Полная версия:
Спаси меня, вальс
– Если ты не можешь говорить, зачем тянешь эту волынку?
Судья Беггс бесцеремонно выхватил у дочери трубку. В его голосе звучала беспощадность, схожая с беспощадностью рук таксидермиста, работающего над чучелом.
– Буду весьма вам признателен, если вы раз и навсегда перестанете встречаться с моей дочерью и звонить ей.
Дикси заперлась в своей комнате, два дня не выходила оттуда и ничего не ела. Алабама наслаждалась своим участием в семейной драме.
– Мне хотелось бы, чтобы Алабама танцевала со мной на «Балу красавиц», – телеграммой сообщил Рэндольф.
Матери было невозможно устоять перед слезами своих детей.
– Зачем волновать отца? Ты бы могла договариваться обо всем вне дома, – успокаивала она дочь.
Безграничное и противозаконное великодушие матери было вскормлено многими годами сосуществования с неопровержимо логичным, блестящим Судьей. При такой жизни женская терпимость не играла никакой роли и ничем не могла помочь материнским чувствам. Достигнув сорока пяти лет, Милли Беггс стала анархисткой – в своих эмоциях. Таким образом она доказывала себе, что ей самой тоже необходимо выжить. Заложенными в ней противоречиями она как будто отстаивала свое право на тот образ жизни, которого так жаждала. Остину нельзя было умирать и болеть, ведь у него трое детей, и нет денег, и скоро выборы, у него страховки и каждый шаг в согласии с законом; тогда как Милли чувствовала, что, будучи не настолько важной нитью в рисунке ткани, она может позволить себе и то и другое.
Алабама опустила в почтовый ящик письмо, которое Дикси написала по совету матери, и они встретились с Рэндольфом в кафе «Тип-Топ».
Плывя по реке своего отрочества, Алабама часто попадала в водовороты юношеского максимализма и потому интуитивно не принимала «намерений», соединявших ее сестру и Рэндольфа.
Рэндольф писал репортажи для газеты Дикси. Его мать приютила свою маленькую внучку в некрашеном доме на окраине города возле тростниковых зарослей.
В мимике и в глазах Рэндольфа никогда не отражалось его душевное состояние, словно телесное существование само по себе было самым замечательным из всего для него возможного. Его главным занятием была вечерняя школа танцев, и Дикси поставляла ему учеников – как и его галстуки, которые тоже служили этой цели (да, впрочем, и все остальное), следовательно, их надо было правильно подобрать.
– Солнышко, надо класть нож на тарелку, если он не нужен, – сказала Дикси, пытаясь переплавить его личность в печи своего социального круга.
Никогда нельзя было понять, слышал ли он ее, хотя вид у него всегда был такой, словно он к чему-то прислушивался – наверное, к долгожданной серенаде эльфов или невероятному сверхъестественному намеку относительно его социального положения в Солнечной системе.
– Я хочу фаршированные помидоры и картошку au gratin[10], еще кукурузу и оладьи, и шоколадный крем, – нетерпеливо перебила ее Алабама.
– Боже мой!.. Ладно, Алабама, поставим «Балет часов»[11], я надену штаны арлекина, а ты – тарлатановую[12] юбочку и треуголку. Сможешь за три недели придумать танец?
– Конечно. Несколько па возьму из прошлогоднего карнавала. Будет вот так. – Алабама двумя пальцами показала на столе замысловатое движение. Потом, прижав один палец к столу, чтобы обозначить место, она широко растопырила другие пальцы и показала еще раз. – А заканчивается вво-о-о-отт так! – крикнула она.
Рэндольф и Дикси не сводили с девочки недоверчивых взглядов.
– Очень мило, – нерешительно проговорила Дикси, поддавшись энтузиазму сестры.
– Можешь шить костюмы, – пылая собственническим восторгом, подвела итог Алабама.
Мародерша, радующаяся любому поводу поиграть, она хватала все, что было под рукой, не чураясь ни сестер, ни их возлюбленных, ни представлений, ни доспехов. Все годилось для импровизаций изменчивой беспрестанно девицы.
Каждый день Алабама и Рэндольф репетировали в старой аудитории, пока в ней не становилось темно от пыли, а деревья снаружи не начинали казаться яркими и влажными, как будто их омыл дождь или они вышли из-под кисти Паоло Веронезе. Из этой самой залы первый алабамский полк ушел на Гражданскую войну. Узкий балкон провис на железных столбах, да и в полу зияли дыры. Лестница спускалась вниз и шла через городские рынки: плимутроки[13] в клетках, рыба, ледышки из лавки мясника, гирлянды негритянских башмаков и куча солдатских шинелей. Взбудораженная Алабама жила ради одного мгновения в мире якобы профессиональных секретов.
– Алабама унаследовала от матери чудный румянец, – обменивались впечатлениями влиятельные зрители, наблюдая за ее вращениями по кругу.
– Я терла щеки щеткой для ногтей! – вопила Алабама со сцены.
Алабама всегда так отвечала, когда речь заходила о ее румянце; и пусть это не всегда было убедительно и уместно, но что было, то было.
– У девочки талант. Его надо развивать.
– Я сама все придумала, – слегка приврала Алабама.
Когда после финальной сцены упал занавес, она услыхала аплодисменты, напоминавшие грохот городского транспорта. На балу играли два оркестра; губернатор возглавлял танцевальное шествие. После танца Алабама стояла в темном коридоре, который вел в артистическую уборную.
– Я забыла одну фигуру, – прошептала она выжидающе. Жаркое волнение, вызванное представлением, выплескивалось теперь наружу.
– Ты была великолепна, – рассмеялся Рэндольф.
Девочка повисла на этих словах, как платье на вешалке в ожидании хозяйки. Потворствуя ей, Рэндольф стиснул ее длинные руки и коснулся губами девчоночьих губ, но при этом был похож на моряка, высматривающего на горизонте мачты других кораблей. Алабама же приняла этот поцелуй как свидетельство того, что доросла до такого знака доблести – много дней она ощущала его на своем лице, всякий раз, когда ее охватывало волнение.
– Ты ведь уже почти взрослая, правда? – спросил он.
Алабама не разрешила себе обдумать другие варианты, предпочитая те грани своего «я», в которых уже проявлялась женщина, пригрезившаяся ей за его спиной благодаря поцелую. Усомниться в собственной взрослости означало поколебать уверенность в себе. Она испугалась; ей казалось, что ее сердце одиноко бредет само по себе. Так и было. Так бывает со всеми. Волшебство закончилось.
– Алабама, почему бы тебе не вернуться в залу?
– Я никогда не танцевала. Мне страшно.
– Ты получишь доллар, если станцуешь с молодым человеком, который поджидает тебя.
– Ладно. А что, если я упаду или он упадет из-за меня?
Рэндольф представил ее юноше. Все сошло вполне благополучно, только на поворотах кавалер вел ее не очень уверенно.
– Вы такая красивая, – сказал он. – Я думал, вы не из нашего города.
Алабама сказала, что он может как-нибудь прийти к ней в гости, потом была дюжина других, а потом она обещала рыжему мужчине, который скользил по полу так, будто снимал пенки с молока, поехать с ним в Загородный клуб. Прежде она даже вообразить не могла, каково это – назначить свидание.
На другой день, когда она умылась, от косметики не осталось и следа. Алабама расстроилась. Только запасы Дикси могли ее выручить – замаскировать для назначенных рандеву.
Окуная край утренней газеты в чашку с кофе, Судья читал подробный отчет о «Бале красавиц». «Талантливая мисс Дикси Беггс, старшая дочь Судьи и миссис Остин Беггс, – писала газета, – приложила много стараний для успеха предприятия, выступив в качестве импресарио своей не менее одаренной сестры, мисс Алабамы Беггс, и воспользовавшись помощью мистера Рэндольфа Макинтоша. Танец был потрясающей красоты, и исполнение было великолепным».
– Если Дикси думает, что ей дозволено превратить мой дом в бордель, она больше мне не дочь. Не хватало только, чтобы ее выставляли в газетах этакой козой отпущения для здешних вульгарных сборищ! Моим детям следует уважать мое имя. Это все, что у них есть, – взорвался Судья.
Ничего подобного Алабама прежде от отца не слышала. Утратив из-за своего блестящего ума надежду на нормальное общение, Судья жил сам по себе, потихоньку мирно развлекаясь за счет юридического сообщества, требуя только должного почтения к его отшельничеству.
Днем пришел Рэндольф, чтобы попрощаться.
Скрипнула дверь, и «Дороти Перкинс»[14] сразу потемнела в облаке солнечной пыли. Усевшись на крылечке, Алабама стала поливать газон из нагретого шланга, поливая заодно и платье. Ей было грустно, ведь она рассчитывала, что при удобном случае опять поцелует Рэндольфа. Как бы то ни было, решила Алабама, тот поцелуй она постарается запомнить на многие годы.
Дикси не отрывала глаз от пальцев Рэндольфа, словно ждала, что он возьмет ее за руку и уведет на край земли.
– Может быть, ты вернешься, когда получишь развод? – услыхала Алабама дрожащий голос сестры.
Взгляд Рэндольфа был отягощен окончательностью решения, даже розы не могли его смягчить. А голос звучал твердо и четко.
– Дикси, – проговорил он, – ты научила меня пользоваться ножом и вилкой, танцевать и выбирать костюмы, но я бы не пришел в дом твоего отца, не приведи меня сюда Иисус. Для твоего отца все плохи.
Наверняка не пришел бы. Алабама уже знала, если в разговоре поминают Спасителя, не жди ничего хорошего. Память о первом поцелуе улетучилась вместе с надеждой на его повторение.
Обычно наманикюренные, ногти на руках Дикси стали желтыми, да и румяна были небрежно нанесены на щеки. Она бросила работу в газете и устроилась в банк. Алабаме досталась ее розовая шляпа, а красивую заколку кто-то раздавил. Когда Джоанна вернулась домой, комната оказалась до того грязной, что ей пришлось призвать на помощь Алабаму. Дикси копила деньги. За год она не купила ничего, кроме репродукций центральных фигур из «Весны» Боттичелли и немецкой литографии «Сентябрьского утра»[15].
Фрамугу над дверью Дикси заклеила картоном, чтобы отец не знал о посиделках за полночь. Подруги появлялись и исчезали. Когда Лора как-то осталась на ночь, все испугались, как бы не подхватить туберкулез; у золотоволосой и лучезарноглазой Полы отец выступал за смертную казнь; у прелестной и злой Маршалл было много врагов и плохая репутация; когда же Джесси проделала долгий путь из самого Нью-Йорка, то отослала чулки в химчистку. Во всем этом было что-то непристойное на вкус Остина Беггса.
– Не понимаю, – говорил он, – почему моя дочь выбирает себе подруг из всякой грязи.
– Это как посмотреть, – возражала Милли. – Иногда грязь может оказаться весьма ценной.
Подруги Дикси читали друг дружке вслух. Сидя в маленькой белой качалке, Алабама внимательно слушала, перенимая их элегантность и мысленно составляя каталог вежливых смешков, которые они перенимали друг у друга.
– Она не поймет, – повторяли они, глядя на девочку с неведомо откуда взявшимися англосаксонскими глазами.
– Не поймет чего? – любопытствовала Алабама.
Зима задыхалась в девичьих рюшах. Дикси плакала, когда какому-нибудь мужчине удавалось добиться от нее свидания. А весной прошел слух о смерти Рэндольфа.
– Ненавижу жизнь! – в истерике кричала Дикси. – Ненавижу, ненавижу, ненавижу! Если бы я могла выйти за него замуж, этого не случилось бы.
– Милли, вызови врача!
– Ничего серьезного, Судья Беггс, у нее немного сдали нервы, – сказал доктор. – Не волнуйтесь.
– Не могу больше терпеть все эти ваши эмоции, – заявил Остин.
Дикси поправилась и нашла работу в Нью-Йорке. Прощаясь с родными, она плакала и не выпускала из рук букетик анютиных глазок. В Нью-Йорке она поселилась на Мэдисон-авеню вместе с Джесси и встречалась со всеми, кто приезжал из родного города. Работу ей подыскала Джесси – в той же страховой фирме, в которой работала сама.
– Мама, я хочу поехать в Нью-Йорк, – сказала Алабама, когда они читали письма Дикси.
– Это еще зачем?
– Чтобы мной никто не командовал.
Милли засмеялась.
– Пустяки. Чтобы тобой не командовали, не надо куда-то ехать. Почему бы не добиться этого дома?
Через три месяца Дикси вышла замуж – за уроженца штата Алабама. Когда они приехали после свадьбы, Дикси пролила много слез, словно оплакивая членов своей семьи, которым приходится жить тут. Она поменяла мебель в старом доме, купила буфет в столовую. Купила Алабаме «Кодак», и они вместе снимались и на лестнице Капитолия их штата, и под орехами, и, взявшись за руки, на парадном крыльце родительского дома. Она попросила Милли простегать для нее лоскутное одеяло и посадить розы за старым домом, а Алабаму – не краситься слишком сильно, потому что она слишком юна для этого, в Нью-Йорке девочки так не делают.
– Но я же не в Нью-Йорке, – возразила Алабама. – Но даже если приеду в Нью-Йорк, все равно буду краситься.
Потом Дикси с мужем уехали – прочь от южной хандры. В день отъезда сестры Алабама сидела на заднем крыльце и смотрела, как мать режет помидоры к ланчу.
– Лук я режу заранее, за час, – сказала Милли, – а потом вынимаю его, чтобы в салате оставался только его аромат.
– Ага. Можно мне перышки?
– Хочешь целый, с головкой?
– Не-а. Мне нравится зеленый.
Мать Алабамы была похожа на хозяйку замка, помогавшую бедной крестьянке. У мисс Милли были добрые хозяйские и личные отношения с помидорами, которые ее властью оказывались в салате. Припухшие веки над голубыми глазами были устало приподняты, в нищенских условиях творила она добрыми руками милосердные поступки. Одна дочь уехала. Но кое-что от Дикси было и в Алабаме – буйство. Она вглядывалась в лицо девочки, ища фамильное сходство. А Джоанна еще вернется домой.
– Мама, ты очень любила Дикси?
– Я и сейчас ее очень люблю.
– Но от нее много беспокойства.
– Да нет. Просто она всегда влюблена.
– Ты любишь ее больше, чем, например, меня?
– Я люблю тебя не меньше.
– Но от меня тоже не будет покоя, если я не буду делать что хочу.
– Знаешь, Алабама, такое со всеми бывает. Кому то не так, кому это – просто нельзя давать себе воли.
– Да, мама.
За решеткой, похожие на экзотические украшения, созревали гранаты в бархатной шкурке. В глубине сада бронзовые шары траурного мирта раскалывались, выпуская бледно-лиловые кисейные пузыри. Японские сливы закидывали тяжелые кули, набитые летом, на крышу птичника.
Кудах-кудах-кудах!
– Наверное, старая курица опять несется.
– Или хруща съела?
– Хрущей нет, ведь фиги еще не созрели.
Соседка напротив стала звать детей домой. У других соседей закурлыкали голуби, и из их кухни послышались ритмичные шлепки переворачиваемых бифштексов.
– Мам, я не понимаю, зачем Дикси понадобилось ехать в Нью-Йорк и там искать себе здешнего мужа?
– Он очень хороший человек.
– Будь я на месте Дикси, ни за что не вышла бы за него замуж. Я бы нашла себе ньюйоркца.
– Почему? – удивилась Милли.
– Ну, не знаю.
– Потруднее было бы? – усмехнулась Милли.
– Да, правильно.
Издалека донесся скрежет трамвая, тормозящего на ржавых рельсах.
– Это трамвай, да? Держу пари, сейчас придет твой отец.
II
– Говорю тебе, не надену я это, пока не переделаешь! – визжала Алабама, колотя кулаком по швейной машинке.
– Но, дорогая, получилось очень красиво.
– Ладно, пусть из синей саржи, но зачем такое длинное?
– Раз ходишь на свидания с мальчиками, забудь о коротких платьях.
– Но я ведь не устраиваю свидания днем, – возразила Алабама. – Днем я буду танцевать, а на свидания буду ходить вечером.
Алабама так и так поворачивала зеркало, чтобы получше разглядеть сшитую клиньями длинную юбку. И расплакалась в бессильной ярости.
– Такую мне не надо! Не надо!.. Как в ней бегать и вообще?
– Красиво, правда, Джоанна?
– Будь это моя дочь, я бы залепила ей пощечину, – отозвалась Джоанна.
– Ты бы! Ты бы! Я бы сама тебе залепила.
– Я в твоем возрасте, когда мне шили хоть что-то новое, всегда радовалась, ведь я постоянно донашивала вещи Дикси. Тебя просто чудовищно избаловали, – не унималась Джоанна.
– Не надо, Джоанна! Алабама всего лишь хочет покороче.
– Маменькин ангелочек! А мне помнится, она хотела как раз такую длину.
– Откуда мне было знать, что так будет смотреться?
– Я бы знала, как тебя приструнить, будь ты моей дочерью, – с угрозой произнесла Джоанна.
Алабама, стоя на теплом субботнем солнце, разглаживала матросский воротник. Потом осторожно сунула пальцы в нагрудный карман, не отрывая недовольного взгляда от своего отражения в зеркале.
– В этой юбке у меня как будто не мои ноги, – проговорила она. – А впрочем, может быть, и ничего.
– Никогда не слышала столько криков из-за платья, – сказала Джоанна. – На месте мамы я бы покупала тебе готовые.
– То, что в магазинах, мне не нравится. Кстати, у тебя все отделано кружевом.
– Но я же сама плачу.
Стукнула дверь в комнате Остина.
– Алабама, хватит спорить! Я хочу подремать.
– Девочки, папа! – испугалась Милли.
– Сэр, я не виновата, это Джоанна! – взвизгнула Алабама.
– Господи! Она всегда на кого-нибудь кивает. Не я, так мама виновата или любой другой, кто подвернется под руку. Сама же она всегда ни при чем.
Алабама удрученно подумала о том, как несправедлива жизнь, которая сначала создала Джоанну, а уж потом ее. Мало того, она еще наделила сестру недостижимой красотой, она была прекрасна, как черный опал. Что бы Алабама ни делала, ей все равно не удалось бы изменить цвет глаз на этот золотисто-карий и она не могла заполучить эти загадочно оттененные скулы. Когда на Джоанну падал прямой свет, она была похожа на блеклый призрак самой себя, своей красоты. От ее зубов исходило прозрачное голубое сияние, и волосы были до того гладкими, что казались бесцветными из-за блеска.
Все считали Джои милой девочкой – в сравнении с другими сестрами. Когда ей перевалило за двадцать, Джоанна как будто завоевала право быть в центре родительских интересов. Стоило Алабаме услыхать, как отец с матерью сдержанно что-то обсуждают насчет Джоанны, она тут же в этих редких родительских погружениях в прошлое отлавливала то, что, как ей казалось, могло принадлежать и ей. Ей было очень важно узнавать то об одном, то о другом семейном наследии, которое, возможно, перешло к ней, это все равно как удостовериться в том, что у нее все пять пальцев на ноге, потому что пока ей удалось насчитать только четыре. Здорово, когда есть какие-никакие опознавательные знаки, благодаря которым можно еще что-то разведать.
– Милли, – как-то вечером озабоченным тоном спросил Остин, – как ты думаешь, Джои в самом деле собирается замуж за сына Эктонов?
– Не знаю, дорогой.
– Полагаю, ей не стоит всюду разъезжать с ним и посещать его родственников, если тут ничего серьезного. К тому же она слишком часто встречается с Гарланом.
– Я тоже нанесла визит Эктонам, ведь они нам родственники по моему отцу. Почему же ты разрешаешь ей?
– Я не знал о Гарлане. Есть обязательства…
– Мама, а ты хорошо помнишь своего папу? – вмешалась в разговор Алабама.
– Конечно. Когда ему было восемьдесят три года, лошадь выбросила его из повозки. На скачках в Кентукки.
То, что у маминого папы была своя яркая жизнь, которую можно так или иначе использовать, звучало для Алабамы весьма многообещающе. Это тоже пригодится для спектакля. Она рассчитывала на время, которое само обо всем позаботится и само – обязательно – предоставит ей случай разыграть историю своей жизни.
– Так что там с Гарланом? – стоял на своем Остин.
– Да ладно тебе! – уклонилась от ответа Милли.
– Не знаю. Джои как будто от него в восторге. А ведь у него ни гроша. Зато Эктон твердо стоит на ногах. Я не могу позволить своей дочери выйти замуж за нищего.
Гарлан приходил каждый вечер и вместе с Джоанной пел песни, которые она привезла из Кентукки: «Время, место и девушка», «Девушка из Саскачевана», «Шоколадный солдатик»[16], песни из книг с двухцветными литографиями на обложках, изображавшими мужчин с трубками, принцев на балюстрадах и луну в облаках. Голос у него был звучный, как орган. Очень часто Гарлан засиживался до ужина. Кстати, у него были такие длинные ноги, что все остальное казалось неким декоративным приложением к ним.
Алабама придумывала танцы и показывала их Гарлану, аккуратно ступая вокруг ковра.
– Он когда-нибудь отправится к себе домой? – каждый раз Остин спрашивал у Милли. – Не понимаю, о чем думает Эктон. Джоанна не должна быть такой безответственной.
Гарлан умел добиваться расположения. Но Остина не устраивал его статус. Если бы Джоанна вышла за него замуж, ей пришлось бы начинать с того, с чего начинали Судья и Милли, вот только у Остина не было скаковых лошадей, чтобы поддержать ее в первое время, как это делал отец Милли.
– Привет, Алабама. У тебя прелестный нагрудничек.
Алабама зарумянилась. Однако старалась не показать, как ей приятно. Насколько ей помнилось, покраснела она тогда впервые; и это было еще одним убедительным доказательством того, что все ее реакции заложены в ней наследственностью – смущение и гордость, и умение с ними справиться.
– Это фартук. Мне сшили новое платье, а пришлось помогать на кухне с ужином.
И она продемонстрировала восхищенному Гарлану новое саржевое платье.
Тот посадил долговязую девочку на колени.
Во что бы то ни стало желая продлить разговор о себе, Алабама торопливо продолжала:
– У меня есть очень красивое платье для танцев, даже красивее, чем у Джоанны.
– Рано тебе ходить на танцы. Ты еще такой ребенок, что мне даже стыдно поцеловать тебя.
Алабама была разочарована столь отеческим обращением. Гарлан убрал светлую прядку с ее застывшего лица, на котором мгновенно обозначились геометрически ровные тени и светящиеся выпуклости и отразилась покорность одалиски. Черты этого личика были строгими, как у отца, но чистота мускульных линий выдавала ее совсем еще раннюю юность.
Пришел Остин в поисках газеты.
– Алабама, ты уже слишком взрослая, чтобы сидеть на коленях у мужчины.
– Но, папа, он не мой кавалер!
– Добрый вечер, Судья.
Судья задумчиво сплюнул в камин, стараясь сдержать раздражение.
– Все равно. Ты уже взрослая.
– Теперь я всегда буду взрослой?
Спихнув Алабаму с колен, Гарлан вскочил. В дверях стояла Джоанна.
– Мисс Джои Беггс, – объявил он, – самая красивая девушка нашего города!
Джоанна хихикнула как человек, знающий себе цену, но не желающий подчеркивать свое превосходство, щадя чувства окружающих – словно ей всегда было известно, что она краше всех.
С завистью Алабама смотрела, как Гарлан подает Джои пальто и по-хозяйски уводит ее из дома. Она рассудительно отмечала, как, доверяя себя мужчине, сестра становится все более нерешительной, более вкрадчивой. Алабаме хотелось оказаться на ее месте. За ужином будет отец. Это почти то же самое; необходимость быть другой, не такой, какая ты на самом деле, – вот в каком смысле то же самое. Алабаме пришло в голову, что отец совсем не знает, какая она.
Ужин бывал забавным; тост с угольным привкусом и иногда цыпленок – теплый, как будто из-под одеяла, под церемониальные беседы Милли и Судьи о хозяйстве и детях. Семейная жизнь превратилась в ритуальное действо, пройдя через сито глубоких убеждений Остина.
– Я хочу еще клубничного джема.
– А живот не заболит?
– Милли, я считаю, что уважающей себя девушке негоже быть обрученной с одним мужчиной и позволять себе интересоваться другим.
– Ничего страшного. Джоанна хорошая девочка. И она не обручена с Эктоном.
Но на самом деле мама знала, что Джоанна обручена с Эктоном, потому что однажды летним вечером, когда дождь лил как из ведра и шумел, как подобранные шелковые юбки, когда вода в водостоках печально курлыкала по-голубиному и текла пенистыми потоками, Милли послала Алабаму с зонтиком к Джоанне. Алабама застала обоих тесно прижавшимися друг к другу, как намокшие марки в записной книжке. Потом Эктон сказал Милли, что они собираются пожениться. А Гарлан присылал по воскресеньям розы. Один Бог знал, где он брал деньги на цветы. Но попросить руки Джоанны он не смел – из-за своей бедности.
Когда зацвели и похорошели городские парки, Гарлан и Джоанна стали брать Алабаму с собой на прогулки. И Алабама, и большие магнолии с листьями, как шершавое железо, и кусты калины и заросли вербены, и лепестки японской магнолии, устилавшие газоны и напоминавшие лоскуты от вечерних платьев, укрепляли связывавшие молодых людей тайные узы. При Алабаме Джоанна и Гарлан беседовали о пустяках. При ней они не давали себе воли.
– Когда у меня будет свой дом, мне хотелось бы иметь такой куст, – сказала Джоанна.
– Джои! У меня нет денег! Давай я лучше отращу бороду! – взмолился Гарлан.
– Мне нравятся невысокие деревья, туя, можжевельник, и у меня обязательно будет тропинка между ними, похожая на шов в елочку, а в конце я устрою террасу, как у Клотильды Суперт.