скачать книгу бесплатно
Гонзаго был весьма большой вольнодумец и, вне всякого сомнения, хладнокровный и дерзкий интриган. В манерах принца присутствовала несколько театральная важность, присущая его соплеменникам; он лгал с наглостью, соседствующей с героизмом, и, хотя вряд ли кто при дворе мог сравняться с ним в бесстыдной распущенности, каждое его слово, произнесенное публично, было отмечено печатью самой строгой благопристойности. Регент называл его своим лучшим другом. Каждый охотно признавал, что принц приложил бездну усилий, чтобы отыскать дочь несчастного Невера, третьего Филиппа, второго друга юности регента. Найти ее все не удавалось, но, поскольку невозможно было доказать ее смерть, Гонзаго оставался, во всяком случае по званию, естественным опекуном этого ребенка, которого, вероятней всего, уже не было в живых. И в этом качестве он пользовался доходами Невера.
Будь доказана смерть мадемуазель де Невер, он стал бы наследником герцога Филиппа, поскольку вдова последнего, уступив под давлением отца во всем, что касалось брака, проявила твердость и несгибаемость, когда речь зашла об интересах ее дочери. Вступая в брак, она объявила себя вдовой Филиппа де Невера, а кроме того, в брачном контракте записала о рождении своей дочери. Видимо, у Гонзаго были свои резоны согласиться со всем этим. В течение восемнадцати лет он вел поиски, принцесса тоже. Но все их неутомимые старания, хотя побудительные мотивы у них были совершенно противоположными, оставались безуспешны.
Под конец лета 1717 года Гонзаго впервые заговорил о необходимости упорядочить положение и созвать семейный совет, дабы урегулировать все эти финансовые проблемы. Но у него было столько дел, и он был так богат!
Вот вам пример. Все эти рабочие – столяры, плотники, каменщики, землекопы, слесари, – которые на наших глазах входили во двор бывшего дворца Неверов, были наняты принцем Гонзаго. Им предстояло перевернуть дворец вверх дном. То была великолепная обитель, которую с удовольствием украшали и Неверы, унаследовавшие ее от Меркёра, а после Неверов и сам Гонзаго. Дворец состоял из главного корпуса и двух крыльев с пирамидальными аркадами, тянущимися по всему первому этажу, и галереей, доминирующей на втором этаже, галереей, украшенной лепными арабесками, которые заставили бы устыдиться легкие гирлянды дворца Клюни и наголову побивали нижние фризы дворца де Ла Тремуйль. Три большие сводчатые двери, расположенные по центру под стрелкой пирамидальной арки, позволяли видеть перистили, которые Гонзаго восстановил во флорентийской манере, чудесные колонны красного мрамора, увенчанные цветочными капителями и стоящие на широких квадратных цоколях с сидящими по их углам львами. Портал главного корпуса, возвышающийся над галереей, имел два яруса квадратных окон; у боковых крыльев дворца, той же высоты, что и главный корпус, было только по одному ярусу высоких сдвоенных окон; в промежутках между ними на крыше высились четырехгранные выступы наподобие мансард. В углу на стыке главного корпуса и восточного крыла прилепилась чудесная башенка, которую поддерживали три сирены, чьи хвосты обвивались вокруг фигурного опорного выступа. То был маленький шедевр готического искусства, драгоценность из резного камня. Внутреннее убранство, восстановленное с большим знанием дела, выглядело просто великолепно: в Гонзаго тщеславие сочеталось с художественным вкусом.
Задний фасад, выходящий в парк, относился самое позднее к пятнадцатому веку. Он являл собой ряд высоких итальянских колонн, поддерживающих аркады галереи, наподобие тех, что бывают в монастырях. В огромном тенистом парке стояло множество скульптур; с востока, юга и запада он соседствовал с улицами Кенкампуа, Обри-ле-Буше и Сен-Дени.
В Париже не было дворца величественней и пышней. И для того чтобы принц, художник и честолюбец Гонзаго решился разворотить его, имелась весьма серьезная причина. Вот что двигало им.
Как-то, выходя после ужина, регент пожаловал принцу де Кариньяну привилегию создать у себя во дворце огромную биржевую маклерскую контору. Улица Кенкампуа на миг покачнулась на позолоченном основании из хибар. Пошли слухи, что господин де Кариньян имеет право запретить любое распространение акций, ежели они подписаны не у него. Гонзаго возревновал. Дабы утешить его, регент, выходя через несколько дней после ужина, предоставил дворцу Гонзаго монополию обмена акций на товары. То был сказочный подарок. Он сулил золотые горы.
Но прежде следовало освободить место для всех желающих, поскольку все должны будут платить, и притом весьма дорого. И на следующий день после пожалования монополии прибыла армия разрушителей. Первым делом принялись за сад. Статуи занимали место и не приносили дохода, поэтому их убрали. Деревья дохода тоже не приносили, но место занимали, поэтому их вырубили.
Во втором этаже, в комнате, увешанной коврами, к окну подошла женщина в трауре и печально взглянула на творящееся разрушение. Она была красива, но до того бледна, что работники сравнивали ее с призраком. Между собой они говорили, что это вдова покойного герцога де Невера, а теперь жена принца Филиппа Гонзаго. Она долго наблюдала. Перед ее окном рос вековой вяз, на котором зимой и летом каждое утро пели птицы, приветствуя рождение нового дня. Когда старый вяз рухнул под топором, женщина в трауре задернула темные занавеси. Больше в окне она не появлялась.
Были вырублены все тенистые аллеи, в конце которых виднелись клумбы, засаженные розовыми кустами, и огромная античная ваза, царственно стоящая на пьедестале. Клумбы сровняли, розы выкорчевали, вазу утащили и бросили в углу хранилища мебели. Все они занимали место, а место стоит денег. Слава богу, больших денег! Знал ли кто-нибудь, до каких пределов страсть к биржевой игре взвинтит стоимость каморок, которые велел построить Гонзаго? Отныне играть можно было только тут, а играть жаждали все. И плата за сдачу внаем этого барака должна была оказаться не дешевле, чем за сдачу дворца.
Тем же, кто удивлялся этому разгрому или посмеивался, Гонзаго объяснял:
– Через пять лет у меня будет миллиарда два-три, и я куплю дворец Тюильри у его величества Людовика Пятнадцатого, который будет королем, но королем разорившимся.
В то утро, когда мы впервые вступили во дворец, труд разрушения был почти завершен. По периметру парадного двора в три этажа высились клетушки, сколоченные из досок. Вестибюли были преобразованы в контору, а строители заканчивали в саду бараки. Двор был буквально забит наемщиками и покупателями. Ведь именно сегодня можно было войти во владение каморками, сегодня должны были открыться конторы в Золотом доме, как стали уже называть дворец Гонзаго.
Чуть ли не каждый, кто хотел, мог войти во дворец. Весь первый и второй этаж, кроме личных покоев принцессы, были приспособлены для приема продавцов и покупателей обоего пола. От терпкого запаха свежеоструганных пихтовых досок першило в горле, нигде невозможно было укрыться от стука молотков. Лакеи не знали, кого слушать. Аукционисты бегали потеряв голову.
На главном крыльце в окружении штаба спекуляторов стоял дворянин, разодетый в бархат, шелк и кружева; все пальцы его были унизаны перстнями, а на шее висела драгоценная цепь. То был господин де Пероль, наперсник, тайный советник и правая рука хозяина дома. Он не слишком постарел. Господин де Пероль был все такой же худой, желтый, сутулый, а его большие, с волчьим выражением глаза все так же взывали к моде на очки. У него уже были свои прихлебатели, и он вполне их заслуживал, поскольку Гонзаго весьма щедро платил ему.
Часов около девяти, когда сутолока немножко уменьшилась, поскольку даже у спекуляторов возникает обременительная потребность подкрепиться, в ворота вошли с небольшим интервалом два человека, мало похожие на финансистов. Хотя вход был свободный, оба визитера, судя по их виду, были не вполне уверены, имеют ли они на это право. Первый весьма неловко скрывал неуверенность под нарочитой бесцеремонностью; второй же, напротив, старался держаться как можно смиренней. У обоих на боку болтались шпаги такой длины, что уже за три лье чувствовалось, что люди эти – драчуны и забияки.
Надо, правда, признать, что этот тип уже изрядно вышел из моды. Регентство искоренило наемных убийц. Теперь ежели и убивали – даже среди знати, – то лишь каким-нибудь мошенничеством. Явный прогресс, что свидетельствует в пользу новых нравов!
Тем временем наши два храбреца вмешались в толпу – первый бесцеремонно работал локтями, а второй с кошачьей ловкостью проскальзывал между кучками спекуляторов, слишком занятых собственными делами, чтобы обращать на него внимание. У наглеца, чьи продранные локти все время приходили в соприкосновение с новыми кафтанами, были чудовищные усищи, на голове утратившая форму фетровая шляпа, поля которой свисали ему на глаза; одет он был в кожаный полукафтан без рукавов и штаны, первоначальный цвет которых теперь уже стал неразрешимой загадкой. Ржавая рапира была обернута в лоскут, оторванный от плаща с плеча самого дона Сезара де Базана[35 - Персонаж драмы В. Гюго «Рюи Блаз» (1838), дуэлянт, задира, впавший в нищету дворянин, сохранивший тем не менее благородство и великодушие. В 1844 г. французские драматурги Дюмануар и д’Эннери написали комедийную пьесу плаща и шпаги «Дон Сезар де Базан».]. Этот человек прибыл из Мадрида.
У второго же, скромного и робкого, под носом торчало несколько редких белобрысых волосков. Шляпа с оторванными полями накрывала его голову, точь-в-точь как гасильник накрывает свечу. Наряд его состоял из старого полукафтана, зашнурованного на груди кожаными шнурками, латаных-перелатаных штанов и сапог, давно уже просящих каши, и наряду этому куда больше соответствовала бы висящая на поясе и лоснящаяся от частого употребления чернильница, нежели шпага. Тем не менее у него висела шпага, и она крайне смиренно – под стать хозяину – хлопала его по лодыжке.
Они оба пересекли двор, почти одновременно оказались перед дверью в центральный вестибюль, краем глаза глянули друг на друга, и каждый подумал о другом:
«Этот бедолага пришел в Золотой дом явно не ради приобретения акций».
II
Два призрака
И оба они были правы. Нацепи Робер Макер и Бертран[36 - Герои популярной мелодрамы Антье, Сент-Амана и Полианта «Кабачок Адре» (1823), представители дна, воры и убийцы. Робер Макер — хвастун, забияка, буян; Бертран — хитрый и коварный тихоня.] шпаги времен Людовика XIV, они выглядели бы в точности как эти изголодавшиеся и оборванные наемные убийцы. Тем не менее Макер пожалел своего коллегу, чей профиль он не мог разглядеть полностью, поскольку тот поднял воротник, дабы скрыть от посторонних глаз отсутствие сорочки.
«Это же надо впасть в такое убожество!» – мысленно сказал он себе.
А Бертран, глядя на собрата, лица которого он не мог рассмотреть, потому что его скрывала грива взлохмаченных черных волос, в доброте своего сердца подумал:
«Бедняга совершенно дошел до ручки. Как горько видеть человека, носящего шпагу, в столь ничтожном состоянии! Я-то хотя бы внешне держусь».
И он с удовлетворением оглядел лохмотья, которые почитал своим нарядом. То же проделал в этот миг Макер и решил:
«Уж я-то, во всяком случае, не вызываю сочувствия у людей!»
И он выпрямился – черт побери! – расправив плечи, гордый, как Артабан[37 - Герой романа Готье де Ла Кальпренеда (1614–1663) «Клеопатра», отличавшийся безмерной гордостью. Существовала поговорка: «Горд, как Артабан».] в те дни, когда этот изысканный герой носил новый наряд. Лакей с наглой и высокомерной физиономией предстал на пороге. Оба одновременно подумали друг о друге:
«Ну, беднягу не пропустят!»
Макер первым оказался у дверей.
– Я, голубчик, пришел покупать! – надменно бросил он, положив руку на эфес шпаги.
– Что покупать?
– Что душа моя пожелает, милейший. Ну-ка, взгляни на меня! Я друг твоего господина и денежный человек, прах меня побери!
С этими словами он взял лакея за ухо, повернул и прошел, бросив на ходу:
– Какого черта! Неужто не ясно?
Лакей вновь обернулся к дверям и оказался лицом к лицу с Бертраном, который, учтиво стащив с головы колпак, заговорщицким тоном сообщил ему:
– Любезный, я друг господина принца. Я пришел по делу… м-м… финансовому делу.
Лакей, еще не пришедший в себя, посторонился и пропустил его. Макер, уже прошедший в первую залу, бросал вокруг презрительные взгляды, бормоча:
– Неплохо. Тут живут, ни в чем не нуждаясь.
А Бертран, шедший сзади, пришел к такому выводу:
«Для итальянца господин Гонзаго устроился совсем недурно».
Оба они оказались в одном и том же конце залы. Макер заметил Бертрана.
– Вот так так! – воскликнул он. – Ни за что бы не поверил. Этот все-таки пробрался. Ризы Господни, что за вид!
И он рассмеялся от всего сердца.
«Честное слово, он смеется надо мной, – подумал Бертран. – Невероятно».
И, отвернувшись, он принялся хохотать, пробормотав:
– Он великолепен!
Макер же, видя, как тот смеется, нахмурился, и у него возникла мысль:
«Тут же ярмарка, торг. А вдруг это чучело прикончил на улице какого-нибудь откупщика? Вдруг у него полны карманы? Раны Христовы, что-то меня подмывает завязать с ним беседу».
А Бертран в это время размышлял:
«Сюда ведь приходит самый разный народ. Как известно, не ряса делает монахом. Кто знает, а ну как этот страшила вчера кого-нибудь ограбил? А ну как его карманы битком набиты добрыми экю? Что-то мне подсказывает, что неплохо бы с ним свести знакомство».
Макер сделал шаг вперед.
– Сударь… – произнес он, сдержанно поклонившись.
– Сударь… – одновременно с ним произнес Бертран, склоняясь почти до земли.
В ту же секунду они выпрямились, словно внутри них сработала пружина. Бертран был потрясен акцентом Макера, Макер вздрогнул, услышав носовой выговор Бертрана.
– Битый туз! – вскричал Макер. – Да никак это дорогуша Галунье!
– Плюмаж! Плюмаж-младший! – запричитал нормандец, чьи глаза привычно наполнились слезами. – Тебя ли я вижу?
– Ризы Господни, конечно меня! Обними меня, золотце мое!
И он распахнул объятия. Галунье бросился ему на грудь. Слившись в объятии, они смахивали на большую кучу тряпья. Они долго так стояли. Их чувства были искренни и глубоки.
– Ну хватит, – сказал наконец Плюмаж. – Скажи что-нибудь, чтобы я услышал твой голос, плутишка.
– Девятнадцать лет разлуки! – пробормотал Галунье, вытирая рукавом слезы.
– Убей меня бог! – воскликнул гасконец. – Да у тебя никак платка нету?
– Украли в этой толкучке, – безмятежно сообщил бывший его помощник.
Плюмаж принялся рыться в карманах, но, разумеется, ничего не обнаружил.
– Что за черт! – возмущенно бросил он. – Сколько же на свете ворья! Да, золотце мое, девятнадцать лет… Мы оба были молоды.
– Возраст любовных безумств! Увы, мое сердце еще не постарело.
– Да и я пью не меньше, чем тогда.
И они опять принялись разглядывать друг друга.
– Право же, мэтр Плюмаж, – с сожалением промолвил Галунье, – годы не украсили вас.
– Ежели честно, старина Галунье, – тут же парировал провансальский гасконец, – то как мне ни огорчительно говорить это, но должен признать: ты стал еще уродливей, чем прежде.
Брат Галунье со сдержанным высокомерием улыбнулся и заметил:
– К счастью, дамы придерживаются иного мнения. И все же, постарев, ты сохранил великолепную осанку: шаг решительный, грудь колесом, плечи расправлены. Я, как только заметил тебя, сразу подумал: черт побери, вот дворянин важного вида!
– И я тоже, сокровище мое, и я тоже! – прервал его Плюмаж. – Увидел тебя, и моя первая мысль была: «Эк хорошо держится этот кавалер!»
– Что ж ты хочешь? – жеманясь, отвечал нормандец. – Ежели общаешься с прекрасным полом, приходится следить за собой.
– Да, а куда же ты делся после того дела?
– После дела во рву замка Келюс? – переспросил Галунье, невольно понизив голос. – Лучше не вспоминай. У меня до сих пор перед глазами пылающий взор Маленького Парижанина.
– Ризы Господни! Даже ночь не стала помехой. Видно было, как у него сверкают глаза.
– А как он дрался!
– Восемь трупов во рву!
– Не считая раненых.
– Ризы Господни, а какой град ударов! На это стоило посмотреть. И порой я думаю: если бы мы честно, как люди, сделали выбор, бросили бы в лицо Перолю деньги и встали рядом с Лагардером, Невер остался бы жив и судьба наша устроилась бы.
– Да, ты прав, – с тягостным вздохом согласился Галунье.
– Надо было не пуговицы надевать на острия шпаг, а защитить Лагардера, нашего любимого воспитанника.
– Нашего господина, – добавил Галунье, невольно сдернув с головы колпак.
Гасконец пожал ему руку, и некоторое время они задумчиво молчали.
– Ну, что сделано, то сделано, – наконец промолвил Плюмаж. – Не знаю, золотце, как сложилось у тебя, но мне это дело счастья не принесло. Когда ребята Каррига обстреляли нас из карабинов, я отступил в замок. А ты куда-то пропал. Пероль обещаний не сдержал и назавтра выпроводил нас под предлогом, что, мол, наше присутствие в тех краях только подкрепит уже возникшие подозрения. Что ж, все правильно. Нам заплатили не то чтобы хорошо, но и не плохо, и мы разбежались. Я перешел границу и на всем пути расспрашивал о тебе. Никаких известий! Сперва я устроился в Памплоне, потом в Бургосе, затем в Саламанке. Дошел до Мадрида…
– Все-таки хорошая страна!
– Кинжал там ценится больше, чем шпага. В этом она похожа на Италию, которая, не будь у нее этого недостатка, была бы сущим раем. Из Мадрида я отправился в Толедо, из Толедо в Сьюдад-Реаль, а потом, устав от Кастилии, где у меня без моей вины возникли неприятности с алькальдами, перебрался в королевство Валенсия. Ризы Господни! Я попил там доброго вина от Мальорки до Сегорбы. А прибыл я туда, чтобы услужить старому лиценциату, который хотел отделаться от одного своего родственника. Валенсия – стоящая страна. На всех дорогах между Тортосой, Таррагоной и Барселоной тьма-тьмущая дворян… но у всех пустые карманы и длиннющие шпаги. В конце концов без единого мараведи я перевалил через горы. Я почувствовал: меня зовет голос родины. Вот, голубок, вся моя история.
Гасконцу больше нечего было рассказать.
– Ну а ты-то, бродяга, как? – поинтересовался он.
– Я, – отвечал нормандец, – удирал от конников Каррига чуть ли не до Баньер-де-Люшона. Я тоже подумывал отправиться в Испанию, но встретил бенедиктинца, которому понравилась моя благообразная внешность, и он взял меня на службу. Он направлялся в Кель на Рейне, чтобы получить какое-то наследство по поручению своего монастыря. Кажется, я увел его чемодан и сундук, да и деньги, по-моему, тоже.
– Плутишка, – ласково прокомментировал гасконец.
– Пришел я в Германию. Вот уж разбойничья страна! Ты говоришь – кинжал? Но кинжал хотя бы стальной. А там они дерутся только пивными кружками. В Майнце жена одного трактирщика очистила меня от дукатов бенедиктинца. Она была прехорошенькая и так меня любила… Ах, друг мой Плюмаж, – вздохнул Галунье, – ну за что мне такое несчастье, почему я так нравлюсь женщинам? Не будь их, я мог бы купить себе домик в деревне, чтобы спокойно жить в старости, маленький садик, лужок, на котором цвели бы розовые маргаритки, ручеек, а на нем мельница…
– А на мельнице мельничиха, – ввернул гасконец. – Ты чересчур влюбчив.
Галунье ударил себя кулаком в грудь.
– Страсти! – воскликнул он, возведя очи горе. – Страсти превращают жизнь в пытку и не дают молодому человеку отложить на черный день!
Высказав это здравое замечание, брат Галунье продолжал:
– Подобно тебе, я менял город за городом в этой плоской, жирной, глупой и нудной стране. Что я там видел? Худющих, желтых, как шафран, студентов, дураков-поэтов, завывающих при свете луны, ожиревших бургомистров, ни у одного из которых нету племянника, жаждущего, чтобы дядюшка преждевременно отошел в лучший мир, церкви, где не поют мессу, женщин… нет, не могу ничего худого сказать о представительницах прекрасного пола, чьи прелести усладили и сломали мою жизнь, наконец, жилистое мясо и пиво вместо вина.