не надо оружия? Коли не надо, так не надо, мы и не просим, у нас хватит без вас…
– Вилецкий, ты не то, – перебил его Фоменко, – тут не насчет киргиз, тут, чтобы всех, значит, разоружать…
Невротов злобно глазами сверкнул на Фоменко, перебил торопясь:
– То ли, не то ли, об этом никто не спрашивает. А крепость требует потому, что в штабе, в дивизии много оружия, крепость требует отдать его все населенью… Мы его отвоевали – нам и должно быть передано…
– А не киргизу, – ввернул ехидно Вилецкий.
– У меня никакого оружия нет, – четко выговорил Иван Панфилович (Белов). – Никаких огромных запасов не имеется. Это вранье. А то оружие, что есть, необходимо для дела, и пока я начальник дивизии – я взять его не позволю…
Откровенная, но резкая речь его могла иметь двоякое влияние: разжечь страсти, поднять мятежников на дыбы или же, наоборот, урезонить, оборвать возможность дальнейших пререканий. Она подействовала благотворно.
– Оружья нет? А если мы проверим? А если мы сами найдем? – хихикнул Невротов.
– Найдете, – значит, ваша взяла, – добродушно, без улыбки, скрепил Панфилов. – Только вот что надо помнить: я за это время части перевооружал, – что было, туда все ушло… А проверить можно, что не проверить, – добавил он после короткого молчания.
Зная, что все равно ничего нигде они не найдут, а в то же время будут заняты и отвлечены, мы предложили избрать комиссию. Они вынуждены были согласиться. Постановили:
Ввиду того что оружия незначительное количество и начдивом принимались меры к использованию этого оружия для перевооружения частей, решили избрать комиссию из товарищей Невротова, Халитова и Проценко, которой и поручается выяснить этот вопрос с начдивом 3-й Туркдивизии.
Постановления мы принимали с теми подчас неуклюжими поправками и формулировками, которые настойчиво предлагали они; но это их успокаивало, получалось даже впечатление, как будто это сами они свое же предложение и подтверждают.
Пусть, что мы теряли от этого?
Третий вопрос:
Об удовлетворении красноармейцев обмундированием.
Вопрос как будто вовсе деловой и безобидный. А на самом деле крыли они в этом пункте нас за то, что все мы тут одни только воры и собрались, обмундирование растащили себе, а красноармейцу нет ничего, что за счет красноармейца мы пузо себе растим, а он вот разут и раздет, – значит, за дело, дескать, и самое восстание произошло.
Вот мы еще вам покажем, как обращаться с нами надо!
Мы отбивались от упреков и обвинений, мы утверждали, что воровства не было, а где и было – мы же сами крепко за это карали виновных. Напирали мы на приказы центра и вынудили крепостников признаться, что «приказы центра надо исполнять…», а то, дескать, какие же вы и защитники Советской власти, раз центр не признаете?
По третьему постановили:
Поручить Военному совету принять самые решительные меры к скорейшему снабжению красноармейцев, наблюдая за снабженческими органами, чтобы они распределяли это равномерно, а в смысле удовлетворения командного состава и сотрудников – строго придерживаться существующих приказов центра, а виновных в нарушении – отдавать под суд…
Близкий к этому вопросу был и следующий, четвертый:
Об улучшении питания красноармейцев.
Тут, конечно, опять о воровстве, о том, что «вы там жрете, наверно, колбасу, а нам и хлеба нет… Известно, тут один другого моет, все вместе воруют красноармейское наше добро…»
И тут побранились немало. Постановили неплохо.
Существующим снабженческим органам, а также и продовольственным организациям принять все меры в самый наикратчайший срок, принять самые решительные (?) революционные шаги к улучшению питания красноармейцев, а в частности госпиталей, а Военному совету 3-й дивизии наблюдать за проведением в жизнь. Комиссарам же и Политоду всячески прийти на помощь контрольно-хозяйственным советам частей в их работе, а где таковых нет, то организовать.
В повестке дня всего двенадцать пунктов. Они их так расположили, что среди невинных и «законных» вопросов втыкали как бы вовсе незаметно какой-нибудь особо злободневный, основной, – из тех, которые и подняли восстание. А остальные тут вопросы, вроде вот двух предыдущих, – декорация, одна попытка глаза отвести.
Пятый вопрос уже соленый.
Разобрать все дела красноармейцев, находящихся под следствием и судом, а также и в заключении, согласно представляемого списка.
Этот вопрос, как видите, совсем иного порядка. Кто у них в списке? А все сами же главари на первом плане и есть. За трибуналом и особотделом – кто ж тут не числится или уже не пострадал? Петров, Караваев, Вуйчич, Букин, Вилецкий… Все они – кто за что: за бандитизм, за зверство, за хулиганство…
Так что вопрос этот в известном смысле был и «личным», – разбирать его надо было с особой деликатностью.
– Нам, – заявил Вилецкий, – никаких ваших делов и разбиранья не надо, мы всех арестованных заведем на собранье в крепость, и пусть сами красноармейцы разберут, виноват он али нет… А потом сейчас же всех выпустить… И сейчас же в крепость всех…
– Товарищи, так нельзя, – вступились мы, – так нельзя, это же не суд получается, а черт-те что. Ну, где это видано, чтобы пятитысячная толпа разбирала вся сразу какое-нибудь дело? Это же гвалт сплошной – и больше ничего…
– Не ваше дело, – перебивает кто-то из крепостников, – мы сами знаем, как надо судить, учиться не будем…
– Но это же немыслимо: гарнизон будет судить преступников… А кто его уполномочил, кто ему право дал на это? Разве сами вы не понимаете, товарищи, что судебный орган непременно должен быть где-то и кем-то назначен, выбран. Сегодня судит гарнизон, завтра случайное собрание горожан, потом наедут, может быть, из деревень – и они судить захотят… Да разве это суд? Курам на смех. И кто из вас хотел бы очутиться перед таким случайным судом?
– Не случайный, а свой… народный будет, – ворвался настойчивый протест. – Это свой, а ваш трибунал, – что он нам дал? Расстрел, один только расстрел наших братьев…
– Да, расстрел, непременно расстрел, – покрывали мы протестующих, – но этот расстрел был не «братьям», как вы говорите, а врагам нашим – буржуям, белогвардейцам, бандитам… Для них эти трибуналы… Только для них… А вы о «братьях» – стыдитесь говорить! Какие они вам братья?! Ну да, не отрицаем – предатель или бандит может случиться и из нашего брата, трудящийся, пусть из рабочих, крестьян, киргизов, казаков – не все ли равно? Да разве такого вы сами-то помилуете, разве не кончите его?
Крепостники сидели смущенные. Притихли.
Мы продолжаем:
– И среди арестованных, товарищи, всякие есть. Очень может быть, ни на минуту и мы не сомневаемся, что есть там ребята, которые попали вовсе случайно.
– И невинные…
– Да, и невинные, – соглашаемся мы. – Но остальные – виновны. И вот, кому-то надо отсеять одних от других: виновных от невиновных, – крепость всем скопом этого не сделает. Надо выбирать какие-то органы, но зачем выбирать, когда уже есть: особый и трибунал…
– Долой, к черту ваши трибуналы… – взорвался снова протест. – Перевешать там всю сволочь, только, и знают что расстрел…
– Товарищи, товарищи, о чем мы спорим? Эти органы остаются… Не можете же вы их уничтожить, раз они утверждены центром, а мы ведь только недавно постановили с вами, что решеньям центра будем подчиняться… Их не уничтожить, а только освежить… людей туда, может быть, прибавить новых… И пусть они вместе…
– Своих, одним словом – свой и трибунал в крепости выберем…
– Нет, нет, – поправляем мы ретивых строителей, – не свой трибунал, а освежить надо тот, что есть…
– Держут по году, с…с…вол…л…чь…
– Ну, не по году, это уж лишку… А вот что не успевают быстро, – это может быть… Но мы поторопим, мы им накажем, чтоб быстрей…
Наконец постановили:
Особый отдел и Ревтрибунал обязуются в самом срочном порядке пересмотреть все дела красноармейцев и разобрать, а впредь стараться при разборе дел придерживаться установленных законами сроков.
Вопрос шестой:
Об уничтожении волокиты и формалистики.
Ну, что за серьезный, подлинно советский вопрос? Да разве большевики не против «волокиты и формалистики»? Словом, сказано приятно.
А начали обсуждать, – эге, куда саданули:
– В учрежденье не приди… Слова не скажи… Одна формалистика кругом. А ты пришел по своему делу. Весна. Тебе пахать надо идти, а из армии держут – не пущают… Что это – порядок? А земля – непаханая… Какой ты черт меня держишь, когда побил я казака?
И вся «формалистика» сводилась к одному:
– Распускай армию по домам!
Постановили «вообще»:
Как та, так и другая сторона признает волокиту и ненужную формалистику злом Республики. Предлагается компартии, профсоюзам и всем ответственным работникам бороться с этим злом, отдавая виновных под суд.
Седьмой:
О пропусках, существующих для входа в некоторые отделы.
Тут на первый взгляд как будто и вопроса-то скандального вовсе нет никакого. Да и вопрос сам по себе второстепенный. Но его подняли с нескрываемой охотой, вгрызлись в него оживленно, потому что тут, в суматохе спора, уж очень было легко перескочить в перебранку, поднять демагогический вой:
– Никуда тебе пройти нельзя, красноармейцу: в штаб идешь – пропуск давай, в трибунал – пропуск. На кой они черт надобны, и кто же вас тронет тут в тылу… Нам чтобы везде ходить…
– Нельзя везде ходить без пропуска, товарищи… Это чистые пустяки… Да у себя на фронте – разве вы позволите каждому входить, например, в штаб, где начальник готовит боевой приказ?.. От этого приказа и жизнь ваша зависит… все тут… и раз без пропуска – входи, значит, кто хочет. А почему же тогда и белогвардейцу не войти какому? Почему не смыть вовремя этот приказ, а? Ну, как, по-вашему, возможно это или нет?
– Ничего не «возможно»! – огрызнулся Вилецкий. – Белогвардейца сами узнаем…
– Не узнаете… Он сделает так, что нельзя узнать… И все дело погибло… Это же совершенно легкомысленно, это ужасно и недопустимо: всем и везде распахнуть наши двери… нельзя этого, товарищи, нельзя, – нам же самим и опасно. Конечно, есть учреждения, где не должно быть для входа никаких пропусков, ну, в хозяйственную какую часть, положим, в здравотдел, соцобес.
– Собесы, ваши, тоже…
– Не о том, не о том, подождите…
– У вас всегда не о том, – перебивают крепостники. – Как только о деле – у вас всегда «не о том», когда же «о том-то» будет?
Молотили-молотили – постановили невинное:
Признать пропуска необходимыми для некоторых отделов, как Штаб, Трибунал и т. д. Изгонять пропуска из учреждений, где они не нужны.
Вопросы восьмой и десятый согласились объединить:
Допустима ли та форма устрашения, которая применяется в Ревтрибунале в отношении подсудимых?
Возмутительное поведение и приговоры таких учреждений, как Особый отдел и Революционный Трибунал, которые ни в коем случае не могут существовать в таком виде, в каком существуют в Верном.
Уничтожить сыск в таком виде, в каком он существует в Особом отделе.
На этих скандальнейших вопросах вдруг заговорил и «представитель партии» – Печонкин: против «дьявольского» нашего сыска, против трибунальской разнузданности, а в конце ляпнул: