banner banner banner
Вот я
Вот я
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вот я

скачать книгу бесплатно

– Секунду. Теперь вы называете Сэма расистом?

– Я этого не сказал, мистер Блох.

– Сказали. Только что. Джулия…

– Я не помню точных слов.

– Я сказал: «Расизму нет места».

– Расизм – это то, что исповедуют расисты.

– Вы когда-нибудь лгали, мистер Блох?

Джейкоб инстинктивно еще раз пошарил в кармане пиджака в поисках пропавшего телефона.

– Полагаю, что, как любому живому человеку, вам приходилось говорить неправду. Но это не делает вас лжецом.

– Вы меня называете лжецом? – Джейкоб оплел пальцами пустоту.

– Вы боксируете с тенью, мистер Блох.

Джейкоб посмотрел на Джулию.

– Да, слово на «н», конечно, гадкое. Скверное, ужасное. Но оно ведь там одно из многих.

– По-вашему, в общем контексте мизогинии, гомофобии и извращений оно выглядит лучше?

– Только он этого не писал.

Рав поерзал на стуле.

– Если позволите, я скажу начистоту. – Он помолчал, помял большим пальцем ноздрю, как бы тут же отступаясь. – Сэму явно нелегко – быть внуком Ирвина Блоха.

Джулия откинулась на спинку стула, думая о песочных замках и синтоистских воротах, которые вынесло на берег в Орегоне через два года после цунами.

Джейкоб обернулся к раву:

– Простите?

– Как ролевая модель для ребенка…

– Это отличная модель.

Рав продолжил, обращаясь к Джулии:

– Вы, должно быть, понимаете, о чем я.

– Я понимаю.

– Мы не понимаем, о чем вы.

– Пожалуй, если Сэму не кажется, что любые слова, как их ни…

– Вы читали Роберта Каро – второй том биографии Линдона Джонсона?

– Не читал.

– Что ж, если бы вы были равом светского толка и читали эту классику жанра, вы бы знали, что страницы с 432 по 435 посвящены тому, что Ирвин Блох больше, чем кто-либо в Вашингтоне, да и вообще где бы то ни было, сделал для того, чтобы Закон об избирательных правах прошел в конгрессе. Мальчику не найти лучшей ролевой модели.

– Мальчику и не надо искать, – сказала Джулия, глядя прямо на рава.

– Что ж… мой отец писал в блоге такое, за что его можно упрекнуть? Да. Писал. Досадное. И жалел потом. Представьте себе огромный шведский стол сожалений. Но чтобы вам заявлять, будто его добродетельность никак не может быть примером для его внуков…

– Со всем уважением, мистер Блох…

Джейкоб обернулся к Джулии:

– Пойдем отсюда.

– Давай лучше сделаем то, что нужно Сэму.

– Сэму здесь ничего не нужно. Напрасно мы заставили его праздновать бар-мицву.

– Что? Джейкоб, мы его не заставляли. Может, слегка подтолкнули, но.

– Подтолкнули, когда обрезали. С бар-мицвой просто заставили.

– Последние два года твой дед только и говорит, что единственное, ради чего он еще живет, – увидеть бар-мицву Сэма.

– Значит, она тем более не нужна.

– И мы же хотим, чтобы Сэм знал, что он еврей.

– А у него был какой-то шанс этого не знать?

– Чтобы он был евреем.

– Евреем, да. Но религиозным?

Джейкоб никогда не понимал, как ответить на вопрос, религиозен ли ты. Он никогда не жил вне синагоги, никогда не обходился без попыток соблюдения кашрута, никогда не допускал – даже в моменты величайшей досады на Израиль, отца, американское еврейство или отсутствие Бога, – что будет воспитывать детей без какого-то знакомства с еврейскими традициями и обрядами. Но двойное отрицание не религия. Или, как скажет брат Сэма Макс на своей бар-мицве тремя годами позже, «Сбережешь только то, что отказываешься отпустить». И как бы Джейкоб ни ценил преемственность (истории, культуры, мыслей и ценностей), как бы ни хотел верить, что есть какой-то глубокий смысл, доступный не только ему, но и его детям, и их детям тоже, – свет пробивался у него между пальцами.

Когда Джейкоб и Джулия только начали встречаться, они часто говорили о «религии двоих». Если бы она не облагораживала, то ее следовало бы стыдиться. Их Шаббат: каждую пятницу вечером Джейкоб читал вслух письмо, которое всю неделю писал Джулии, а она наизусть декламировала стихи; затем, убрав верхний свет, отключив телефон, сунув наручные часы под подушку красного вельветового кресла, они не спеша съедали ужин, который приготовили вместе, наполняли ванну и любили друг друга, пока поднималась вода. Рассветные прогулки по средам, невзначай превращенный в ритуал, маршрут, прокладываемый раз за разом из недели в неделю, пока на тротуаре не протаптывалась дорожка, – неощутимая, но явная. Празднуя Новый год – Рош-Ашан, – вместо похода в синагогу они всегда проводили обряд ташлих: бросали хлебные крошки – символ сожалений уходящего года – в Потомак. Иные тонули, иные течение уносило к другим берегам, а часть сожалений подхватывали чайки, чтобы накормить ими своих еще слепых птенцов. Каждое утро, прежде чем встать с кровати, Джейкоб целовал Джулию между ног – без вожделения (обычай требовал, чтобы этот поцелуй ничего за собой не влек), но с благоговением. Они начали собирать в поездках предметы, которые, как кажется, внутри больше, чем снаружи: океан, заключенный в раковине, испечатанная лента пишущей машинки, мир в зеркале из посеребренного стекла. Все как будто превращалось в ритуал – появление Джейкоба, каждый четверг забиравшего Джулию с работы, утренний кофе в обоюдном молчании, сюрпризы Джулии, заменявшей закладки Джейкоба в книгах записочками, – пока, словно Вселенная, расширившаяся до последних пределов и схлопнувшаяся в исходное состояние, все не рассыпалось.

Иные пятничные вечера выходили слишком поздними, а утренние часы сред слишком ранними. После трудных разговоров не бывало поцелуев между ног, а когда в тебе нет великодушия, многое ли покажется больше, чем на первый взгляд? (А обиду на полку не положишь.) Они держались за то, что могли удержать, и старались не признавать, какими приземленными стали. Но то и дело, обычно в моменты самозащиты, которая, несмотря на все мольбы всех лучших ангелов, просто не могла не принять форму обвинения, кто-нибудь из них говорил: «Мне не хватает наших Шаббатов».

Рождение Сэма как будто давало новый шанс, как и появление на свет Макса и Бенджи. Религия троих, четверых, пятерых. Они церемониально отмечали рост детей на дверном косяке в первый день нового года – иудейского и светского – неизменно с самого утра, пока сила земного тяготения не внесла свои коррективы. Каждое 31 декабря бросали в огонь бумажки с обещаниями, по вторникам после обеда всей семьей выгуливали Аргуса и читали школьные табели по дороге в «Ваче» на запрещенные во всех иных случаях аранчиатас и лимонатас. В строгом порядке происходило укладывание в постель, по сложному протоколу, а на дни рождения все спали в одной кровати. Они, бывало, блюли Шаббат – равно и в смысле его соблюдения, и в смысле свидетельства собственной религиозности – с халой из «Здоровой пищи», кедемовским виноградным соком и конусами из воска оказавшихся на грани исчезновения видов пчел в серебряных подсвечниках исчезнувших предков. Между благословением и едой Джейкоб и Джулия подходили к каждому сыну и, охватив его голову ладонями, шептали на ухо, за что они им гордились на этой неделе. От такой полной интимности – запускать пальцы в волосы, от любви, что не была тайной, но говорить о которой полагалось лишь шепотом, дрожали нити накаливания в померкших лампах.

После обеда исполняли обряд, происхождение которого никто не мог вспомнить, но смысл никогда не подвергался сомнению: ходить по дому с закрытыми глазами. Было здорово болтать, дурачиться, смеяться, но в этой слепоте они всегда замолкали. Раз за разом у них вырабатывалась привычка к беззвучной темноте, и они могли не открывать глаз сначала десять минут, а потом и двадцать. Они встречались вновь у кухонного стола и там одновременно открывали глаза. И каждый раз это было как откровение. Как два откровения: чуждость дома, в котором дети жили от рождения, и чужеродность зрения.

В один из Шаббатов, по дороге в гости к прадеду, Исааку, Джейкоб сказал:

– Человек напился на празднике и по дороге домой насмерть сбил ребенка. Другой напился так же, но добрался домой без происшествий. Почему первый до конца своих дней будет сидеть в тюрьме, а второй наутро проснется как ни в чем не бывало?

– Потому что тот насмерть сбил ребенка.

– Но с точки зрения того, что они сделали неправильно, они виноваты одинаково.

– Но второй ребенка не сбил.

– Однако не потому, что не виноват, а просто ему повезло.

– И все равно, первый-то сбил.

– Но если рассуждать о вине, то не надо ли учитывать кроме результата еще действия и умысел?

– А что за праздник это был?

– Что?

– Да, и что тот ребенок делал на улице так поздно?

– По-моему, дело не в…

– Родители должны были за ним следить. Их надо посадить в тюрьму. Наверное, тогда у него не было бы родителей. Если только он не жил с ними в тюрьме.

– Ты забыл, что он уже мертв.

– А, точно.

Сэма и Макса идея умысла захватила. Как-то раз Макс вбежал на кухню, держась за живот.

– Я его стукнул, – объявил Сэм из гостиной, – но не нарочно.

Или когда в отместку Макс наступил на почти достроенный из лего домик Сэма и заявил:

– Я не нарочно. Я хотел наступить только на ковер под ним.

Брокколи скармливались Аргусу под столом «нечаянно». К контрольным не готовились «специально». Макс, первый раз сказав Джейкобу «Заткнись!» в ответ на несвоевременное замечание о том, что пора бы отдохнуть от реинкарнации тетриса, когда Макс вот-вот должен был войти в десятку лучших результатов дня, хотя вообще-то ему не разрешалось в нее играть, положил смартфон Джейкоба, метнулся к нему, обнял и, с глазами в слезной глазури, повинился: «Я не хотел».

Когда Сэму пальцы на левой руке размозжило тяжелой стальной дверью и он кричал: «Зачем это?» снова и снова, а Джулия, прижав его к себе, так что кровь струилась по ее блузке, как некогда на крик младенца грудное молоко, просто сказала: «Я тебя люблю, я с тобой», а Джейкоб добавил: «Едем в неотложку», Сэм, боявшийся врачей больше любой болячки, какую только эти врачи лечат, взмолился: «Нет! Не едем! Я это нарочно!»

Время прошло, мир проступил яснее, и Джейкоб с Джулией стали забывать о том, чтобы делать что-то нарочно. Они не отказывались отпускать, и вслед за новогодними обещаниями и вторничными прогулками, звонками на дни рождения израильским кузенам и тремя переполненными мешками с еврейскими деликатесами, привозимыми в первое воскресенье каждого месяца прадедушке Исааку, прогуливанием школы ради первого в сезоне домашнего матча «Натс» и распеванием «Поющих под дождем» во время проезда на «Гиене Эде» сквозь автомойку, дневниками благодарностей и «проверкой ушей», ежегодным сбором и резьбой тыкв с поджариванием семян шепот со словами гордости тоже ушел.

Жизнь внутри стала меньше, чем снаружи, образовалась полость, каверна. И потому бар-мицва была так важна: она стала последней нитью в перетершейся привязи. Отмена ее, как отчаянно хотелось Сэму и как теперь предлагал вопреки собственному желанию Джейкоб, не только Сэма, но и всю семью вытолкнула бы в пустоту: кислорода более чем хватило бы для поддержания жизни, но какой жизни?

Джулия повернулась к раву:

– Если Сэм извинится…

– За что? – спросил Джейкоб.

– Если он извинится…

– Перед кем?

– Перед всеми, – ответил рав.

– Перед всеми? Всеми живущими и умершими?

Джейкоб составил эту формулу – всеми живущими и умершими – не в свете всего того, чему предстояло произойти, а в кромешной темноте мгновения: это было прежде, чем из Стены Плача цветами взошли свернутые мольбы, прежде японского кризиса, десяти тысяч пропавших детей и Марша миллионов, прежде, чем имя Адия стало самым часто запрашиваемым в истории интернета. Прежде опустошительных афтершоков, прежде союза девяти армий и раздачи йода в таблетках, прежде, чем Америка никуда не послала «F-16», прежде, чем Мессия оказался слишком занят или слишком бессущностен, чтобы разбудить живых или мертвых. Сэм становился мужчиной. Исаак раздумывал, наложить на себя руки или переехать из дома в казенный дом.

– Мы хотим покончить с этой историей, – сказала Джулия раву. – И мы хотим поступить верно, и чтобы бар-мицва состоялась, как запланировано.

– Извинившись за все перед всеми?

– Мы хотим, чтобы снова все были счастливы.

Джейкоб и Джулия молча отметили надежду, и печаль, и странность, прозвучавшие в этом слове, и оно рассеялось по комнате и осело на стопки богословских книг и нечистое ковровое покрытие. Они сбились с пути, потеряли ориентир, но не утратили веры, что все можно вернуть, – даже если ни один из них не понимал вполне, о каком счастье она говорит.

Рав сплел пальцы, точно как подобает раву, и сказал:

– Есть хасидская поговорка: «В погоне за счастьем мы бежим от довольства».

Джейкоб встал, сложил листок, сунул в карман и объявил:

– Вы не на того думаете.

Вот не я

Пока Сэм дожидался на скамейке у кабинета рава Зингера, Саманта подошла к биме. Биму Сэм соорудил из цифрового старого вяза, поднятого со дна цифрового озера, которое он вырыл и где затопил небольшой лес год назад, когда, подобно одному из тех несчастных псов на полу, по которому пущено злое напряжение, узнал, что такое беспомощность.

– Не имеет значения, хочешь ты или нет проходить бар-мицву, – сказал тогда его отец, – но попробуй отнестись к этому, как к чему-то воодушевляющему.

Но в конце концов, почему его так захватила тема жестокости к животным? Почему так неодолимо тянули видео, которые, он знал, лишь укрепят его мнение о человечестве? Пропасть времени он тратил на свидетельства насилия: жестокость к животным, а также схватки животных (как устроенные людьми, так и в естественной среде), нападения животных на людей, тореадоры, получающие, что заслужили, скейтбордисты, тоже получающие свое, колени спортсменов, сгибающиеся не в ту сторону, драки бродяг, обезглавливание вертолетным винтом, и более того: несчастные случаи с мусоровозами, лоботомия автомобильной антенной, мирные жители – жертвы химического оружия, травмы при мастурбации, головы шиитов, насаженные на колья суннитских заборов, запоротые хирургические операции, обваренные паром, обучающие ролики о том, как отсекать сомнительные части тела погибших на дороге животных (как будто бывают и не сомнительные), видеоинструкции по самоубийству без боли (как будто невозможность этого не таится в самом слове), и еще, и еще, всякое и всякое. Образы были как острые предметы, которыми он колол в себя: столько всего внутри требовало выхода наружу, что никак не обойтись без ран.

В молчании по пути домой он изучал молитвенный зал, который построил вокруг бимы: невесомые двухтонные скамьи на трехпалых когтистых лапах; запутавшаяся в гордиевы узлы бахрома на концах ковровой дорожки в центральном проходе; молитвенные книги, в которых каждое слово непрерывно обновляется синонимом: Бог Един… Властелин-Одиночка… Абсолют покинут… Давно разошедшиеся, молящиеся хотя бы на миг возвращаются к своим началам. Но даже если средняя продолжительность жизни будет с каждым годом расти на год, понадобится вечность, чтобы люди стали жить вечно, так что до этого, наверное, никто не дотянет.

Давление невысвобожденного нутра у Сэма нередко принимало форму неразделенного и бесполезного великолепия, и пока его отец, братья и бабка с дедом обедали внизу, и пока они, разумеется, обсуждали то, в чем его обвиняют, а Сэм должен был зубрить древнееврейские слова и заучивать песнопения из гафтары, значения которых никого никогда не заботили, он творил оконные витражи. Витраж справа от Саманты изображал, как младенец Моисей плывет вниз по Нилу от матери к матери. Это была петля, но замкнутая, как бы говорящая о бесконечном пути.

Сэму показалось крутым в самом большом окне молитвенного зала поместить движущиеся картины Еврейского Сегодня, так что вместо заучивания идиотской и никому не нужной Ашрейи[2 - Одна из главных молитв в иудаизме.] он написал скрипт, который брал ключевые слова из новостной ленты «Гугла» на еврейскую тему, пропускал через наскоро сляпанный поиск по видео (который вычесывал раздутости, фейки и антисемитскую пропаганду), а результаты поиска прогонял через наскоро сляпанный видеоконвертер (который масштабировал матрицу, чтобы лучше вписалась в круглый витраж и подтягивал цвета для завершенности картины) и проецировал в окно-розетку. Представлялось лучше, чем вышло в реальности, ну так в воображении все бывало лучше.

Вокруг молельни он выстроил саму синагогу: лабиринт в буквальном смысле бесконечных разветвляющихся коридоров; питьевые фонтанчики, льющие аранчиату, и писсуары, сделанные из кости браконьеров-слонобоев; стопки искренне-человечного фейс-ситтинг порно в шкафу в холле мужского клуба; веселенькое место для инвалидов на колясочной парковке; мемориальную стену с горошинками никогда не зажигающихся лампочек напротив фамилий тех, кому Сэм желал быстрой и безболезненной, но все же смерти (бывшие лучшие друзья, люди, которые специально делают антиугревые салфетки жгучими, и т.п.); разнообразные гроты для обжиманцев, где отзывчивые и законно прикольные девчонки, одетые как для рекламы «Американ Аппарель» и сочиняющие фанфики про Перси Джексона, дают рохлям пососать свои идеальные сиськи; грифельные доски, шарахающие разрядом в 600 вольт, если их поскребет ногтями один из этих ушлых мудаковатых жлобов, которые с полной очевидностью – для Сэма, но не для остальных – через каких-то пятнадцать лет будут пузатыми шмоками при скучных работах и унылых женах; кругом небольшие таблички, сообщающие каждому, что только благодаря Саманте, ее врожденной добродетели, ее любви к милосердию и справедливости и благотворному сомнению, ее любезности, ее естественной значимости, ее нетоксичной безговнистости и существует лесенка на крышу, существует крыша, существует без конца кэширующий Господь.

Изначально синагога стояла на краю поселка, выросшего вокруг разделенной любви к роликам, в которых провинившиеся собаки выказывают раскаяние. Такие ролики Сэм мог смотреть целый день напролет – и не раз так и бывало, – не слишком задумываясь, что в них ему так нравится. Очевидным объяснением было бы, что Сэм сочувствует собаке, и очевидно, своя правда в этом была. («Сэм, это кто натворил? Кто написал эти слова? Кто плохо себя вел?») Но кроме того, его привлекали хозяева. Все и каждый из этих роликов снял тот, кто любит свою собаку больше себя: «устыжение» неизменно комически драматизировано и добродушно, и все неизменно кончается примирением. (Сэм пробовал и сам записывать такие ролики, но Аргус оказался слишком старым и усталым, мог только ходить под себя, а в этом никто не станет добродушно упрекать собаку.) В общем это было как-то завязано и на провинившегося, и на судью, и на страх остаться без прощения, сменяющийся успокоением: тебя снова любят. Может, в следующей жизни переживания сожрут его не целиком и останется какая-то часть, способная понимать.

Изначальное местопребывание в общем-то ничем особо не напрягало, но в жизни он удовлетворялся приемлемым, а вот в «Иной жизни» можно было расставить все вещи в те места, по которым они тоскуют. Сэм втайне верил, что тосковать может все, и более того – что все предметы постоянно тоскуют. Так что после устыжающей выволочки, полученной днем от матери, Сэм заплатил кой-каким цифровым грузчикам кой-какие цифровые деньги, чтобы разобрали синагогу на самые крупные блоки, которые поместятся в самые крупные грузовики, перевезли на новое место и вновь сложили в одно целое согласно скриншотам.

–?Мы поговорим, когда папа вернется с работы, но мне надо тебе что-то сказать. Это обязательно.