Читать книгу Людское клеймо (Филип Рот) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Людское клеймо
Людское клеймо
Оценить:

5

Полная версия:

Людское клеймо

Он перестал читать, потому что услышал по радио первые звуки песни Синатры «Очарован, взволнован, смущен».

– Хочу танцевать, – сказал Коулмен. – Давайте вместе.

Я рассмеялся. Нет, это был совсем уже не тот неистовый, обозленный, ощеренный мститель времен «Духов», отчужденный от жизни и бешено ее атакующий, – это был даже не другой человек. Это была другая душа. Юношеская, если хотите. Я тогда ясно представил себе – по письму Стины и по читающему его голому выше пояса Коулмену, – каким Коулмен Силк некогда был. До того, как он стал деканом-революционером, до того, как он стал серьезным профессором античной словесности, и задолго до того, как он стал парией Афина-колледжа, он был юношей не только усидчивым, но еще и обаятельным, соблазнительным. Легко возбудимым. Озорным. Чуточку даже демоническим – этаким козлоногим Паном со вздернутым носом. Давно, невероятно давно – до того, как серьезные вещи полностью взяли верх.

– Дочитайте сперва письмо, – ответил я на приглашение к танцу. – Что она дальше пишет?

– За три месяца до нашего знакомства она приехала из Миннесоты. Я просто спустился в метро один и поднялся с ней. Вот он вам, сорок восьмой во всей красе. – Он снова обратился к письму. – «Я была страшно увлечена тобой, но боялась, что ты сочтешь меня слишком юной, сочтешь неинтересной среднезападной провинциалкой, и, кроме того, ты встречался тогда с какой-то „умненькой очаровашкой“, правда, с хитрой улыбкой сказал мне: „Мы вряд ли поженимся“. Я спросила: почему? Своим ответом – „Боюсь, мне станет скучно“ – ты добился того, что я делала все, лишь бы ты со мной не скучал, и даже пропадала на время, чтобы тебе не надоедать. Ну вот и все. Довольно. Я не должна тебе докучать. Обещаю, что больше не стану. Будь счастлив. Будь счастлив. Будь счастлив. Со всей нежностью, Стина».

– Что ж, – сказал я, – вот он вам, сорок восьмой во всей красе.

– Теперь танцевать.

– Только не пойте мне в ухо.

– Вставайте же наконец.

Я подумал – а что, чем черт не шутит, мы оба скоро сыграем в ящик, – и я встал, и на веранде мы с Коулменом Силком начали танцевать фокстрот. Он вел, а я, как мог, слушался. Мне вспомнилось, как он ворвался в мой кабинет, только-только договорившись в похоронном бюро о погребении Айрис, и, вне себя от горя и гнева, заявил, что я должен написать книгу обо всех невероятных нелепостях его «дела», кульминацией которого стало убийство его жены. Можно было подумать, что никогда больше этот человек не соблазнится глупостями жизни, что все игривое и легкое в нем уничтожено и утрачено наряду с профессиональной карьерой, репутацией и внушающей почтение женой. Я видел его в тот день, когда ее труп лежал еще теплый, и, может быть, именно поэтому мне даже в голову не пришло посмеяться и дать ему возможность, если хочет, танцевать на веранде в одиночку – просто посмеяться, посидеть и получить удовольствие от зрелища; может быть, именно поэтому я встал, дал ему руку и позволил мечтательно водить меня, приобняв за спину, по старому, вымощенному голубоватым песчаником полу.

– Надеюсь, никто из блюстителей порядка сюда не явится, – сказал я.

– Я тоже надеюсь, – отозвался он. – Нам же не надо, чтобы кто-нибудь похлопал меня по плечу со словами: «Теперь моя очередь».

Мы танцевали и танцевали. Откровенно плотского здесь ничего не было. В том, как он водил меня туда-сюда по каменному полу, ощущалась некая его полусерьезная-полушутливая искренность, не говоря уже о бездумной клоунской радости простого бытия – радости от того, что ты волей случая, беспричинно жив, радости ребенка, который научился вывести мотивчик с помощью расчески и туалетной бумаги.

Потом мы сели, и тогда-то Коулмен сказал мне про другую женщину.

– А знаете, Натан, – ведь у меня роман. Роман с женщиной тридцати четырех лет. Как это на меня подействовало – описать не могу.

– Еще бы вы могли, отдышитесь сначала.

– Я думал, у меня всё уже в прошлом. Но когда вдруг это заявляется к тебе так поздно, из ниоткуда, совершенно неожиданно и даже нежеланно – заявляется, а тебе нечем это разбавить, ты уже не сражаешься на двадцать два фронта, ты уже не погружен в житейские заботы… когда только это…

– И когда ей тридцать четыре…

– И пылкая. Она пылкая женщина. Секс благодаря ей снова превратился в грех.

– Словом, вас захомутала La Belle Dame sans Merci[5].

– Вроде того. Я спросил: «Ну и каково это с мужчиной семидесяти одного года?», и она ответила: «Замечательно. Он какой есть, такой есть и измениться не может. Знаешь, чего ждать. Никаких сюрпризов».

– Что сделало ее такой мудрой?

– Сюрпризы. Тридцать четыре года жестоких сюрпризов – тут не хочешь, умудришься. Но это очень узкая мудрость, антисоциальная. Дикарская. Мудрость человека, который ничего ни от кого не ждет. И мудрость, и достоинство, но мудрость отрицательная, не такая, какая может день за днем держать тебя в колее. Жизнь почти все время пыталась стереть ее в порошок. Отсюда все, что она усвоила.

Я подумал: вот он нашел человека, с которым можно потолковать… а потом подумал: и я тоже. В тот момент, когда мужчина начинает говорить с тобой про секс, он сообщает тебе нечто о вас обоих. У громадного большинства такого не происходит, и это, наверно, к лучшему, хотя, если вы не можете выйти на некий уровень откровенности и делаете вид, что никакого секса у вас и в мыслях никогда нет, мужская дружба неполноценна. Девять мужчин из десяти за всю жизнь не обретают такого друга. Это редкость, но когда она случается, когда двое мужчин находят общий язык по поводу этой важной части мужского существования, когда не боишься осуждения и не мешает ни стыд, ни зависть, своя или чужая, когда ты знаешь, что другой не злоупотребит твоим доверием, – тогда дружеская связь может стать очень прочной и неожиданно тесной. Вряд ли такая откровенность для него обычна, думал я, но поскольку он приходил ко мне еще в то, наихудшее время, полный ненависти, которая у меня на глазах отравляла его месяц за месяцем, теперь он чувствует себя со мной так же свободно, как бывший тяжелобольной с человеком, всю болезнь просидевшим у его постели. Это не похвальба, а бесконечное облегчение от возможности поделиться с кем-то вестью о своем втором рождении – ни больше ни меньше.

– Где вы ее откопали? – спросил я.

– Поехал под вечер на почту забрать корреспонденцию и увидел ее со шваброй в руках. Не обращали внимания на худую блондинку, которая иногда там убирает? В Афина-колледже она штатная уборщица. Где я деканствовал – там она моет полы. У нее нет ровно ничего. Фауни Фарли, так ее зовут. У Фауни совсем ничего нет.

– Почему?

– Был муж. Он так ее бил, что однажды кончилось комой. Они хозяйствовали на молочной ферме. Дело он вел скверно, и они разорились. Было двое детей. В спальне работал обогреватель, опрокинулся, начался пожар, и оба ребенка задохнулись. Кроме пепла от их кремации, который она держит под кроватью в бидоне, у нее мало-мальски ценного есть только «шевроле» 83-го года. Однажды она мне сказала: «Я не знаю, что делать с пеплом», и это был единственный раз, когда я почувствовал в ее голосе слезы. Трагедия на ферме так ее иссушила, что ей даже плакать нечем. А начинала жизнь в богатой, привилегированной семье, в большом старом доме к югу от Бостона. В каждой из пяти спален по камину, антикварные вещи, фамильный фарфор – все старое и первосортное, включая саму семью. Когда хочет, она на удивление хорошо говорит. Но она с такой высокой ступени скатилась на такую низкую, что ее речь – настоящая сборная солянка. Фауни лишилась доли, на которую у нее были все права. Деклассированный элемент. Ее беды – демократия в действии.

– Из-за чего у нее так все вышло?

– Из-за чего? Из-за отчима. Из-за элитарно-буржуазного поганства. Когда ей было пять, родители развелись. Богатый отец поймал красивую мать на неверности. Мать любила деньги, опять вышла замуж, и опять за богатого, и отчим не давал Фауни проходу. Начал приставать с первого же дня. Отойти не мог. Белокурая девочка-ангел – лапал ее, залезал ей в трусы. Ну а когда попробовал ей вставить, она сбежала. Ей было тогда четырнадцать. Мать отказывалась поверить. Фауни к психиатру водили. Она ему рассказала, как было дело, но после десяти сеансов врач тоже встал на сторону отчима. «Кто платит – тому и верят, – так Фауни мне сказала. – Все, не только психиатр». Мать потом крутила с доктором роман. Вот и вся история, как я ее услышал от Фауни. Вот что ее вытолкнуло в суровую самостоятельную жизнь. Прочь из дому, прочь из школы, махнула на Юг, там работала, потом обратно сюда, перебивалась всякой работой и в двадцать лет вышла за этого фермера, старше ее, с молочным хозяйством, вьетнамского ветерана. Решила, что они будут трудиться, растить детей, вместе поднимать ферму, и так у нее наладится стабильная, обычная жизнь, а если муженек маленько туповат – ничего, с этим можно мириться. Даже и лучше, что туповат. Пусть из двоих она будет с мозгами – так Фауни решила. Подумала, это даст ей преимущество. И ошиблась. Ничего хорошего из брака не вышло. Ферма лопнула. «Лопух лопухом, – так она мне про него сказала. – На один трактор больше купил, чем нужно». И бил ее регулярно. Бил до полусмерти. Вы знаете, что она называет высшей точкой этого брака? «Великую перестрелку теплым коровьим дерьмом». Однажды вечером они после дойки стояли в коровнике и в очередной раз ругались. Корова рядом с ней обильно опросталась, и Фауни зачерпнула хорошую горсть и влепила Лестеру в лицо. Он ей ответил тем же, и тут началось. Она сказала мне: «Перестрелка теплым дерьмом – по-моему, лучшее, что у нас было». Под конец они были заляпаны с ног до головы и дико хохотали, а потом, помывшись в коровнике из шланга, пошли в дом трахаться. Но это уже было лишнее. Едва ли сотая часть того удовольствия, что они получили от перестрелки. С Лестером секс вообще не был удовольствием – Фауни говорит, он не знал, как это делается. «Слишком тупой, чтобы даже трахаться как следует». Когда она говорит мне, что я идеальный мужчина, я отвечаю, что после него нетрудно таким показаться.

– Ну и какой же кроме того, что дьявольски мудрой, сделали ее двадцать лет перестрелок теплым дерьмом с Лестерами всех мастей? Свирепой? Житейски проницательной? Разгневанной? Чокнутой?

– Да, свирепой жизнь ее сделала, по крайней мере сексуально, но рассудка не лишила. Во всяком случае я этого пока не вижу. Разгневанной? Если это есть – а почему не быть? – то гнев у нее неявный. Гнев без гнева. И для человека, которому постоянно не везло, удивительно мало жалости к себе – или просто мне не хочет показывать. Но что до житейской проницательности – нет. Иной раз, правда, ее высказывания звучат очень неглупо. Она говорит: «Может, тебе лучше считать меня подругой твоего возраста, которая случайно выглядит моложе? Я бы этого хотела». Когда я спросил: «Чего ты от меня ждешь?», она объяснила: «Дружбы. Может, каких-то знаний. Секса. Удовольствия. Не волнуйся. Этого достаточно». Когда я ей однажды сказал, что она мудра не по возрасту, она ответила: «Нет, я тупа не по возрасту». Конечно, она сметливей этого Лестера, но проницательна? Да нет. Есть в ней что-то такое, вечно четырнадцатилетнее и очень далекое от проницательности. У нее была связь с начальником, со Смоки Холленбеком, который взял ее на работу. А его в свое время взял я – заведовать хозяйством колледжа. Раньше он был местной футбольной звездой. Я знал его еще студентом, в семидесятые. Теперь он по хозяйственной части. Он нанял Фауни уборщицей, и она сразу, когда он только ее нанимал, поняла, что у него на уме. Что Смоки положил на нее глаз. Ему тесно в нудном браке, но злости она из-за этого у него не вызывает, он не смотрит на нее с раздражением – мол, чего не угомонилась, чего тут шастаешь и блядуешь? Буржуазным высокомерием Смоки не страдает. Да, он делает правильные вещи, и делает их отлично: жена, дети – пятеро! – семьянин каких поискать, до сих пор спортивный герой колледжа, популярная и уважаемая фигура в городе. Но у него есть один дар: он может еще и пошалить на стороне. Поговоришь с ним – не подумаешь. «Мистер Афина» в кубе, хоть на выставке выставляй, все как положено во всех отношениях. Кажется, что вписался в легенду о себе на двести процентов. Можно было ожидать, что он подумает: «Зачем мне эта подзаборная сука с ее говенной жизнью? Да пошла она в задницу». Но он так не думает. В отличие от всех остальных в Афине, не настолько он, оказывается, верит в легенду о Смоки, чтобы не допустить мысли: «А вот эту телку я бы поимел». Или не быть способным к действию. Он таки драл ее, Натан. Клал в одну постель ее и другую из персонала и драл обеих. Так продолжалось полгода. Потом еще добавилась одна, свежеразведенная, новенькая в городе, агентша по недвижимости. Туда же, в цирк Смоки, в его тайный балаган с тремя аренами. А еще через полгода он дал Фауни отставку – вывел, так сказать, из обращения. Я ничего про это не знал, пока она мне не сказала. А сказала только потому, что однажды ночью в постели глаза у нее поехали и она назвала меня его именем. Прошептала: «Смоки». На вершине горы Смоки[6]. То, что она побывала в этом зверинце, показало мне, с какой дамой я имею дело. Повысило ставку. Стало допингом, потому что я понял: это не любительница. Когда я спросил ее, как Смоки приманивает эти орды, она ответила: «Как? Да шишкой своей, как же еще». Я попросил объяснить, и она объяснила: «Как мужчина понимает, когда в комнату входит телка что надо? Вот так же и наоборот. Есть люди, которых как хочешь одевай – все равно понятно, для какого они дела нужны». Постель – единственное место, где Фауни становится проницательной, Натан. Первое тут – инстинктивная телесная проницательность, второе – дерзкое нарушение норм. В постели Фауни вся внимание, у нее зрячая плоть, которая видит все абсолютно. В постели она сильное, собранное, цельное существо, чье главное наслаждение – в переходе границ. В постели она – сложное, глубокое явление. Может, из-за тех давних домогательств. Когда мы спускаемся на кухню, когда я жарю яичницу и мы вместе едим, она сущий ребенок. Может быть, опять-таки из-за домогательств. Со мной сидит рассеянная, вечно отвлекающаяся девчонка с пустыми глазами. В другое время такого не бывает, но за едой всякий раз одно: я и мой ребенок. Все дочернее начало, какое в ней осталось, вот оно, тут как тут. Не в состоянии прямо сидеть на стуле, не в состоянии связать двух фраз. Вся беспечность по части секса и трагедии улетучивается, и мне хочется ей сказать: «Ешь над столом, убери из тарелки рукав халата, постарайся слушать, что я тебе говорю, и смотри на меня, когда отвечаешь, ясно тебе?!»

– И вы говорите?

– Вряд ли это было бы разумно. Нет, не говорю – предпочитаю беречь интенсивность того, что есть. Я думаю про бидон у нее под кроватью, где собран пепел, с которым она не знает что делать, и мне хочется ей сказать: «Два года прошло. Пора похоронить. Если не хочешь в землю, пойди к реке, встань на мосту и рассыпь. Пусть себе летит, пусть развеется. Я пойду с тобой. Мы сделаем это вместе». Но я ей не отец, и она мне не дочь – эту роль я не играю и не хочу играть. И роль профессора тоже – ни с ней, ни с другими. Учить людей, исправлять их ошибки, наставлять их, просвещать, экзаменовать я как пенсионер больше не обязан. Я старик семидесяти одного года, который завел любовницу тридцати четырех лет, и в штате Массачусетс это лишает меня права кого-либо просвещать. Я принимаю виагру, Натан. Вот она кто, моя Belle Dame sans Merci. Виагре я обязан всеми нынешними бурными и счастливыми переменами. Без нее ничего этого не было бы. Без нее я смотрел бы на мир так, как положено в моем возрасте, и имел бы совсем другие цели. Без виагры я был бы солидным пожилым джентльменом, свободным от вожделений и ведущим себя корректно. Я не совершал бы сумасбродных поступков. Не делал бы ничего неподобающего, безрассудного, необдуманного и потенциально губительного для всех действующих лиц, включая себя. Без виагры я мог бы под старость окидывать все широким отвлеченным взглядом умудренного опытом, с почетом ушедшего на пенсию ученого и педагога, который давным-давно отказался от чувственных радостей. Вместо того чтобы все время испытывать сексуальный аффект, я мог бы изрекать глубокие философские истины и оказывать укрепляющее нравственное влияние на молодежь. Благодаря виагре я наконец понял любовные метаморфозы Зевса. Надо было по-другому ее назвать. Не виагрой, а Зевсом.

Изумляется ли он сам тому, сколько всего передо мной вываливает? Не исключено. Но слишком полон этим, чтобы перестать. Тот же самый импульс, что заставил его танцевать со мной. Да, подумал я, он нашел новое дерзкое средство против унижения. То он писал «Духов», теперь спит с Фауни. Но им движет даже нечто большее. Желание выпустить зверя, высвободить энергию – хоть на два часа, хоть на час, но вернуться в естественное состояние. Он много лет был женат. У него родились дети. Он был деканом колледжа. Сорок лет делал то, что следовало делать. Он был занят, и естественное существо, зверь, сидело в клетке. Теперь клетка отперта. Быть деканом, отцом, мужем, ученым, педагогом, читать книги, читать лекции, проверять работы, ставить оценки – ничего этого больше не нужно. Конечно, в семьдесят один ты уже не тот неотразимый похотливый зверь, каким был в двадцать шесть. Но есть остаток былого зверя, остаток естественного существа, и Коулмен теперь соприкоснулся с этим остатком. И в результате он счастлив, благодарен за возможность такого соприкосновения. Он более чем счастлив – он в упоении и оттого уже привязан к ней, прочно привязан. Семейное начало тут ни при чем – биология уже мало что для него значит. Не семья, не ответственность, не долг, не деньги, не общность мировоззрения или взгляда на литературу, не долгие разговоры на великие темы. Нет, его привязывает к ней упоение. Завтра у него обнаружится рак – и привет. Но сегодня упоение.

Почему он со мной делится? Да потому, что если хочешь отдаться этому совершенно свободно, кто-то должен знать. Он готов отдаться до конца, потому что на кону ничего нет. Потому что все равно никакого будущего. Потому что ему семьдесят один, а ей тридцать четыре. Он ввязался в это не из желания что-то узнать и не для того, чтобы строить планы, а единственно ради приключения; он, как и она, – ради бесшабашной гонки. Для него тридцать семь лет разницы – колоссальная освобождающая сила. Старику – в последний раз сексуальный фарт. Что еще может так расшевелить человека?

– Возникает, конечно, вопрос, – сказал Коулмен. – Ей-то что от меня нужно? Что на самом деле у нее на уме? Новое возбуждающее переживание – быть с человеком, который годится тебе даже не в отцы, а в деды?

– Я думаю, существует тип женщины, – сказал я, – для которого это действительно возбуждающее переживание. Всякие бывают типы – почему не быть и такому? Есть же в Вашингтоне федеральный орган, который ведает стариками. Вот оттуда она и пришла к вам, Коулмен.

– Я никогда в молодости не сходился с некрасивыми девушками. Но во флоте у меня был дружок, Фарриелло, и некрасивые были как раз его специальностью. На базе в Норфолке, когда нас отпускали на танцы в церковь или военный клуб, Фарриелло всегда высматривал себе самую уродливую. Когда я стал над ним смеяться, он сказал мне, что я очень многое теряю, когда выбираю принцесс. Дурнушки низкого о себе мнения. Они не принцессы и поэтому сделают для тебя все, что ты захочешь. Большинство мужчин, сказал он, по глупости этого не понимает. Им невдомек, что, если только найти к ней ключик, она окажется самой необыкновенной. Ключик не всегда легко найти. Но если удастся… Если удастся ее открыть, ты просто не знаешь, с чего начать, так она трепещет и вибрирует. И все потому, что некрасивая. Потому что ее никогда не выбирают. Потому что она сидит в углу, когда другие танцуют. Быть стариком примерно это и означает. Быть непривлекательной девушкой. Сидеть на танцах в углу.

– Значит, Фауни – ваш Фарриелло.

– Вроде того, – улыбнулся он.

– Как бы то ни было, – сказал я ему, – благодаря виагре вы избавились от пытки писания этой книги.

– Это верно, – сказал Коулмен, – вы правы. Дурацкая книга. Говорил я вам, что Фауни не умеет читать? Я это обнаружил, когда мы однажды поехали в Вермонт ужинать в ресторан. Не могла прочесть меню. Кинула в сторону. У нее есть такая манера – когда хочет изобразить полное презрение, сперва еле заметно скривит верхнюю губу, а потом выскажется. С таким вот полным презрением она бросила официантке: «Что ему, то и мне».

– Она же до четырнадцати лет ходила в школу. Как это – не умеет читать?

– Судя по всему, навык улетучился вместе с детством. Я спросил, как такое могло случиться, но она только усмехнулась: «Запросто». В Афине добросердечные либералы уговаривают ее поступить на курсы, но она в гробу это видала. Ночью она мне сказала: «И уж ты-то не пробуй меня учить. Делай со мной все, что тебе нравится, но только этого дерьма не надо. От того, что ушами слышу, уже тошно. Начнешь грамоте учить, давить, за парту сажать – сам толкнешь меня за край». Когда возвращались из Вермонта, всю дорогу и я молчал, и она. Только дома раскрыла рот: «Тебе неохота драть такую, которая читать не умеет. Ты меня бросишь, потому что согласен драть только достойную, грамотную, у которой все как положено. Ты мне собираешься сказать: учись читать или проваливай». Я отвечаю: «Наоборот. Я тем жарче буду тебя драть, что ты неграмотная». Она говорит: «Ладненько. Значит, мы друг друга понимаем. Я не так это делаю, как грамотные, и не хочу, чтобы со мной обращались как с ними». Я говорю: «Я с тобой ради того, какая ты есть». Она мне: «Вот-вот, самое оно». Мы уже оба к этому времени хохотали. Фауни смеется как барменша, у которой под стойкой на всякий случай припасена бейсбольная бита, и этим-то смехом она смеялась тогда – хрипловатым таким, бывалым, грубым, свободным смехом женщины с прошлым – и уже расстегивала мне брюки. Но она верно догадалась, что, пока мы ехали, я хотел ее бросить. Она прочла мои мысли. Но я так не поступлю. Я не собираюсь применять к ней мою чудесную добродетель. И к себе тоже. С этим покончено. Хотя я понимаю, что даром такие вещи не даются. Страховки тут не купишь. Тебя что-то возвращает к жизни, а потом оно же тебя и убьет. Я знаю, что для всякой возможной ошибки секс служит катализатором. Но сейчас это меня не волнует. Утром просыпаюсь – на полу полотенце, на тумбочке вазелин. Почему все это здесь? Потом вспоминаю. Потому что я снова жив. Потому что вокруг меня опять торнадо. Потому что так оно и бывает, когда ты есть. Я не намерен ее бросать, Натан. Я начал называть ее Волюптас.


Несколько лет назад мне по онкологическим показаниям удалили простату. Операция, хоть и прошла успешно, имела кое-какие неприятные последствия, почти неизбежные из-за повреждений нервной ткани и образования внутренних рубцов. В общем, я стал страдать недержанием мочи и поэтому, вернувшись в тот вечер домой от Коулмена, первым делом вынул абсорбирующую прокладку, которая днем и ночью лежит у меня в паху под трусами. Было жарко, и, поскольку речь не шла о посещении общественного места или многолюдного сборища, я, отправляясь к Коулмену, решил надеть не полиэтиленовые трусы, а обычные хлопчатобумажные, и в результате моча просочилась на мои брюки защитного цвета. Дома я увидел спереди влажное пятно и почувствовал запашок. Прокладки обрабатываются дезодорантом, и все же в данном случае запах был. Рассказ Коулмена так меня увлек, что я в какой-то момент забылся. Я сидел у него, пил пиво, танцевал с ним, слушал его, отмечал трезвость предвидения и четкость, с какой он мыслил, стремясь сохранить устойчивость после крутого поворота в своей жизни; я не вышел, как время от времени должен, в уборную провериться, и в результате со мной случилось то, что теперь иногда случается.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Перевод С. Шервинского. (Здесь и далее – прим. перев.)

2

Христо Явашев (1935–2020) – американский скульптор, известный своими «пакетами» – строениями, обернутыми в синтетические ткани.

3

Здесь и далее цитаты из «Илиады» даны в переводе Н. Гнедича.

4

Военно-морской флот США (англ.).

5

Безжалостная красавица (франц.). Так называется баллада английского поэта-романтика Джона Китса (1795–1821).

6

bannerbanner