Читать книгу Одна маленькая правда (Анна Олеговна Фокина) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Одна маленькая правда
Одна маленькая правдаПолная версия
Оценить:
Одна маленькая правда

4

Полная версия:

Одна маленькая правда

Лев Дубай сидел напротив нее, на маленьком шатком стуле, списанном начальством филармонии и специально притащенном в его "комнату" – небольшую коморку, когда-то бывшую чьим-то кабинетом. Стул скрипел, одна из ножек постоянно скрежетала, грозясь вот-вот отвалиться. Скржжжжсщз. Так звучит скрипка в неумелых руках.

В его комнате не было новой мебели: небольшой комод с вывалившимся ящиком, треклятый стул, испачканный письменный столик и узкая, плотно впившаяся в пол, кровать.

Лев не любил эту комнату ровно так же, как не любил и все помещения. Не из-за грязных обоев, не из-за плохого освещения и недостатка предметов домашнего обихода. Из-за наличия стен. Из-за ограниченности, из-за ее угловатой формы с четко установленным метражом. Он мог попросить новую мебель, мог потребовать яркие шторы или картину во всю стену – все это ему готовы были предоставить. Но единственное, чего ему действительно хотелось, – улица. Пространство без преград и ограничений, мокрое, скользкое, холодное пространство, не стесняющее движений.

Он любил проводить время в концертном зале – там были большие окна, никогда не зашторенные, без решеток. Любил смотреть, как сквозь стекло рассеиваются солнечные лучи и, выглядывая из-за кулис, наблюдать, как щурятся зрители. Ему нравилось открывать эти окна и высовываться в них так сильно, как только можно, выпрыгивать из них на улицу – они были шире, чем дверь – и долго-долго гулять по двору, заходить в парк и делать вид, что он не замечает, как о нем перешептываются редкие прохожие.

Расписание концертов, казалось, было готово на годы вперед. Роман Алексеевич и Герман Елагин записывали то, что играл Лев, нотной грамотой, не утруждаясь тратить время на то, чтобы обучить ей музыканта. Он никогда не придумывал заранее, каждая новая мелодия была сюрпризом для него самого, он играл о том, что думал, когда выступал один, и умело повторял за остальными, когда в труппе играл классические произведения. Лев даже запомнил кое-что из Вивальди, переложил на скрипку несколько мелодий Бетховена и Чайковского.

Звезды были его верными спутниками. Маленькие, почти незаметные точки в недрах черного небосвода – неуловимые ноты, чуть больше – грубые, длинные звуки. Он играл с той скоростью, с которой они перемещались по небу, а перемещались они всегда по настроению, не подчиняясь ничьим правилам. Когда они бежали ровным строем, музыка была незамысловатой, расслабляющей. Когда звездная вереница изображала причудливые фигуры, звучание менялось, бежало за ними или степенно, никуда не спеша, вышагивало. Иногда звезды рисовали целые картины: медведь в лесу – грубая мелодия, чайка, пролетающая над водной гладью – кричащая, громкая музыка. Они превращались в пейзажи, натюрморты, становились лучшими художниками, но все это были звезды, холодные и горячие небесные тела.

Ночь была довольно долгой. Лев тысячу раз смотрел на ее небо, в надежде увидеть тех, кто помогает ему создавать музыку, но никогда еще не видел тех самых звезд, сбивающихся в хороводы, никогда еще ему не удавалось услышать их трели. Однозначно, это были не они.

Он не был ни одинок, ни вовлечен в компанию. Он не любил молчать так же, как и ненавидел разговаривать. Маленький Лев Дубай – клеймо, впечатавшееся в подсознание каждого артиста филармонии, каждого руководителя и каждого зрителя.

Его просили – он играл. Если бы его сегодня же выставили на улицу, он безмолвно собрал бы вещи и скрылся в ночной тиши. Он умел писать, настолько хорошо, насколько его научили в детском доме. Он мог читать вывески и афиши, но никогда не брался за книги. Он не записывал свои мелодии, но помнил их наизусть. Он был в детском доме, в музыкальной лавке, на улице, а теперь, будучи шестнадцатилетним, подкладывал свернутую книжную страницу под шатающуюся ножку стула в Ленинградской академической филармонии.

Лев любил общаться с Германом Елагиным, хорошо относился к старому сторожу, уважал Романа Конкина. Он не был ни с кем в конфликте, но и не поддерживал сильных дружеских отношений.

Ночь опускалась все ниже.

Юноша-музыкант сидел напротив скрипки, не шевелясь, до самого наступления утра.


Музыка из ничего


Утром оркестр не давал концертов. Оркестр не какая-то там филармония, не добывающий себе пропитание и гонящийся за деньгами кабак. Оркестр – это высокое искусство. Он требует познания, большого опыта, развитого чувства прекрасного. Кто угодно не может попасть в оркестр, только лучшие из лучших, только самые талантливые. Если ты – уличный музыкант, дорога туда навсегда для тебя закрыта. Если ты когда-либо играл в филармонии, можешь сколько угодно топтаться под дверью, но просьбу твою никто не услышит. И, главное, если ты еще не окрепший юноша, не имеющий понятия о композиторах, о всей музыкальной подноготной – никогда не приходи туда, даже не стоит пытаться.

Оркестр – это маленький город и большая семья. Он не терпит новичков и сильно дорожит теми, кто уже много лет с ним. Оркестру нужен глава, и этим главой стал Антон Афанасьевич Палицкий.

Так он думал об оркестре, ибо именно его мысли были вами сейчас прочитаны.

Антон Афанасьевич никогда не предавался грезам – это была его лучшая черта. А теперь, расскажу обо всем остальном.

Это был тощий, тщедушный человечек, старающийся выглядеть как можно респектабельней. Он придавал форму бороде на манер утонченного француза, но плохо за ней следил. Он гладко зачесывал волосы, но непослушные пряди все время выбивались из общего строя. Его глазки постоянно изучали внешний вид своего оппонента, начиная с узла на шарфике и заканчивая каблуками туфель. Его одежда была недорогой, но сидела на нем, как на манекене. В целом, глядя на Антона Афанасьевича можно было подумать: "Это уважаемый человек", но, познакомившись с ним, вы вряд ли вернулись бы к своему прежнему мнению. Он не уважал никого, кроме самого себя, но умел ловко это скрывать.

Он был не легким, и не тяжелым. Он был из тех, кто вызывает зуд.

За всю жизнь он держал в руках лишь дирижерскую палочку, не больше скрипичного смычка. Но именно эта вещица, как скипетр и держава в руках монарха, наделяла своего обладателя признаком главенства.

И он очень переживал, когда ему приходилось отказываться от своих принципов, когда вынужден был сменить личину "знатока искусства" на "ценителя низшего сорта".

Он думал о Льве Дубае.

Палицкий посещал филармонию, но ходил только на его концерты, каждый раз все больше и больше присматриваясь к молодому музыканту. В отличие от других, Антон Афанасьевич сразу понял, что юноша играет свои композиции, и это сильно удивило бывалого дирижера.

Высокое положение оркестра на лестнице его приоритетов и великолепная игра мальчишки из филармонии зажимали его между собой, как медленно сдвигающиеся друг к другу стены. Лев Дубай был той жемчужиной среди тонн песка, тем цветком среди полей, заросших полынью, который и был ему нужен.

Но, беда была в том, как считал Антон Палицкий, что грибы не растут на море, ягоды, в большинстве своем, не растут на деревьях, а талантливые музыканты не играют в филармонии.

"В каждом правиле есть исключение" – и он вожделел перед этим исключением и боялся его. Лев Дубай был недосягаемой мечтой, находящейся в непристойном для мечты месте, был маленьким куском золота, из-за которого надо пройти через грязную шахту.

Он тихо сидел на последнем ряду и боролся с внутренней бурей.

Разумеется, он не знал про звезды. Само собой, он не видел закрытых глаз, сквозь сгущающуюся тьму. Он вообще не видел никого и ничего вокруг, поглощенный своими раздумьями.

Дали свет.

Свет давали сразу после того, как затихала скрипка.

Скрипка затихала, когда на ней переставали играть.

Лев Дубай перестал играть и поклонился толпе.

Из-за кулис вышел высокий человек и поблагодарил публику. Сам музыкант не произносил ни слова во время своих выступлений и мало когда отпускал скромное: "спасибо" после них.

Герман Елагин говорил о филармонии, о том, как он и все трудящиеся благодарны уважаемой публике, что для них очень важно то, что они делают, и все это приносит им несказанное удовольствие. Потом он выдал еще тонну, вероятно, чрезвычайно важной информации, наговорив всего не только за себя, но и за Льва Дубая, и сам принялся играть.

Затем на сцене появилось русское народное трио – два парня в размахайках и голосистая женщина в огромном ярко-красном платье. Потом какая-то девушка принялась исполнять лирическую песню, а вскоре ее сменил старый гармонист.

Все было сумбурно, как и бывает в филармониях. Все смешивается: грязное белье с ландышами, болотная вода с молоком, комары с птицами. Посредственные номера смешиваются с талантами. Вернее, с талантом.

В конце все выходили на сцену и дружно кланялись публике, натягивая на лица счастливые гримасы и широкие улыбки циркачей. Мудрая полуулыбка Дубая меркла на фоне сияющих лиц, пестрых нарядов и благодарных, громких голосов.

– Большое спасибо! – Снова произносит Герман Елагин. Не произносит – выкрикивает. К его голосу непросто привыкнуть – сильный и дребезжащий, такой, что тут же тянет заткнуть уши.

Антон Палицкий, как приклеенный, сидит на месте, ждет, пока толпа разойдется. В этом есть риск – он мог смешаться с толпой и выйти незамеченным – и немалый, что кто-нибудь прознает о крушении его принципов. Но у него теперь есть собственная цель – он должен получить этого мальчишку, даже подставив себя.

После каждого выступления Лев Дубай приходит в пустой зал и садиться у окна. После последнего – старик-смотритель закрывает зал, и все расходятся.

Антон Афанасьевич трепетно вслушивается в тишину пустующего помещения. Он будет ждать столько, сколько понадобится. Если будет нужно, он даже не станет дышать, чтобы услышать его приближение.

Долгожданный стук шагов раздается совсем не скоро. Медленно, почти крадучись, юноша в простом сером костюме пробирается в зал и подбегает к подоконнику. Огромное дерево за окном приветствует его покачиванием ветвей.

– Ну, привет. – С нежной улыбкой обращается он к многолетнему дубу. – Надеюсь, и завтра из тебя не сделают рояль. Роман Алексеевич говорил об этом. – Он разговаривает только иногда и только когда его никто не слышит. Он не бережет слов, пока не знает, что за ним наблюдают. – Рояль из тебя никакой, верно? Вот, если бы флейта… Но из тебя выйдет слишком много флейт. Ты здоровяк. Прости, но скрипку из тебя точно не сделать. Их делают из елей. Знаешь, оставайся-ка ты простым дубом.

– Источники утверждают, что великие Страдивари, Амати и Гварнери изготавливали свои инструменты из сосны, молодой человек. – Палицкий, как маленький ужик, выползает из своего укрытия в последнем ряду. – А вот из этого дуба вышло бы отличное кресло для концертного зала. Если только Вы умеете извлекать из кресел музыку. Извините, что прервал.

– Музыку можно извлечь из всего.

– Полагаете? Очень интересно было бы посмотреть, как кто-нибудь играет… ну, скажем, на этих шторах.

– На шторах нельзя играть. Но из них получилась бы обтяжка для маракасов или детского барабана. А знаете, если хотите, я смог бы сыграть для Вас и на шторах.

– Меня очень привлекает Ваш максимализм, молодой человек, но в первый раз Вы были правы – из штор не извлечешь музыки.

– Из чего они сделаны?

– Они? – Дирижер провел пальцем по ткани с чрезвычайно умным видом. – Полагаю, шелк.

– У шелка прекрасный звук. – Заметил Лев.

– Отменный. – Саркастично произнес Антон Афанасьевич.

Лев больше не говорит ни слова. Он молча подходит к окну и, больше не обращая внимания на старый скрипучий дуб, резким движением руки срывает с окна переливающуюся желтизной шторку. Один конец крепко привязывает к стулу, а второй к батарее под окном.

– Минор или мажор?

– Сегодня отличный день. Пожалуй, мажор.

Удовлетворенный ответом, юноша отставляет стул как можно дальше, так, чтобы получилась большая шелковая натянутая струна.

– Подайте смычок, вон там.

– Пожалуйста.

Обратной стороной смычка Дубай проводит вдоль "струны", и та издает сомнительный гитарный риф. Затем оттягивает шторку, как гитарную струну, и она производит другой звук. После – еще раз вдоль и еще один щипок. Вдоль и два щипка. Туда-обратно несколько раз, щипок. Выходит нечто вроде незамысловатой блюзовой композиции.

Антон Палицкий не замечает, как начинает притопывать ногой.

Из-за кулис раздается мелодия скрипки. Герман Елагин пытается переложить "шторную мелодию" на свой инструмент.

Штора и скрипка. Уже неплохо.

Русская народная троица тоже появляется из неоткуда и начинает пристукивать ложками, барышня в платье стучит по сцене каблучками. Старый смотритель, за неумение играть на музыкальных инструментах, просто бьет в ладоши.

Штора, скрипка, ложки и каблуки, стариковские ладоши.

Молодой музыкант умеет задавать темп – Палицкий прекрасно это понимает.

Мелодия длится еще несколько минут – не так уж много, чтобы наскучить, но и не так мало, чтобы не успеть подивиться ее мастерскому исполнению.

Лев Дубай завершает сонету очередным рифом, остальные музыканты заканчивают играть чуть раньше.

– Соло для шторы с оркестром. – Безразлично объявляет чей-то глубокий голос, и Роман Алексеевич, до этого времени руководитель-невидимка, переступает порог концертного зала, медленно аплодируя.

– Это же штора! – Восхищенно, недоуменно, радостно и черт знает как еще, восклицает дирижер, вскакивая на ноги и тут же падая обратно в кресло.

– Да, это штора. – Все с той же интонацией, которую Елагин называл не иначе как «эмоции медведя», подтвердил Конкин. Кому неизвестно, сообщу, что морда медведя покрыта настолько толстым слоем жира, что видеть подлинную его мимику не представляется возможным. Поэтому медведи считаются самыми опасными хищниками – никогда не угадаешь, собирается ли зверь напасть. Таким же талантом обладал и Роман Алексеевич Конкин, мог говорить спокойно, но это не означало, что тот, к кому он обращается, находится вне опасности. – Отличная комиссионная штора. И я советовал бы вам повесить ее на место.

– Вы прячете великий талант! Величайший! Как можно обременять гения стенами концертного зала? О, Вы ужасный человек! Ужасный, если губите молодое дарование и не даете ему развиваться!

Роман Алексеевич до этого момента и не смотрел на Палицкого, но теперь не мог оторвать глаз от его пунцового от возмущения лица.

– В Романе Алексеевиче зарыт потенциал. – С издевкой шепнул на ухо Льву Герман. – Великий талант, который он прячет. Даже вот этот господин унюхал.

– Оркестр! – Продолжал щебетать Антон Афанасьевич, потрясая руками, притопывая ногами и вообще мотаясь по залу, как загнанный зверь. – Что я говорил, я всегда знал – филармония губит таланты.

Медведь внутри Романа Алексеевича недружелюбно зарычал. Да и по виду руководителя при большом желании можно было догадаться, что реплики незваного и очень назойливого гостя ему, мягко говоря, не очень-то нравятся.

– Оркестр? Филармония губит таланты? Да я его вообще сюда из жалости взял. – С удивительной эмоциональной стойкостью говорил Конкин. – Не будет он в оркестре играть.

– А я Вам говорю, что должен! Это же второй Паганини! Нельзя губить такой талант, – пытался оспорить его слова Антон Афанасьевич.

– Таких Паганини в подворотнях знаете сколько? Прикажете всех в оркестр тащить? На шторах он играет! – Тут он, конечно, чуть вспылил, но быстро вернулся к своему медвежьему состоянию. – А ведь они, между прочим, мои! И вообще, почему это Вы решаете? Может он сам не хочет в оркестр.

После этих слов он подскочил к зажатому между двух зол Дубаю и, глянув на него в упор, прорычал:

– Ты хочешь в оркестр?

– А что это? – Тихо спросил Дубай.

– Герой нашего времени. – Тихо проскандировал руководитель.

– Я прошу Вас, дайте шанс попробовать, – вступился за мальчика дирижер.

– В общем так, через неделю большой концерт. – Медведь оказался не опасен и скрылся за стволами деревьев. – Если он плохо сыграет – отправится обратно на улицу. Можете там его подобрать.


Прощание


Большого концерта через неделю не случилось. Все выступления филармонии приостановили в связи с трагическим уходом ее бессменного руководителя.

Тишина.

Концертный зал окрасился в траур. Темные шторы, смотрящие на них люди в темных одеждах, темные скатерти на столах. И даже старый дуб, казалось, потемнел от грусти.

Весь день лил дождь. Тучи-великаны, мрачная опора неба, беспечно плыли над городом и не подозревали, что нагоняют тоску. Наверное, им тоже было грустно. Но, минуя здание филармонии, они тут же теряли всю свою скорбь. И бездумно плыли дальше.

Плакали все. Плакала чувствительная участница русского народного ансамбля, утирал скупую слезу Герман Елагин, понуро сидел на подоконнике Лев Дубай.

Улыбалась лишь фотография Романа Алексеевича Конкина, обрамленная в черную рамку.


Глава 3

Несколько слов об устройстве Вселенной


Ничто не берется изниоткуда и не исчезает в никуда. Был один представитель человеческого рода, выразившийся в такой форме. Сейчас, хотелось бы навести справки для представителей того же вида, сомневающихся в нескольких простых фактах.

Для начала, да, Вселенная бесконечна. Именно та черная и бездонная вселенная, выдуманная людьми для того, чтобы найти ответы на, казалось бы, сложнейшие вопросы.

А теперь правда.

Масса, Пространство, которое окружает все существующее в том, что люди называют Миром, огромно, но никак не бескрайне. Как у некоторых предметов, в нем есть острые и тупые углы, есть множество проходов и тупиков, как и в городских переулках, есть выпуклости и вогнутости, дыры и выступы. Оно не бесформенное. Оно – форма самой первой, самой настоящей и самой подлинной жизни. Именно той жизни, породившей другую жизнь.

В Пространстве всегда покой. Нет войн, потому что нет тех, кто мог бы воевать.

Не было, пока не произошла ошибка.

Ошибка заключалась в том, что одно случайно зародившееся в воде существо посчитало себя достойным перейти на следующую ступень эволюции и вышло на сушу. Другие, менее разумные создания, подчинившись стадному чувству, последовали примеру своего лидера и, хоть и не по собственной воле, а по наводке одного инициатора, принялись активно развиваться.

И вот, в конце концов, каждый выходец почувствовал свою индивидуальность. Один из них научился быстро бегать, догонять и убегать от своих менее развитых предков. Второй взял в руки несколько камней и попробовал составить из них что-то вроде убежища от тех же разъяренных предков – тоже приносил какую-никакую пользу. Самый же первый, тот, что привел всех к такой жизни, стал их лидером, и думать ни о чем не хотел, кроме того чтоб раздавать своим соплеменникам всяческие указания. Но был еще один, – никто не знает, каким по счету он ступил на сушу, – который сидел днями напролет на траве и стучал палкой о палку. Сначала его называли бесполезным глупцом, а уже позже – музыкантом. Музыканты редко приносили пользу, поэтому зачастую их первыми отдавали на съедение всяким клыкастым тварям, чтобы отвадить беду от своего рода. Но, взяв в руки две абсолютно любые вещи и убедившись, что, ударяясь друг о друга, они производят звук, в племени тут же появлялся новый маэстро.

Иногда на смену одному непризнанному творцу приходили сразу два, а то и существенно больше – три или четыре. Некоторые из них так и продолжали стучать палкой о палку, камнем о камень. Те, что были чуть поумней, придумали еще одну разновидность стука, и стали бить камнем о палку, вызывая всеобщее недоумение. А уже те, что брали палки потолще, догадались выскоблить в них дыры и дуть в них, вызывая тем самым странный, а порой и противный, свист. Спустя некоторое время таких свистунов стали сжигать на костре. То ли за плохую игру, то ли за зеленые глаза, то ли за хранение в доме дохлых мышей, которые, возможно, могли бы пригодиться им для будущей музыкальной деятельности. Но, когда остальные бегуны, руководители и строители догадались, что инквизиция является не решением всех проблем, а всего-навсего переводом хвороста, возвели специальные здания, где музыканты могли собираться вместе и предаваться своему промыслу. Проходя мимо таких сооружений, люди обычно передергивались от отвращения и неожиданности, а уже после назвали это более приемлемым словом – танец.

Некоторые прохожие даже умудрялись вскрикивать, да так, что постепенно превратили свой ор в, так называемое, пение.

Так появились еще два слоя населения, избравшие танцы и пение своим жизненным кредо. Тот, кто дергался энергичнее и страннее других, считался лучшим танцором. Тот, кто громче и дольше кричал, был признан лучшим певцом.

Музыканты, певцы и танцоры никогда не разжигали войн, считая это полным уничтожением искусства. Строители и бегуны старались не ввязываться в войны, ибо это наносило урон их занятиям и нервной системе. А вот кто любил повоевать, так это вездесущие вожди. Конечно, сами они не воевали никогда, а лишь тянули в бой тех, кому на это было до фени, то есть строителей, бегунов, музыкантов и так далее.



И, хотя времена стремительно сменяли друг друга, годы бежали со скоростью косули, улепетывающей от хищника, а поколения сменялись поколениями, одно лишь оставалось неизменным – любовь, невыносимая тяга народных лидеров к соперничеству. Симпатия к руинам и разрушениям. Люди возводили крепости, чтобы, в конце концов, они становились развалинами, отстраивали города, чтобы превратить в руины, и были воспеты за это в веках, и крепко въелись в толстое полотнище истории.

История. Коварная дама под черной вуалью. Она не знает множества имен, возносит хвалу не тем, кому она принадлежит и коверкает, безжалостно искажает факты, хоть и кричит во всех подворотнях, что не терпит врак. Она любит сильных. Любит тех, кто любит ее перестраивать, и поэтому дела ей нет до бедного флейтиста, сидящего на крыльце своего дома, и наигрывающего свою незамысловатую мелодию.

Тот, кто взял в руки инструмент, сразу же отказывался от лидерства и становился серой мышкой на ярких пятнах событий.

Конечно, был один момент, всего лишь маленькая вспышка, перешедшая в сильнейшее заблуждение, когда люди решили присваивать музыкантам пресловутое «великий », но быстро перебесились и больше не говорили ничего, кроме: «Да, он вполне неплохо играет ». Однако те, кому повезло, и они урвали-таки себе это прекрасное звание, так и остались великими до конца своих дней, а некоторые – и после своей кончины.

А теперь давайте вернемся к Пространству. Представим, что все музыканты собрались в одном месте и дружно заиграли самые громкие свои мелодии. Нетрудно догадаться, что порывы ветра начнут заглушать их музыку, поднимись мы на какие-то пресловутые тысячу километров от поверхности, на которой они собрались. Чего уж говорить о Пространстве, среди которого их музицирование слышно не громче комариного писка, а то и не слышно вовсе. Зато от разрыва боевого снаряда, брошенного по приказу какого-нибудь вождя, содрогается весомая Его часть.

А теперь попробуйте ответить на вопрос.

Кто, по-вашему, станет Великим?

Деятель, по чьему приказу содрогнулся Мир, или толпа чудаков, вызвавших неуловимое дребезжание среди звезд?

Мир – еще одно абстрактное понятие, наравне со Вселенной, наравне с параллелями и меридианами и определением форм планет. Мир – в понятии людей – то, чем они окружены, не в зависимости от того есть ли у него предел или нет.

Хотя, для людей, не бывает ничего очень огромного. Они признают лишь одно понятие – бесконечность. И, в противоречие себе, бесконечно ищут центр Вселенной, центр бесконечности, не давая себе отчет в том, что центром ее может оказаться совершенно любая точка. Например, серый дом где-то в Ленинграде…


Детский дом


Детский дом стоял на окраине города и был маленькой Вселенной для тех, кто никогда не бывал за его пределами. Было огромное Солнце – не потому что яркое и теплое, а потому что очень сильно жжется – в лице заведующей детским домом Галины Константиновны Нетопырь. Нетопырем она была еще тем, но еще больше походила на обыкновенного упыря. Всегда мрачная, с пустым взглядом и извечно серым лицом, она вселяла страх и ужас в маленьких воспитанников. Возможно, она и впрямь походила бы на нечистого духа, бесшумно пролетающего сквозь стены, если б не запиналась о каждый стоящий на полу предмет. Нетопырь была худощава, под впалыми глазами, словно гири, свисали мешки, а стянутые в тугой пучок волосы почти не давали ей моргать. Губы поджаты – верный признак раздражения. Она никого не любила, ее никто не любил – это был ее собственный мирок, в котором ей было комфортно и уютно.

bannerbanner