banner banner banner
Прекрасные и проклятые
Прекрасные и проклятые
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Прекрасные и проклятые

скачать книгу бесплатно


– Тогда мы найдем что-то новое.

Было очевидно, что она находится в скверном настроении. Ее серые глаза теперь приобрели гранитную твердость. Если она не говорила, то смотрела прямо перед собой, как будто видела какую-то безвкусную абстракцию в фойе отеля.

– Хорошо, тогда пойдемте.

Он последовал за ней, сохранявшей изящество даже в меховой шубе, на стоянку такси, где с видом знатока велел водителю ехать на Бродвей, а потом повернуть на юг. Во время поездки он сделал несколько попыток завязать непринужденный разговор, но она облачилась в непроницаемую броню молчания и отвечала ему фразами, такими же угрюмыми, как холодный полумрак такси. Наконец он сдался и, приняв сходное настроение, погрузился в глухое уныние.

Через дюжину кварталов по Бродвею Энтони заметил большую и незнакомую вывеску с надписью «Марафон», выведенную объемными желтыми буквами и украшенную электрическими цветами и листьями, попеременно вспыхивавшими и освещавшими блестящий мокрый асфальт. Он наклонился, постучал в окошко такси и спустя несколько секунд получил информацию от темнокожего привратника. Да, это кабаре. Отличное кабаре. Луч’чее шоу в городе, сэ-эр!

– Может, попробуем?

Глория со вздохом выбросила сигарету в открытую дверь и приготовилась выйти следом; потом они прошли под кричащей вывеской, под широкой аркой и поднялись в тесном лифте в этот невоспетый дворец удовольствий.

Пестрые обиталища самых богатых и самых бедных, блистательных щеголей и отъявленных злодеев, не говоря уже о недавно разрекламированных богемных кругах, известны трепетным старшеклассницам из Августы, штат Джорджия, и Редвинга, штат Миннесота, не только по завораживающим разворотам воскресных театральных приложений и через шокированные и встревоженные публикации мистера Руперта Хьюджеса и других хроникеров «безумной Америки». Но вылазки Гарлема на Бродвей, неистовства скудоумных и кутежи респектабельных принадлежат к тайному знанию, известному лишь самим участникам действа.

Запускаются слухи, и в упомянутом месте по вечерам в субботу и воскресенье собираются представители низших нравственных классов – маленькие озабоченные мужчины, которых в комиксах изображают как «потребителей» или «публику». Они удостоверяются в том, что место соответствует трем критериям: оно дешевое; оно имитирует претенциозную и бездумную тоску по блистательным ужимкам первоклассных кафе в театральном районе; и, что важнее всего остального, – это место, где они могут «подцепить славную девочку». Последнее, разумеется, означает, что любая из таких девушек должна быть робкой, безобидной и скучной по причине отсутствия денег и воображения.

Там по воскресеньям собираются доверчивые, сентиментальные, низкооплачиваемые, загнанные люди с соответствующими профессиями: счетоводы, продавцы билетов, офисные менеджеры, продавцы, но прежде всего клерки – из курьерской службы, с почты, из продовольственных магазинов, из банков, из брокерских контор. Вместе с ними приходят хихикающие, жестикулирующие, патетично-жеманные женщины, которые толстеют рядом с ними, рожают слишком много детей и плывут, беспомощные и неудовлетворенные, по бесцветному морю каторжной работы и разбитых надежд.

Они называют такие низкопробные кабаре в честь пульмановских вагонов. «Марафон»! Непристойные аналогии, позаимствованные из парижских кафе, – это не для них. Сюда послушные завсегдатаи приводят своих «милых женщин», чье изнуренное воображение с готовностью верит, что сцена выглядит яркой и веселой, даже слегка аморальной. Это жизнь! Кому есть дело до завтрашнего дня?

Пропащие люди!

Усевшись, Энтони и Глория огляделись вокруг. За соседним столиком к группе из четырех человек готовились присоединиться еще трое, двое мужчин и девушка, которые явно опаздывали. Манеры девушки могли бы послужить темой для исследования в области национальной социологии. Она знакомилась с новыми мужчинами и при этом ужасно жеманничала. Она делала неопределенные жесты, а словами и почти незаметными движениями век показывала, что принадлежит к несколько более высшему классу, чем ей подобает, что недавно она находилась, а в ближайшем времени еще будет находиться в более высокой и разреженной атмосфере. Она казалась почти болезненно рафинированной в шляпке прошлогодней моды, украшенной фиалками, не менее претенциозной и осязаемо искусственной, чем она сама.

Энтони и Глория зачарованно смотрели, как девушка садится и излучает впечатление единственно достойного и снисходительного присутствия. «Для меня, – говорили ее глаза, – это всего лишь ознакомительный визит в бедный район, о котором отзываются с пренебрежительным смехом и сдержанными извинениями».

…Между тем и другие женщины энергично создавали впечатление, что хотя они находятся в толпе, но не являются ее частью. Это было не то место, к которым они привыкли; они заглянули сюда лишь по причине близости и удобства. От всех компаний в ресторане исходило такое впечатление… но кто мог узнать? Они постоянно меняли положение в обществе: женщины часто выходили замуж за людей с более широкими возможностями, а мужчины в браке внезапно обретали сказочное богатство, – все в соответствии с нелепой рекламной задумкой, где с неба падает рожок с мороженым. Они приходили сюда поесть, закрывая глаза на экономию, проявляемую в нечастой перемене скатертей, в небрежности исполнителей и прежде всего в обиходной невнимательности и фамильярности официантов. Можно было не сомневаться, что клиенты не производили на них особого впечатления. Казалось, что они сами вот-вот рассядутся за столиками.

– Вы не возражаете против этого? – поинтересовался Энтони.

Лицо Глории смягчилось, и она улыбнулась впервые за этот вечер.

– Мне очень нравится, – искренне сказала она. Невозможно было усомниться в ее словах. Взгляд ее серых глаз перемещался в разных направлениях, сонный, праздный или внимательный, останавливаясь на каждой группе и переходя к следующей с нескрываемым удовольствием, так что Энтони мог видеть разные ракурсы ее профиля, изумительно живые выражения рта и подлинное отличие ее лица, форм и манер, делавшее ее одиноким цветком в коллекции дешевых безделушек. При виде ее радости волна ошеломительного чувства подступила к его глазам, перехватила дыхание, щекоткой пробежала по нервам и всколыхнулась в горле трепещущей, шероховатой нежностью. В зале послышалось шиканье. Беспечные скрипки и саксофоны, пронзительные жалобы ребенка поблизости, голос девушки в шляпе с фиалками за соседним столиком, – все это медленно отступило, истончилось и стихло, как сумрачные отражения на блестящем полу, и ему показалось, что они вдвоем остались наедине в бесконечно отдаленном и спокойном месте. Свежесть ее щек была тонкой проекцией из страны изящных, еще неведомых оттенков; ее рука, мягко сиявшая на запятнанной скатерти, была раковиной из далекого, совершенно девственного моря…

Потом иллюзия лопнула, как паутина; комната сгруппировалась вокруг него вместе с голосами, лицами и движением; безвкусно-яркий свет ламп над головой стал зловещей реальностью; вернулось дыхание, медленное и монотонное, которое они разделяли с сотней тщедушных посетителей, – вздымающаяся и опадающая грудь, вечная и бессмысленная игра, взаимодействие, перебрасывание повторяющихся слов и фраз – все это выдернуло его чувства наружу, обнажило их перед удушающим давлением жизни… А потом он услышал ее голос, невозмутимый и далекий, как застывшая мечта, которую он оставил позади.

– Я часть этого, – прошептала она. – Мне нравятся эти люди.

На какое-то мгновение это показалось ему язвительным и ненужным парадоксом, брошенным ему через непреодолимое расстояние, которым она себя окружила. Ее заворожённость усилилась: она неотрывно смотрела на еврейского скрипача, который раскачивал плечами в ритме популярнейшего современного фокстрота:

Что-то льется, –
Ринг-а-тинг-а-линг-а-линг, –
Прямо тебе в уши…

Она снова заговорила, прямо из центра собственной всеобъемлющей иллюзии. Это потрясло его, словно кощунственное заявление из уст ребенка.

– Мне нравится, какие они, – похожие на японские фонари и гофрированную бумагу… и музыка этого оркестра.

– Вы просто молодая дурочка! – яростно запротестовал он.

Она покачала светловолосой головой.

– Нет, это не так. Я действительно похожа на них… Вы должны понять… Вы меня не знаете. – Она помедлила и перевела взгляд на него, резко посмотрев ему в глаза, как будто наконец удивилась его присутствию здесь. – У меня есть черта, которую вы бы назвали «дешевизной». Не знаю, откуда я получила ее, но это… ах, все подобные вещи, яркие цвета и кричащая вульгарность. Я как будто становлюсь частью этого. Эти люди могут ценить меня и воспринимать меня как должное, они могут влюбляться в меня и восхищаться мной, в то время как умные люди, с которыми я встречаюсь, просто анализируют меня, а потом рассказывают мне, что я такая-то из-за того или такая-то из-за этого.

На мгновение Энтони нестерпимо захотелось нарисовать ее, запечатлеть ее сейчас, как она есть, потому что в следующую секунду она уже никогда не будет такой.

– О чем вы думаете? – спросила она.

– О том, что я не реалист, – сказал он и добавил: – Нет, только романтик сохраняет вещи, достойные сохранения.

Где-то в глубокой изощренности Энтони сформировалось понимание, в котором не было ничего атавистического или смутного, в сущности, даже ничего физического, – понимание, хранившееся в романтических воспоминаниях многих поколений, что когда она говорила, встречалась с ним взглядом и поворачивала свою чудесную головку, она трогала его сердце так, как ничто не трогало раньше. Оболочка, содержавшая ее душу, обрела значение, и это было все, что важно. Она была солнцем, – растущим, сияющим, собирающим свет и хранившим его, – а потом, спустя целую вечность, изливавшим его в одном взгляде, в фрагменте предложения для той части его души, которая лелеяла всякую красоту и любую иллюзию.

Глава 3

Знаток поцелуев

Со старших курсов, будучи редактором «Гарвард Кримсон»[23 - «Гарвард Кримсон» – ежедневная студенческая газета Гарвардского университета, с 1873 года издаваемая студентами старших курсов (прим. перев.).], Ричард Кэрэмел испытывал желание писать книги. Но будучи выпускником, он увлекся ложной иллюзией, согласно которой определенные люди предназначены для «служения» и, отправляясь в большой мир, должны совершить неопределенное великое деяние, которое приведет либо к вечному блаженству, либо, по меньшей мере, к удовлетворенному осознанию своего стремления к наибольшему благу для наибольшего количества людей[24 - Цитата из Иеремии Бентама (1748–1832), основоположника утилитаризма (прим. перев.).].

Этот неугомонный дух долго бродил по американским колледжам. Как правило, он берет начало с незрелых и поверхностных впечатлений на первом курсе или даже в подготовительной школе. Состоятельные проповедники, известные своим умением играть на чувствах, обходят университеты, запугивая дружелюбную паству, притупляя интерес и интеллектуальное любопытство, которые являются целью любого образования, и внедряют в умы таинственный догмат греховности, восходящий ко временам детских проступков и к вездесущей угрозе со стороны «женщин». Озорные юнцы, посещающие эти лекции, шутят и смеются над ними, но более робкие глотают вкусные пилюли, которые были бы безвредными для фермерских жен и благочестивых аптекарей, но весьма опасны в качестве лекарства для «будущих лидеров нации».

Этот спрут оказался достаточно силен, чтобы уловить в свои извилистые щупальца Ричарда Кэрэмела. На следующий год после окончания университета он вытащил его в трущобы Нью-Йорка, чтобы возиться с заблудшими итальянцами в должности секретаря «Ассоциации спасения иностранной молодежи». Он проработал там больше года, прежде чем рутина начала утомлять его. Поток иностранцев был неисчерпаемым – итальянцы, поляки, скандинавы, чехи, армяне, – с одинаковыми заблуждениями и обидами, с одинаково безобразными лицами и почти с одинаковыми запахами, хотя он тешил себя мыслью, что за прошедшие месяцы их ароматы становились все более щедрыми и разнообразными. Его окончательные выводы о целесообразности «служения» были довольно расплывчатыми, но в том, что касалось его собственного отношения к делу, они были резкими и решительными. Любой доброжелательный молодой человек, наполненный звенящим рвением последнего крестового похода, мог достигнуть ровно таких же успехов с этими отбросами Европы… а для него пришло время заняться письменным творчеством.

Он жил в центральном общежитии Ассоциации христианской молодежи, но когда перестал выделывать кожаные бумажники из свиных ушей[25 - Парафраз афоризма Стивена Госсона (1579) – «кроить шелковые кошели из свиных ушей» (прим. перев.).], то поселился в верхней части города и сразу же устроился на работу репортером «Сан». Он держался за эту работу еще около года, изредка и без особого успеха публикуясь в других изданиях, а потом один неудачный инцидент преждевременно завершил его газетную карьеру. Февральским вечером ему поручили описание парада кавалерийского полка на Ист-Сайде. Под угрозой метели он отправился спать перед натопленным камином, а когда проснулся, то написал гладкую статью о приглушенном топоте лошадиных копыт по снегу… Его сочинение отправилось в печать. На следующий день копия статьи отправилась на стол редактору городских новостей с рукописным замечанием: «Уволить того, кто это написал». Как выяснилось, в кавалерийском полку тоже видели предупреждение о снежном буране и отложили парад на следующий день.

Неделю спустя он приступил к работе над «Демоном-любовником».

В январе, первом из долгой череды месяцев, нос Ричарда Кэрэмела неизменно оставался синим, отливающим той же злобной синевой, что и языки пламени, лижущие грешников в преисподней. Его книга была почти готова, и по мере завершения трудов она как будто предъявляла к нему все более высокие требования, подавляя его и высасывая его силы, пока он не стал выглядеть изможденным и загнанным в ее тени. Он изливал свои надежды, похвальбы и сомнения не только перед Энтони и Мори, но и перед любым человеком, которого мог заставить прислушаться к себе. Он встречался с любезными, но озадаченными издателями, обсуждал книгу со случайным собеседником в Гарвардском клубе; Энтони даже утверждал, что однажды воскресным вечером он услышал дискуссию о литературном переложении второй главы с начитанным билетером в холодном и мрачном закутке Гарлемской станции подземки. Последней наперсницей Дика была миссис Гилберт, которая просидела с ним целый час и чередовала интенсивный перекрестный огонь своих мнений между билфизмом и литературой.

– Шекспир был билфистом, – заверила она его с застывшей улыбкой. – О да, он был билфистом! Это доказанный факт.

Это немного ошарашило Дика.

– Если вы читаете «Гамлета», то не можете не видеть этого.

– Но… он жил в более легковерную эпоху… в более религиозную эпоху.

Однако миссис Гилберт не соглашалась на меньшее.

– Да, но билфизм – не религия. Это теоретическая основа всех религий! – Она вызывающе улыбнулась ему. Это было ее коронной фразой в оправдание своей веры. В расположении слов содержалось нечто настолько определенное и захватывающее для ее ума, что высказывание освобождалось от всякой необходимости в уточнении смысла. Вполне вероятно, что она приняла бы любую идею, облеченную в эту блестящую формулировку, которая, по сути дела, была не формулировкой, а reduction ad absurdum[26 - Низведение до абсурда (лат.).] всех остальных догматов.

Наконец наступил блистательный момент для выступления Дика.

– Вы слышали о новом поэтическом движении. Как, не слышали? В общем, многие молодые поэты отказываются от старых форм и делают массу хороших вещей. Так вот, я собирался сказать, что моя книга начнет новое прозаическое движение, нечто вроде Возрождения.

– Уверена, так и будет, – просияла миссис Гилберт. – Совершенно уверена. В прошлый вторник я отправилась к Дженни Мартин, известной хиромантке, по которой все просто с ума сходят. Я сообщила, что мой родственник трудится над книгой, и она сказала, что я буду рада услышать: его ждет необыкновенный успех. И ведь она никогда не видела тебя и ничего не знает о тебе – даже твоего имени!

Издав подобающие звуки, выражавшие его изумление столь поразительным феноменом, Дик жестом подозвал эту тему к себе, как будто он временно исполнял обязанности дорожного полисмена и, так сказать, направлял собственное движение.

– Я совершенно поглощен работой, тетя Кэтрин, – заверил он. – Просто с головой ушел в нее. Все друзья подшучивают надо мной… ну да, я вижу юмор этой ситуации, но мне все равно. Думаю, человек должен уметь терпеть чужие шутки. Они лишь укрепляют мою убежденность, – угрюмо добавил он.

– Я всегда говорила, что у тебя древняя душа.

– Может быть, и так, – Дик достиг того состояния, когда он перестал бороться и подчинился чужому мнению. Его душа должна быть древней; в его представлении, доведенном до гротеска, она была такой старой, что прогнила насквозь. Однако мысленное повторение этой фразы смутно беспокоило его и нагоняло неприятный холодок на спину. Он решил сменить тему.

– Где моя именитая кузина Глория?

– Она куда-то с кем-то ушла.

Дик взял паузу и задумался, а потом, состроив гримасу, которая была задумана как улыбка, но превратилась в угрожающе-насупленный вид, высказал свое соображение.

– Думаю, мой друг Энтони Пэтч влюблен в нее.

Миссис Гилберт вздрогнула, лучезарно улыбнулась с секундным опозданием и выдохнула «В самом деле?» с интонациями заговорщического шепота.

– Я так думаю, – серьезно поправил Дик. – Насколько мне известно, она первая девушка, которую я видел в его обществе.

– Ну да, разумеется, – произнесла миссис Гилберт с тщательно продуманной небрежностью. – Глория никогда не делится со мной своими секретами. Она очень скрытная. Только между нами, – она осторожно наклонилась вперед, явно намереваясь, чтобы не только Небо, но и ее родственник услышал ее исповедь, – между нами, мне бы хотелось видеть, как она остепенится.

Дик встал и с энтузиазмом прошелся по комнате, – невысокий, подвижный, уже полнеющий молодой человек, неестественно засунувший руки в оттопыренные карманы.

– Имейте в виду, я не утверждаю, что абсолютно прав, – заверил он дешевую гостиничную хромгравюру, которая почтительно ухмыльнулась в ответ. – Я не говорю ничего, о чем не знала бы сама Глория. Но думаю, Неистовый Энтони заинтересован, – да, чрезвычайно заинтересован. Он постоянно говорит о ней. Для любого другого человека это было бы дурным знаком.

– Глория – очень молодая душа, – проникновенно начала миссис Гилберт, но родственник перебил ее торопливой фразой:

– Глория будет очень молодой дурочкой, если не выйдет за него замуж. – Он остановился и повернулся к собеседнице; ямочки и морщинки на его лице собрались в боевой порядок, выражавший крайнюю напряженность чувств, как будто он собирался искупить откровенностью любую нескромность своих слов. – Глория – сумасбродная девушка, тетя Кэтрин. Она совершенно неконтролируема. Не знаю, как у нее получается, но в последнее время она обзавелась множеством очень странных друзей. Ей как будто нет дела до этого. А мужчины, с которыми она гуляла по всему Нью-Йорку, были… – он замолчал, чтобы перевести дух.

– Да-да-да, – поддакнула миссис Гилберт в слабой попытке скрыть свой безмерный интерес.

– Ну вот, – сосредоточенно продолжал Ричард Кэрэмел. – Я хочу сказать, что мужчины, с которыми она раньше появлялась в обществе, принадлежали к высшей категории. Теперь не так.

Миссис Гилберт очень быстро заморгала. Ее грудь задрожала, увеличилась в объеме и какую-то секунду оставалась в таком положении, а потом она сделала выдох, и слова потоком полились из нее.

Она знала, шепотом восклицала она; о да, матери видят такие вещи. Но что она могла поделать? Он знает Глорию. Он видел достаточно, чтобы понять, как бесполезно даже пытаться урезонить ее. Глория так избалована, что с ней, наверное, уже ничего не поделаешь. К примеру, ее кормили грудью до трех лет, хотя тогда она бы уже могла разжевать и палку. Возможно, – никогда нельзя знать точно, – что это сделало ее такой здоровой и выносливой. А с двенадцати лет она начала собирать вокруг себя мальчиков, ох, такими толпами, что не протолкнешься. В шестнадцать лет она начала ходить на танцы в подготовительных школах, а потом и в колледжах. И везде одно: мальчики, мальчики, мальчики. Поначалу, ох, примерно до восемнадцати лет их было так много, что одни ничем не отличались от других, но затем она начала выбирать их.

Миссис Гилберт было известно о череде романтических увлечений, растянувшейся примерно на три года, – пожалуй, их было около дюжины. Некоторые юноши были старшекурсниками, другие недавно закончили колледж: каждое знакомство в среднем продолжалось несколько месяцев, с короткими увлечениями в промежутке. Один или два раза знакомство было более длительным, и мать надеялась, что дело дойдет до помолвки, но каждый раз появлялся новый молодой человек… потом еще один…

Мужчины? Ох, она делала их несчастными в буквальном смысле слова! Нашелся только один, который сохранил определенное достоинство, но он был всего лишь ребенком, – юный Картер Кирби из Канзас-Сити, который в любом случае был настолько самодовольным, что в один прекрасный день уплыл от нее на парусах своего тщеславия, а на следующий день уехал в Европу со своим отцом. Другие имели жалкий вид. Казалось, они не понимали, когда она уставала от них, но Глория редко проявляла демонстративную неприязнь к своим ухажерам. Они продолжали звонить ей и писать письма, пытались встретиться с ней и совершали вслед за ней долгие поездки по стране. Некоторые из них исповедовались перед миссис Гилберт и со слезами на глазах говорили, что никогда не смогут забыть о Глории… хотя как минимум двое из них с тех пор стали женатыми людьми… Но Глория как будто разила их наповал; некий мистер Карстерс до сих пор звонил каждую неделю и присылал ей цветы, от которых она больше не трудилась отказываться.

Несколько раз – по меньшей мере дважды, насколько было известно миссис Гилберт, – дело доходило до неофициальной помолвки: с Тюдором Бэйрдом и с молодым Холкомом из Пасадены. Она была уверена, что так и было, поскольку (но это должно остаться между ними) она несколько раз приходила неожиданно и видела Глорию, которая вела себя так… в общем, как будто она и в самом деле была помолвлена. Разумеется, она не разговаривала об этом с дочерью. Ей свойственна определенная деликатность, и кроме того, она каждый раз ожидала, что о помолвке будет объявлено в ближайшие недели. Но объявление так и не появлялось; вместо этого появлялся новый мужчина.

О, эти сцены! Молодые люди, расхаживавшие взад-вперед по библиотеке, словно тигры в клетках! Молодые люди, пронзавшие друг друга взглядами в прихожей, когда один уходил, а другой приходил! Молодые люди, звонившие по телефону и оставленные в отчаянии перед повешенной трубкой! Молодые люди, угрожавшие отъездом в Южную Америку! Молодые люди, писавшие невероятно трогательные письма! (Она не стала вдаваться в подробности, но Дик предполагал, что миссис Гилберт видела некоторые из этих писем.)

…И Глория, мятущаяся между слезами и смехом, – радостная, сожалеющая, влюбленная и отстраненная, несчастная, нервозная, невозмутимая, посреди великого возвращения даров и замены фотографий в бесчисленных рамках, проходящая очищение в горячей ванне и начинающая все сначала, с новым мужчиной.

Такое положение вещей устоялось и приобрело свойство неизменности. Ничто не могло повредить Глории, как-то изменить или тронуть ее. А потом, словно гром с ясного неба, она сообщила матери, что старшекурсники окончательно утомили ее. Она больше не собиралась ходить на танцы в колледжах.

Так начались перемены – не столько в ее привычках, ибо она продолжала танцевать и имела столько же «кавалеров», как и раньше, – но сама суть этих свиданий стала другой. Раньше это было нечто вроде гордыни, вопрос личного тщеславия. Пожалуй, она была самой прославленной и желанной юной красавицей во всей стране. Глория Гилберт из Канзас-Сити! Она безжалостно пользовалась этим, наслаждалась толпами поклонников и той манерой, в которой наиболее желанные мужчины делали выбор в ее пользу, вызывая жгучую ревность со стороны других девушек. Она смаковала невероятные, если не скандальные, – хотя, как охотно признавала ее мать, – совершенно необоснованные слухи о себе, например, о том, что однажды она искупалась в бассейне Йельского университета в шифоновом вечернем платье.

Но после самовлюбленности, граничившей с мужским тщеславием, которая была сущностью ее триумфальной и ошеломительной карьеры, она вдруг стала равнодушна ко всему этому. Она ушла на покой. Она, блиставшая на бесчисленных вечеринках, элегантно перелетавшая из одного бального зала в другой, собирая дань множества нежных взоров, как будто утратила интерес к прежней жизни. Теперь тот, кто влюблялся в нее, оказывался безоговорочно и почти гневно отвергнутым. Она бесстрастно выходила в свет с самыми безразличными мужчинами. Она постоянно нарушала договоренности, и если в прошлом она испытывала холодную уверенность в своей неприступности и в том, что оскорбленный мужчина вернется к ней, как домашнее животное, то теперь она делала это равнодушно, без гордыни или презрения. Теперь она редко гневалась на мужчин; она зевала им в лицо. Матери казалось – и это было очень странно, – что ее дочь становится все более отстраненной и безучастной.

Ричард Кэрэмел слушал. Сначала он продолжал стоять, но по мере того, как рассуждения его тети наполнялись избыточным содержанием – здесь они представлены в наполовину сокращенном виде, без побочных упоминаний о юной душе Глории и душевных расстройствах самой миссис Гилберт, – он пододвинул стул и сурово внимал ее словам, описывавшим долгую жизнь Глории в промежутках между слезами и беспомощными жалобами. Когда она дошла до истории уходящего года, истории об окурках, оставленных по всему Нью-Йорку в маленьких пепельницах с надписями «Полуночные забавы» или «Маленький клуб Юстины Джонсон», он начал кивать, сначала медленно, потом все быстрее, и наконец, когда она завершила свой монолог в темпе стаккато, его голова абсурдно болталась вверх-вниз, как у марионетки, выражая практически все, что угодно.

В некотором смысле прошлое Глории было знакомой историей для него. Он наблюдал за ней глазами журналиста, поскольку собирался когда-нибудь написать книгу о ней. Но в настоящее время его интерес был исключительно семейным. В частности, он хотел знать, кто такой Джозеф Блокман, которого он несколько раз видел вместе с ней, и две девушки, в обществе которых она постоянно находилась: «эта» Рейчел Джеррил и «эта» мисс Кейн. Несомненно, мисс Кейн не принадлежала к тем женщинам, с которыми Глории стоило бы общаться!

Но момент был упущен. Миссис Гилберт, достигшая вершины своего красноречия, быстро катилась к лыжному трамплину, за которым ждало крушение. Ее глаза были просветами голубого неба, заключенными в два круглых и красных оконных переплета. Ее губы мелко дрожали.

В этот момент дверь открылась и в комнату вошла Глория вместе с двумя юными дамами, о которых недавно шла речь.

Две молодые женщины

– Ну, вот!

– Как поживаете, миссис Гилберт?

Мисс Кейн и мисс Джеррил были представлены мистеру Ричарду Кэрэмелу: «Это Дик» (смех).

– Я так много слышала о вас, – говорит мисс Кейн где-то между хихиканьем и восторженным вскриком.

– Как поживаете? – застенчиво спрашивает мисс Джеррил.

Ричард Кэрэмел пытается двигаться как человек с более грациозной фигурой. Он разрывается между природным радушием и собственным мнением об этих девушках как о заурядных особах, не похожих на выпускниц Фармингтонского колледжа.

Глория исчезает в спальне.

– Садитесь, пожалуйста, – мисс Гилберт, которая уже пришла в себя, широко улыбается. – Снимайте свои вещи.

Дик боится, что она отпустит какое-нибудь замечание о возрасте его души, но забывает о своих опасениях, углубившись в добросовестное авторское исследование двух молодых женщин.

Мюриэл Кейн выросла в преуспевающей семье из Ист-Оранжа. Она была скорее низенькой, чем маленькой, и отважно балансировала на грани между пухлостью и полнотой. Ее темные волосы были уложены в замысловатую прическу. Это обстоятельство, в сочетании с очаровательными коровьими глазками и чрезмерно красными губами, делало ее похожей на Теду Бару, известную актрису немого кино. Люди постоянно говорили, что она похожа на «вампиршу», и она верила им. Она затаенно верила, что они боятся ее, и в любых обстоятельствах изо всех сил старалась создать впечатление опасности. Человек с воображением мог видеть красный флаг, которым она все время размахивала с неистовой мольбой, но без заметного толку. Она также была невероятно современной; она знала буквально все новые песни, и когда одна из них звучала из фонографа, она вставала, поводила плечами взад-вперед и прищелкивала пальцами, как будто в отсутствие любой мелодии могла бы сама напеть ее.

Ее речь тоже была современной. «Мне все равно, – говорила она. – Если будешь беспокоиться, испортишь фигуру». И еще: «Не могу удержать свои ноги, когда слышу эту мелодию. Ох, боженьки!»

Ее ногти были слишком длинными и вычурными, отполированными до неестественно-розового блеска. Ее одежда была слишком тесной, яркой и щеголеватой, глаза – слишком кокетливыми, улыбка – слишком жеманной. Она выглядела едва ли не прискорбно аляповатой с головы до ног.

Другая девушка явно обладала более утонченным нравом. Это была изысканно одетая еврейка с темными волосами и приятной молочной бледностью. Она казалась нерешительной и застенчивой, и эти два качества подчеркивали ауру изящного очарования, окружавшую ее. Ее родители были членами «епископальной» церкви, владели тремя модными магазинами для женщин на Пятой авеню и жили в шикарной квартире на Риверсайд-драйв. Спустя несколько минут Дику показалось, что она пытается подражать Глории; его удивляло, что люди неизменно выбирают для подражания неподражаемых людей.

– Просто жуткая дорога! – с энтузиазмом восклицала Мюриэл. – За нами в автобусе сидела какая-то сумасшедшая. Она была абсАлютно, сАвершенно ненормальная! Бормотала себе под нос, что она хочет сделать с чем-то или с кем-то. Я прямо оцепенела, но Глория просто не хотела выходить.

Миссис Гилберт приоткрыла рот, выражая должное удивление.

– Правда?

– Да, сумасшедшая женщина. Мы беспокоились, что она бросится на нас. А как безобразна, боженьки! Мужчина напротив нас сказал, что с ее лицом нужно работать ночной сиделкой в приюте для слепых, и мы натурально покатились со смеху, так что он попытался приударить за нами.

Но тут Глория вышла из спальни, и все взгляды в унисон обратились к ней. Обе девушки отступили на задний план, – замеченные, но незаметные.

– Мы разговаривали о тебе, – быстро сказал Дик. – Я и твоя мама.