Читать книгу Октябрь. Память и создание большевистской революции (Фредерик Корни) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Октябрь. Память и создание большевистской революции
Октябрь. Память и создание большевистской революции
Оценить:
Октябрь. Память и создание большевистской революции

4

Полная версия:

Октябрь. Память и создание большевистской революции

В основе отношения к фундаментальной легитимности или нелегитимности советского государства лежит взгляд на событие, которое оно провозгласило учредительным: Октябрьскую революцию. Советские историки описывали революцию, которая заложила прочную опору нового советского государства. Многие западные ученые писали о государственном перевороте, совершенном небольшой группой оппортунистов, который послужил шатким фундаментом для нелегитимного и аморального советского государства[16]. Как лаконично выразился историк Рональд Суни, эти западные ученые часто писали советскую историю в обратном направлении: от Большого террора до 1917 года, «чтобы понять, что пошло не так» [Suny 1983: 43]. Любопытно, что такой подход помог упрочить представление о Февральской революции как о спонтанном и бессистемном событии, настоящей революции, в сравнении с которой оценивалась нелегитимность Октября[17].

Однако это не помогает нам понять то, что даже весьма критически настроенный ученый Франсуа Фюре назвал «всеобщим очарованием Октября» [Фюре 1998: глава 3]. Как и все основополагающие мифы, история Октября по определению является процессом легитимации и заслуживает пристального изучения в этом контексте, но она должна быть освобождена от смирительной рубашки дебатов о (не)легитимности. Способность Советской России «мифологизировать собственную историю» посредством подобных нарративов, добавляет Фюре, была одним из ее «величайших достижений» [Там же: 173]. Игнорирование мифотворчества не сделает Октябрь «нормальным» объектом научного исследования [Булдаков 1996: 179]. Скорее, наоборот: только изучение самого явления может дать представление о культуре, которая его породила, и о том, почему и как часть населения стала так глубоко идентифицировать себя с ним[18]. Такой анализ может выдвинуть на первый план как рассказчиков, так и содержание их рассказов; поможет определить не только уже существовавшие рассказы о революции, революционные сценарии, которые вдохновляли рассказчиков, но и идеологические проблемы, возникшие в связи с попытками адаптировать или использовать эти сценарии для создания собственной истории об Октябре.

Революционные сценарии

Русские революционеры использовали новое определение термина «революция», порывающее с традицией Просвещения: прежний акцент на разрушение и кровопролитие сменился современным значением, которое, по словам Бейкера, выражает «более глубокий процесс преобразования, совершенствование человеческого разума, часто определяемое такими позитивными терминами, как “juste”, “sdrieuse”, “grande”[19]»[20]. Российские революционеры опирались на Французскую революцию, в ходе которой тысячи людей освоили новый революционный лексикон и сформулировали иные варианты политической деятельности, немыслимые до 1789 года[21]. В XIX веке и позднее эта обновленная революционная традиция будет «переосмысляться каждым последующим поколением» [Parkhurst Ferguson 1994: 1]. «Большевики ведут свое происхождение от якобинцев, – пишет Фюре, – а якобинцы предвосхищают коммунистические идеи» [Фюре 1998: 16][22]. Ряд ученых изучили влияние этой мифологии на формирование менталитета русских революционеров в позднеимперский период, тщательно избегая укладывать события 1917 года в прокрустово ложе Французской революции[23]. Историк Тамара Кондратьева, несомненно, права в своем замечании, что в 1917 году трудно было найти русского революционера, который «не упоминал бы Робеспьера, Дантона, Вандею или Французскую революцию в целом» [Кондратьева 1993: 200][24]. Это был своего рода символический язык эпохи.

Однако к первому десятилетию XX века многие революционеры в России, и в особенности большевики, переключили внимание с Французской революции как буржуазного явления на Парижскую коммуну 1871 года как первую (неудавшуюся) попытку диктатуры пролетариата. Они представляли Парижскую коммуну как своего рода неполноценную революцию, нуждающуюся в завершении[25]. По мнению лидеров большевиков, она провалилась по причинам, которых следует избегать при подготовке их собственного переворота. Коммунары, как писал Ленин в статье «Уроки коммуны» из ссылки в Женеве в 1908 году, не смогли распознать тщательно срежиссированный «буржуазный “патриотизм”» Версаля, что отложило реализацию их истинных интересов, а именно освобождение рабочих от капитализма [Ленин 1967–1975, 16: 452]. Все еще находясь под чарами буржуазных идеалов Французской революции, утверждал он ранее, парижский пролетариат пытался оказать моральное влияние на своих врагов, вместо того чтобы уничтожить их. Буржуазная власть, заключал он, не поддается моральному воздействию, она должна быть уничтожена и заменена просветительской силой социалистической идеологии:

Но две ошибки погубили плоды блестящей победы. Пролетариат остановился на полпути: вместо того, чтобы приступить к «экспроприации экспроприаторов», он увлекся мечтами о водворении высшей справедливости в стране, объединяемой общенациональной задачей <…>. Вторая ошибка – излишнее великодушие пролетариата: надо было истреблять своих врагов, а он старался морально повлиять на них, он пренебрег значением чисто военных действий в гражданской войне и вместо того, чтобы решительным наступлением на Версаль увенчать свою победу в Париже, он медлил и дал время версальскому правительству собрать темные силы и подготовиться к кровавой майской неделе [Там же: 452–453][26].

В 1917 году русские социалисты выступали за ту или иную форму подавления буржуазной прессы, чтобы донести собственную классовую концепцию демократии [Figes, Kolonitskii 1999: 182]. Однако позиция Ленина (и других лидеров большевиков) была бескомпромиссной: «Терпеть существование этих [буржуазных] газет значит перестать быть социалистом» [Ленин 1967–1975, 35: 54]. Эта позиция лежала в основе большевистской пропаганды и агитации в послеоктябрьский период. Она всегда означала неустанное физическое подавление голосов оппозиции и столь же неустанный процесс убеждения людей и изменения их представлений об окружающем мире[27].

Самый известный вклад Ленина в революционную идеологию – сформулированная в брошюре «Что делать?» 1902 года идея о небольшой тайной организации профессиональных революционеров, которая должна была действовать в качестве авангарда революционных сил. Ленин поднял серьезные вопросы о том, что такое «истинная» революция, об отношениях между политическими партиями и политической деятельностью, а также об отношениях между элитами и населением, от имени которого они говорили и действовали. Ленин считал, что экономическая и политическая борьба российских рабочих может принести плоды только при содействии просвещенных групп общества во главе с Российской социал-демократической рабочей партией (РСДРП)[28]. Однако он также прекрасно понимал, что такая организация «десятка умников» может расцениваться как навязывание «политического знания и революционного опыта» рабочим «со стороны». Партия не должна, утверждал он, «думать за всех» [Ленин 1967–1975, 6: 120, 122, 125][29]. И действительно, подобные соображения сыграли свою роль в расколе РСДРП на фракции большевиков и меньшевиков на Втором съезде партии в 1903 году и сохраняли свою актуальность в дебатах и спорах внутри социалистического движения вплоть до 1917 года. Социалистические оппоненты Ленина предостерегали его от принуждения пролетариата к вступлению в борьбу с политической властью до того, как тот будет готов. Для лидера меньшевиков Юлия Мартова ленинский «культ» таких «профессиональных революционеров» был явной попыткой «втиснуть дело организации массового движения в прокрустово ложе конспираторско-бюрократической системы» [Мартов 1923: 66, 68].

Многие политические радикалы в России начала XX века считали планы Ленина по созданию партии нового типа контрпродуктивным и неинтуитивным сценарием революции. Все они остро осознавали зачастую непреодолимые трудности организации своих недавно созданных партий и управления ими, а также слабую узнаваемость этих объединений среди значительной части населения. Регулярные и порой жестокие полицейские репрессии, особенно после массовых выступлений 1905 года, заставили лидеров многих радикальных партий думать о своих организациях не столько с точки зрения политической власти, сколько с точки зрения выживания[30]. Более того, многие из них были вынуждены надолго уехать в эмиграцию, где вступили в затяжную борьбу за право руководить и определять характер РСДРП – борьбу, которая наверняка казалась бессмысленной для многих рядовых членов, пытавшихся не попасть в поле зрения Охранного отделения[31]. Зачастую лишенные контроля со стороны своих лидеров, оказавшихся в эмигрантских центрах Западной Европы, фрагментарные и малочисленные организации внутри России были вынуждены полагаться на собственные ресурсы и местные обстоятельства. Сотрудничество между различными радикальными фракциями и партиями на локальном уровне, продолжавшееся на протяжении значительной части 1917 года и сопровождавшееся частой сменой сторон, говорит о том, что идеологические, политические и культурные линии, разделяющие, в частности, большевиков и меньшевиков, не были четко определены в сознании членов партии и широких слоев населения[32]. В 1917 году, после Февральской революции, возник новый энергичный язык революционной политики, который пополнил арсенал политического оружия изменчивым и, казалось бы, произвольным использованием социальных ярлыков [Haimson 1988: особенно 8-14][33]. Слова «буржуй», «класс», «рабочие», «пролетариат», «классовое сознание», «революционер» и «большевик», безусловно, звучали странно для многих ушей в это время[34]. Это привело к сумятице среди части населения: люди просто не понимали, какие варианты доступны для них в политике, что и отразилось в выборах в Учредительное собрание, состоявшихся в конце 1917 года [Radkey 1990: 74].

Создание нарратива Октябрьской революции

Октябрьская революция унаследовала свою повествовательную силу от обновленной идеи революции, которая позволила Октябрю занять свое место в, казалось бы, несокрушимой революционной традиции. Но этот сценарий помог большевикам лишь до определенной степени. Более того, русские революционеры, в частности Ленин, добавили элементы, которые противоречили классической истории революций. Тем не менее для Ленина и большевиков это была, несомненно, революция рабочего класса и даже окончательная реализация революционного потенциала долгого XIX века. Позже Советская Россия была создана как высшее воплощение такой революции, и ее институты были организованы соответствующим образом [Kotkin 1991:618–619]. Однако помимо этого абстрактного плана рассказчики Октября не имели четкого представления о структуре своего собственного революционного повествования, его основных действующих лицах и даже характере аудитории. Более того, рассказывая историю Октября, они столкнулись с необходимостью прояснить неоднозначные аспекты, которыми сами же дополнили революционную традицию: роль партии в организации революции, отношения между партией и людьми, от имени которых она выступала, отсутствие определенных политических симпатий у значительной части населения. Все эти темы, конечно, упирались в фундаментальный вопрос о легитимности Октября как «подлинной» революции.

Эти аспекты должны были быть проработаны в процессе рассказа; ведь Октябрьская революция была не описанием событий, а скорее аргументом в пользу определенного их изложения. Возможности такого изложения были также и его ограничениями: повествование одновременно и привлекает, и ограничивает [Hanne 1994:11]. Рассказывая о революции, большевики и другие революционеры выбирали определенные драматические места и события для повествования исходя из собственного «революционного» опыта и ожиданий, а также на основе своего понимания структур власти в России. Поэтому они использовали понятия, наполненные для них позитивным смыслом: «революция», «восстание», «переворот», «переход власти»; агентами этих событий служили «народ», «массы», «движение», «партия», «пролетарии» и «рабоче-крестьянское правительство». Рассказы строились вокруг ключевого, по мнению большевиков, партийного собрания перед Октябрьским переворотом или вокруг возвращения Ленина в Россию на Финляндский вокзал в апреле 1917 года. Они уделяли особое внимание Смольному институту, в котором размещалась партия большевиков (и Петроградский совет с августа 1917 года) и который служил руководящим центром операций Военно-революционного комитета (ВРК). В Москве сосредоточивались на Кремле, где в конце октября произошли кровавые бои между красногвардейцами и юнкерами. Они делали акцент на баррикадах и уличных демонстрациях, а не на зданиях как законных объектах революционной власти. Их истории были вдохновлены солдатами и матросами, красногвардейцами и большевиками больше, чем конкретными политическими событиями.

Те же, кто отвергал большевистские представления о революции, использовали совершенно другую лексику: «заговор», «погром», «путч», «авантюра», «мятеж» – для описания событий, ход которых направлялся «кучкой авантюристов и заговорщиков». Центром антибольшевистских повествований служил Зимний дворец, где располагалось Временное правительство, или Петропавловская крепость, где томились в заточении защитники правительства. Они рассказывали о героических юнкерах и ударницах женского батальона, о разграбленных дворцах и разъяренных толпах. Выбирали для своих историй Мариинский дворец, где заседал Временный совет Российской республики (Предпарламент) и куда перебрались меньшевики и социалисты-революционеры (эсеры, члены Партии социалистов-революционеров, созданной умеренными социалистами, пытавшимися удовлетворить потребности как крестьян, так и городских рабочих) после ухода из Смольного в знак протеста против действий большевиков. Или вспоминали Таврический дворец, сосредоточиваясь на Государственной Думе, которая находилась там с 1906 года, или на Учредительном собрании, которое провело там свое единственное заседание в январе 1918 года.

Таким образом, только в процессе рассказывания история Октябрьской революции (или альтернативная версия о государственном перевороте, если на то пошло) приобрела свою окончательную структуру, в рамках которой большевики попытались решить перечисленные выше проблемы и в особенности – вопрос о взаимоотношении партии и народа во время революции. Именно в процессе рассказывания эта история приобрела связность, драматическую размеренность и объяснительную силу, присущие хорошему нарративу. А размах и разнообразие этого повествования придали истории Октября особое влияние на людей, которые вновь и вновь проживали ее на разных уровнях своей повседневной жизни. Самопровозглашенные революционеры рассказывали об Октябрьской революции в газетах, листовках и памфлетах; в своих ежедневных речах и обращениях, на улицах, фабриках и заводах, в агитпоездах и на агитпароходах, которые разносили весть по всей стране. О революции писали в учебниках истории и детских сказках, рассказывали в архивах, музеях и библиотеках, занимавшихся хранением и организацией ее артефактов. О ней рассказывали на «красных похоронах», шествиях и фестивалях. О ней рассказывали фотографии, вскоре появившиеся на страницах журналов, и фильмы, заполонившие киноэкраны. Благодаря неуклонно растущему количеству различных «доказательств» Октябрь стал подлинным событием, лежащим в основе Советского Союза. А благодаря регулярным инсценировкам, особенно по случаю юбилеев, Октябрь стал также ритуалом советского государства, клятвой верности, «несомненной, вечной и нерушимой»[35].

Повествование, одновременно амбициозное и рутинное, превратило Октябрьскую революцию в абстракцию, набор атрибутов, которые неразрывно ассоциировались с этой конкретной революцией, хотя и подкреплялись авторитетом революционного сценария предыдущего века. Большевики и другие революционеры искали исключительное «всеобъемлющее событие», которое стало бы для Октябрьской революции тем же, чем взятие Бастилии – для Французской[36]. Благодаря «аккумулирующей памяти печати», по выражению Бенедикта Андерсона, Французская революция превратилась в «концепцию»:

Всеохватное и озадачивающее сцепление событий, пережитых ее творцами и жертвами, стало «вещью» – и получило свое собственное имя: Французская революция [Андерсон 2016: 152].

Таким образом, осмысление Октябрьской революции было необходимым условием как для процесса ее последующей институционализации, так и для ее вхождения в народный опыт в качестве события, имеющего значение для жизни отдельных людей[37]. Только благодаря этому процессу октябрь 1917 года смог превратиться из хронологического набора чисел в историческую дату. Историк Роберт Беркхофер описал появление исторических дат следующим образом: «1776,1789,1917 или 1968. Интерпретация превращает совокупность инцидентов в событие, а ряд событий – в ренессансы, революции и другие удобные термины, обозначающие комплекс событий или зарождение новой эпохи» [Berkhofer 1995: 70].

Создание нарратива Октября было амбициозным проектом, инициированным и настойчиво продвигаемым правительством и интеллектуальной элитой нового режима. Однако его не следует рассматривать как навязывание людям готового повествования[38]. Эффективность воздействия истории зависела от способности рассказчиков привлечь слушателей к ее рассказыванию. Для этого людям предоставлялись различные средства переживания события и был дан язык, с помощью которого можно было сформулировать этот опыт. Октябрьская революция в итоге стала частью реальности населения СССР и прочно закрепилась в его исторической памяти. Для парижских коммунаров революция была «борьбой за память» [Matsuda 1996: 36]. Тем же она стала и для русских революционеров. Они стремились заменить историческую память о царе новой революционной памятью и предложили не только новую хронологию последних десятилетий, но и новые термины и категории для представления нового прошлого.

Повествование об Октябре нельзя отделить от воспоминания о нем, и наоборот. Процесс вспоминания включает в себя интерпретацию или представление событий прошлого, а также объединение этих представлений в более или менее связное повествование[39]. Поэтому события октября 1917 года могут ярко вспоминаться и переживаться некоторыми как революция, и столь же ярко другими – как государственный переворот. Это социальный процесс: каждый человек проверяет, сравнивает и подтверждает свои воспоминания в сложном взаимодействии с другими людьми, но при этом всегда тяготеет к полной и последовательной истории[40]. В молодом советском государстве воспоминания подкреплялись участниками групп, в которых они пересказывались; огромным количеством «неопровержимых доказательств», которые копились упорно и публично; тем, как используемый язык резонировал с новым революционным языком того времени. Более того, эти воспоминания служили актами «пробуждения» в том, что касалось возможностей и ограничений настоящего [Bruner 1995]. С их помощью люди формулировали и определяли свое положение по отношению к новому государству, а также обозначали свою роль как участников исторических событий в историческое время. «Память создает нас, – пишет антрополог Элизабет Тонкин, – а мы создаем память» [Tonkin 1992: 97][41].

Часть I

Драма Октября

Глава 1

Сила повествования

– Это восстание?

– Нет, сир, это революция!

Из разговора Людовика XVI с герцогом Ларошфуко-Лианкуром после взятия Бастилии

– Можно подумать, что вы боитесь революции.

– Государь, революция уже началась.

Из разговора Николая II и министра внутренних дел Булыгина, февраль 1905 года

Октябрьские события были провозглашены революцией лидерами большевиков на II Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов в Петрограде 25 октября 1917 года[42]. Они подчеркнули ее непрерывный, динамичный характер, идею о том, что в настоящий момент происходят судьбоносные события, ставшие кульминацией столетия революционного прогресса[43]. «Мы переживаем, – отметил на съезде будущий нарком просвещения Анатолий Луначарский, – великий поворот в нашей истории; поистине, наша революция развивается по типу великих революций». Лев Троцкий, который вскоре будет назначен первым наркомом иностранных дел Советского государства, упомянул об «огромных массах», вовлеченных в восстание, и похвалил «героизм и самоотверженность» солдат и рабочих Петрограда. Рабоче-крестьянская революция, подчеркнул Ленин, означает, что «угнетенные массы сами создадут власть»[44]. Провозгласив победу Октябрьской революции на этом съезде, большевики публично объявили о ее поддержке законными представителями рабочих и солдат.

Эти заявления были лишь первыми залпами в целенаправленной работе по «формированию общественного понимания событий» [Baker 1994: 56][45]. Даже те, кто был «там», на месте событий, узнавали о «значении» того или иного эпизода позже, из выступлений, а также из листовок, прокламаций и бюллетеней, которые наводнили Петроград и Москву в первые дни после 25 октября[46]. Патрик Райт в своем исследовании современной Великобритании пишет:

Мы узнаем новости о том или ином событии посредством тематизации, которая побуждает нас понимать происходящее (и наше отношение к нему) в накапливающихся терминах национальной идентичности, культуры, истории и традиции <…> [Это] публично провозглашенное чувство идентичности <…> Среди его важнейших элементов – исторически выработанное чувство прошлого, которое служит основой для распространения других определений того, что считается нормальным, подходящим или возможным [Wright 1985: 141–142].

Даже один из арестованных – и в тот момент обреченных – министров Временного правительства, либеральный член Конституционно-демократической партии (кадет) А. И. Шингарев, несмотря на свою острую неприязнь к большевикам, записал в своем дневнике в тюремной камере Петропавловской крепости 14 декабря 1917 года: «…я приемлю революцию и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее сначала, я не колеблясь бы сказал теперь: “Начнем!”» [Шингарев 1918: 36].

Основным каналом, через который люди воспринимали Октябрьскую революцию как личный или групповой значимый опыт, была пресса[47]. Понималась ли революция как обещание или угроза, она была практическим аргументом. Те, кто в то время вел дневники и в значительной степени опирался на шквал сообщений печатных изданий, были потрясены масштабом событий, свидетелями которых, по их мнению, они стали. «Невозможное становится возможным, и развертывается небывалая в истории катастрофа или, м[ожет] б[ыть], новое мировое явление», – писал в своем дневнике философ Владимир Вернадский через неделю после 25 октября [Вернадский 1994: 28].

Большевики и большевизм в 1917 году

Революция, возможно, была беспрецедентным событием, но оно, безусловно, не было неожиданным. Представление о нем как о бедствии или очищении зависело от взгляда человека на политическую элиту в бурные месяцы, предшествовавшие Октябрю, и от возможных действий, которые эта элита могла предложить. А также от отношения к большевикам, внезапно захватившим власть от имени Советов.

После февраля активизировались радикальные партии, действовавшие теперь легально, а их лидеры были вынуждены столкнуться с реалиями политической деятельности и возможностью будущей революции[48]. Успехи и неудачи социалистических партий зависели от их способности улавливать общественные настроения своего времени[49]. Однако эти настроения постоянно менялись. Лидеры партий, проведя долгие годы в эмиграции, по возвращении нередко сталкивались с нескрываемой враждебностью со стороны партийных активистов. Так, Юрий Денике, социал-демократ, который провел значительную часть своей активной политической жизни в России, вспоминал, как на одной из конференций лидера меньшевиков Юлия Мартова осудили как «парижского кафейника». Выступления членов его группы, «странно одетых, в больших шляпах», постоянно прерывались возмущенными репликами из зала [Haimson 1987:423]. Несмотря на важнейшее значение, которое Финляндский вокзал в конечном итоге получил в советской революционной истории, приезд Ленина в Россию в апреле 1917 года не привел ни к всплеску народной поддержки большевиков, ни к занятию Лениным бесспорного положения в центральном комитете его собственной партии, в изоляции от которой он оказался в течение следующих шести месяцев[50]. Различные общественные и политические организации направляли в провинцию своих агитаторов с книгами, статьями и брошюрами, и этот непрерывный поток свидетельствовал о том, что партии признавали острую необходимость разъяснить свою политику населению в целом и крестьянству в частности. Они боролись не только с плохой узнаваемостью в народе, но и с «официальными [царскими] источниками», которые пытались представить их (по словам автора ранней истории Партии социалистов-революционеров начала 1917 года) результатом «преступной деятельности кучки сумасбродов и негодяев, увлекающих за собой горячую, но неопытную молодежь или невежественные массы» [Слетов 1917: 6]. Активисты на местах говорили о классовой поляризации и нарастающем кризисе, что помогало им политизировать повседневную жизнь. Меньшевики и эсеры, стоявшие у власти в провинции и оказавшиеся неспособными решить застарелые социальные проблемы в своих регионах, оставили после себя представление об острой необходимости срочного урегулирования кризиса. Столкнувшись со снижением своей поддержки на местах, умеренные социалисты уходили с постов, уступая позиции большевикам, которые, как выразился историк Майкл Хики в своем исследовании Смоленска, не чурались «вместо проведения демократической политики править силой»[51].

bannerbanner