скачать книгу бесплатно
Визенер садится за громадный письменный стол, наслаждаясь видом красивой комнаты и прилегающей к ней библиотеки. Он хорошо знает Париж, он жил здесь до войны, здесь же главным образом провел и послевоенные годы в качестве корреспондента «Вестдейче цейтунг». Сначала он занимал жалкий номер в гостинице Латинского квартала, потом две скромные комнаты неподалеку от Монпарнаса, затем – три недалеко от площади Звезды, а теперь живет возле Эйфелевой башни в красивой, богатой, долгие годы заботливо обставлявшейся квартире, в высоком новом доме с великолепным видом на город, который он любит. Его взгляд с удовольствием скользит по серебристо-серым крышам и возвращается к книжным полкам.
Тщеславен ли он? Существует много разновидностей тщеславия. Совершенно разные вещи – тщеславие ярмарочного боксера, который предлагает публике любоваться своей мускулатурой, тщеславие фюрера, выступающего на Нюрнбергском съезде, и его, Визенера, сознание своего превосходства. Совершенно разные вещи – когда фюрер рычит в микрофон: «Я спас мир от большевизма» – и когда он, Эрих Визенер, радуется книгам, которые собирает и изучает. Не только потому, что он эти книги приобрел, во всех отношениях «заработал», а тот, другой, вовсе не спас мир от большевизма. Существуют дозволительные, необходимые, похвальные виды тщеславия. Exegi monumentum aere perrenius[5 - Я памятник воздвиг себе прочнее меди (лат.) – строка из стихотворения Горация «Памятник».], сочинить этот стих было славным деянием. Тщеславие Горация можно назвать достоинством. Проповедник Соломон тоже был тщеславен, тщеславны были Александр, Цезарь, Гёте, Гойя. Кто из великих людей не был тщеславен? Остается только взвесить, в какой степени сознание своих заслуг соответствует этим заслугам. Быть в Париже представителем правящей партии самого могущественного государства Центральной Европы, в Париже, в столице врага, добиться этого сыну небогатого офицера, без поддержки какой-либо клики, к тому же сохранив в неприкосновенности свою совесть и свой стиль, – это, уважаемые господа из «Новостей», чего-нибудь да стоит.
С многозначительной злой усмешкой он возвращается в спальню, открывает сейф, достает рукопись, в сторону которой он несколько минут назад бросил красноречивый взгляд, рукопись большого формата, переплетенную в плотное суровое полотно. Он открывает книгу на первой странице, где тщательно выведено Historia arcana – «Тайная летопись». В эту книгу он записывает все те политические и социальные события, о которых он знает, но не имеет права говорить: сюда он записывает свои самые сокровенные мысли и взгляды в неприкрашенном виде, только для себя и для потомства. Эта книга – его совесть, его оправдание в будущем. Когда он берет ее в руки, в нем возникают ассоциации с такими представлениями, как исповедь, день Страшного суда, покаяние, Зигмунд Фрейд. Точно так же, как византиец Прокопий писал книги, в которых славил подвиги и деяния своего императора Юстиниана, а втайне собирал и записывал все, что казалось ему пошлым и смешным в этом человеке и вокруг него, точно так же, как художник Гойя официально писал картины для брата Наполеона, а втайне выражал свой протест против него, против французов и их войны в великолепных и страшных офортах, – так и он, Эрих Визенер, показывал общественности только одну сторону событий, а другую отражал в этой книге. Здесь, между двумя крепкими, обтянутыми полотном покрышками, заботливо хранится не только его собственное подлинное «я», но и подлинный мир национал-социалистов, их фюрер, их рейх, их политика, их подлости, их жалкие, грязные поступки.
Он открыл книгу наугад, предоставляя выбор случаю, и стал читать. Стенографические значки сплетались в причудливые ряды, иногда он с трудом расшифровывал то или иное слово. Он смотрел на мир острым и безжалостным взглядом, но в отражении и обличении собственного «я» – это опять бросилось ему в глаза – проскальзывало кокетство. Вероятно, он носил в душе определенный образ самого себя, который нравился ему, и он, передавая свои чувства, представления и мысли, бессознательно пригонял их к этому образу. Но поскольку может человек в такой попытке оставаться честным, он был честен. Он читал, улыбался, покачивал головой с чувством превосходства над этим смешным многоликим миром, в котором приходится жить, и порой с удивлением, чаще с презрением, еще чаще с восхищением и всегда с интересом думал об этом проклятом, великолепном, циничном, сентиментальном современнике, об этом нелепом, самодовольном, объективном, глубокомысленном, поверхностном, близоруком, дальновидном, ловком парне – Эрихе Визенере, подобии господа бога.
Он принялся за работу – стал записывать утренние впечатления. Он написал то, что думал о «Новостях», о Зеппе Траутвейне, о Фридрихе Беньямине, об эмигрантах вообще, о соотношении между ними и «третьей империей» и о своем собственном отношении к миру «Новостей» и эмиграции. Он писал быстро, избегая пауз, чтобы работой над формой не нарушать непосредственности мыслей и чувств.
Голоса в передней вспугнули его. Он совершенно забыл о предстоящем свидании со Шпицци, но, пока слуга Арсен помог господину фон Герке снять пальто и ввел его в кабинет, у него было достаточно времени, чтобы отнести в сейф, находящийся в спальне, книгу – свою совесть – и встретить гостя.
– Вы открыли весенний сезон? – приветствовал он Шпицци, окидывая взглядом его костюм.
Да, Шпицци полагает, что погода достаточно хороша; и впервые в этом году разрешил себе одеться чуть-чуть посветлее.
– Вам не кажется, что носки слишком светлы? – поинтересовался он.
Визенер сказал, что галстук у Шпицци великолепен и носки all right[6 - Превосходны (англ.).]. Парень выглядел чертовски хорошо. На улице Лилль могли им гордиться. Сегодня Визенеру это бросилось в глаза больше, чем обычно. Впрочем, была в Шпицци какая-то перемена, но какая именно – Визенер уловить не мог.
В господине фон Герке всегда было нечто такое, чего нельзя было сразу раскусить. Ни одна душа не знала, каким образом он попал в посольство. Быть может, он путался с кем-нибудь из берлинских властителей, что часто бывало причиной таких карьер. Но нет, по нему этого не скажешь. Конечно, кто-то из берлинских бонз его поддерживал. Иначе он не был бы порой так безмерно нахален. Но в общем, тайна, окружавшая Шпицци, делала его еще более симпатичным Визенеру, его привлекала такая смесь флегмы, любезности и нахальства, а сегодня, когда Шпицци сиял больше обыкновенного, он особенно нравился Визенеру.
– Читали вы «Парижские новости»? – спросил Шпицци. – Видели статью этого типа Траутвейна?
А, значит, догадка Визенера верна. Шпицци явился в связи с делом Беньямина, статья нарушила его флегматичное спокойствие. Визенеру приятно, что статья задела и других.
Он с интересом ждет, чего же, собственно, от него хотят. Чтобы он возразил Траутвейну? Он и сам не знает, приятна ему или неприятна такая просьба. Мысль обрушиться на своих старых конкурентов, конечно, заманчива, но ведь он решил не обращать на них внимания? Он ответил уклончиво.
– С вашим Фрицхеном Беньямином вы сели в лужу, – сказал он с улыбкой.
– Вы милейший человек, Визенер, – сказал Герке, тоже с улыбкой, спокойно, без всякого раздражения, – но почему вы всегда говорите «вы» и «ваш»? Говорите «мы» и «наш». В истории с Фрицхеном я столько же виноват или не виноват, как вы.
Визенер не позволил себе улыбнуться. Теперь он был уверен, что ответственность за дело Беньямина лежит на Шпицци и, по-видимому, дело это может иметь для него серьезные последствия.
Шпицци действительно был неприятно удивлен тем, что дело Беньямина вызвало такой шум. Разумеется, сославшись на свою «заслугу», на свое «деяние», он как-нибудь выпутается из этой истории, но на улице Лилль ему пришлось выслушать немало глупых речей, и понадобились вся его наглость и флегматичная любезность, чтобы сделать вид, будто они к нему не относятся. Хорошо еще, что благодаря новым зубам его улыбка кажется особенно сияющей.
При данном положении вещей он считал наиболее разумным в интересах государства, как и в своих собственных, чтобы в Германии по возможности не обращали внимания на шум, поднятый вокруг дела Беньямина. На улице Лилль его взгляд разделяли. Но Берлин еще не высказался. Берлин имеет обыкновение придавать излишний вес всякой болтовне эмигрантов и нервничать из-за нее; никогда нельзя знать заранее, как там будут реагировать. Этот Траутвейн с его вульгарной манерой грубо-патетически называть вещи своими именами создал неприятное положение. В Берлине, по всей вероятности, вместо того, чтобы прикинуться глухими на одно ухо, захотят предпринять какой-нибудь встречный маневр. И вот Шпицци решил уговорить Визенера, чтобы он посоветовал посольству и министерству пропаганды не замечать болтовни эмигрантов и всей истории с Беньямином.
Визенер и сам находил, что правильнее не подавать в этом деле никаких признаков жизни: лавров тут не пожнет никто, в том числе и он. Шпицци, несомненно, добивается от него именно пассивности, поэтому он даст себя упросить и сделает под видом услуги то, что он и без того намеревался сделать.
– Да, – ответил Визенер, – я читал статью. И пришел к выводу, что это дело еще доставит вам – извините, нам – немало хлопот. Статья серьезно обоснована, и Траутвейн неплохо пишет.
– Согласен, – подтвердил Шпицци снисходительно и высокомерно, – писать эта сволочь умеет.
– Но ведь ничего другого, Шпицци, не делаю и я, – возразил Визенер. – Я тоже писатель.
– Вы, Визенер? – с глубоким удивлением спросил Герке. – Вы принадлежите к расе господ и, кроме того, пишете. А эта сволочь – что ж, пускай себе пишет. Вы серьезно думаете, что их писания могут иметь какие-нибудь последствия? Пусть этот – как бишь его – Траутвейн настрочит еще хоть сто статей, никто и ухом не поведет. – Он говорил, улыбаясь, спокойно, за очень красными губами сверкали красивые белые зубы.
Визенер сидел в кресле, удобно откинувшись, и поигрывал кистью тяжелого черного халата. К сожалению или к счастью, Шпицци прав. Писать и в самом деле имеет смысл лишь в том случае, если ты – из числа господ, точнее, если ты связан с властью. А писать во имя сверженной демократии, во имя обанкротившегося международного права, как это делают Гейльбрун и Траутвейн, – это значит писать на песке. Но он ничего не возразил, он выжидал, не выскажется ли собеседник еще яснее.
– Иногда я спрашиваю себя, – продолжал господин фон Герке после краткой паузы, – почему в Берлине так серьезно считаются с писаниной эмигрантского сброда? Я думаю, что причина – в самих берлинцах. Чтобы раздуть соответствующим образом значение собственной деятельности, господам из министерства пропаганды приходится ставить во что-то и базарных крикунов из противоположного лагеря. Эмигрантский листок, – продолжал он с легким пренебрежительным жестом, – «Новости». – Он поднял нос, фыркнул, и в этой маленькой гримасе было все презрение аристократа к разному сброду. – «Новости»! Их читают несколько тысяч евреев и большевиков, радуются, что они нас «кроют». Пожалуйста. Сделайте одолжение. Мы вырвали с корнем эту мразь и выкинули ее в помойную яму. Там она лежит и «кроет» нас. Предоставим ей это удовольствие.
То, что господин фон Герке так высокомерно разделался со статьей Траутвейна, показало Визенеру, как сильно он задет. Это интересно. Быть может, и сам он, Визенер, задет глубже, чем сознает.
– Я думаю, дорогой мой, – сказал он почти против воли, – нервозность Берлина объясняется не так просто. Многие берлинские заправилы – журналисты. К тому же не слишком хорошие. Нам с вами это известно, но сами они не знают или не хотят этого знать. Когда они читают нечто подобное, – он показал на стол, где лежали «Новости», – им становится ясно, до какой степени сами они дилетанты. Разумеется, они начинают нервничать.
Господин фон Герке внимательно слушал. Образование – вещь хорошая, но слишком много образования – это уже подозрительно. От очень образованных людей часто попахивает большевизмом, они плохо одеваются, любят мудреные рассуждения, быстро становятся скучными. Визенер, однако, несмотря на свою умопомрачительную образованность, прекрасно одет, обладает хорошими манерами, редко бывает скучен. У него есть чему поучиться. Например, только что брошенный им психологический штрих. Это намек, достойный внимания. Тут много верного. Некоторые из влиятельных берлинцев не могут переварить, что во времена Веймарской республики крупные газеты отвергали их статьи. Обуреваемые писательским честолюбием, жаждой мести, завистью к конкурентам, они обрушиваются теперь, когда власть в их руках, на всякое дарование. В Германии расправа у них коротка. Там они попросту не дают печататься неугодным им людям, то есть людям талантливым. Но вышло так, что эти талантливые люди, эти «трусы», ускользнули от них, удрали за границу и теперь бойко продолжают свою деятельность. Если бы умело ликвидировать одного из эмигрировавших литераторов, это было бы услугой, которую в Берлине, безусловно, оценили бы. Он, Шпицци, мог бы такого рода актом загладить неудачу в деле Беньямина, не прибегая к помощи Медведя.
Визенер, едва обронив свое психологическое замечание, сейчас же в нем раскаялся. Он, правда, по-прежнему гордо отказывался от борьбы со своими конкурентами, эмигрировавшими евреями и социалистами, все же в глубине души был уверен, что в Берлине всегда можно заслужить одобрение, предъявив скальп одного из этих господ. С его стороны не очень умно было навести Шпицци на этот след. Свои психологические соображения надо хранить про себя. Хорошо еще, что Шпицци ленив, лишен честолюбия.
«В один прекрасный день придется, пожалуй, подумать о ликвидации „Парижских новостей“», – взял себе на заметку Эрих Визенер. «Не ликвидировать ли мне „Парижские новости“?» – взял себе на заметку господин фон Герке. Но, взяв это на заметку, оба пока отказались от своего намерения. Визенер – блюдя порядочность и памятуя об Historia arcana, а Шпицци – по лености: зачем сегодня принимать решение, которое можно отложить на завтра?
Он вернулся к цели своего посещения, заговорил деловым тоном.
– На улице Лилль, – сказал он, – со мной согласились, что лучше не раздувать в германской печати дело Беньямина, то есть не отвечать на вопли заграничных газет. Мы полагаем, что мир будет реагировать на это дело, как на множество других: неделю-другую покричит, на третью – утихомирится, на пятую – обо всем забудет. Но прежде чем отправить в Берлин донесение в этом духе, нам очень хотелось бы выслушать ваш совет, дорогой Визенер.
– Не беспокойтесь, mon vieux[7 - Старина (фр.).], – ответил Визенер. – Я смотрю на это дело почти так же, как и вы. – Он счел нужным успокоить Шпицци, с ним надо поддерживать хорошие отношения. Шпицци сметлив, он, без сомнения, сделает карьеру. Если Шпицци серьезно захочет, он, конечно, сумеет подхватить намек, который Визенер только что так неосторожно бросил ему, а между тем очень сомнительно, в его ли это, Визенера, интересах.
Шпицци, как бы читая его мысли, стал размышлять вслух:
– Вы поистине отличный психолог, дорогой Визенер, и наших берлинских «столпов» вы видите насквозь. Ваше замечание очень верно. Господа литераторы в самом деле обуреваемы комплексом неполноценности, и ненависть к эмигрировавшим конкурентам, переоценка влияния этих конкурентов стали их навязчивой идеей. Выбить у них эту дурь из головы мы не можем, значит надо с ней считаться. Нам на улице Лилль следовало бы что-нибудь предпринять против эмигрантских писак. Не можете ли вы тут посоветовать что-нибудь, Визенер? Ведь вы специалист. Нельзя ли так допечь «Парижские новости», чтобы они стали шелковыми? Денег у этих молодчиков, безусловно, нет. Нельзя ли путем дипломатического давления навязать им несколько дорогостоящих процессов? Они, например, поносят фюрера.
– Кто этого не делает? – ответил Визенер. – Если начать действовать в этом направлении, придется во всем мире увеличить число судов раз в сто. Все это мечты и пожелания, – сказал он добродушно, но Шпицци, словно капризный ребенок, вздернул нос и сказал – видно было, что этот довод вырвался у него из глубины души:
– Черт возьми, зачем же тогда нам дана власть?
Визенер лишь улыбнулся. Он даже на духу перед своей Historia arcana не мог бы с уверенностью сказать, чего, он, собственно, желал: хотелось ему или не хотелось натравить Шпицци на Гейльбруна и Траутвейна. Сам того не желая, он набросал – в общих чертах – план похода.
– Денег у этих молодчиков нет, – сказал он задумчиво, – тут вы, конечно, правы, это видно невооруженным глазом. Быть может, – он несколько оживился, – следует нажать на издательство. Не силой – уговором. Мне сдается, что было бы умнее выслать против них не танки, а чек. На улице Лилль, по всей вероятности, имеются сведения о финансовой базе «Новостей». Там, надо думать, заведено соответствующее досье. Собственно, вы должны быть в курсе дела, Шпицци, – улыбнулся он.
Шпицци опять высокомерно вздернул нос.
– К сожалению, осведомительная работа также входит в мое ведение, – сказал он. – Но я от природы не любопытен. Для меня это – самая скучная сторона моей профессии. Неприятно копаться в грязи, – и он меланхолически посмотрел на свои тщательно наманикюренные ногти. По-видимому, он все же копался: это не замедлило обнаружиться.
– Досье, конечно, заведено, – сказал он, вздыхая. – Я его перелистал.
В дверь постучали, и еще до возгласа «войдите» в комнате появилась Мария Гегнер; она уже десять лет служила секретаршей у Визенера и была посвящена во все его дела. Не обращая внимания на присутствие Герке, она занялась приготовлениями к работе: достала бумагу, сняла крышку с пишущей машинки и стала без стеснения прислушиваться к разговору.
Впрочем, Герке оставался недолго. Он добился того, чего хотел, и собрался уходить.
– Так-то, Шпицци, – резюмировал Визенер. – Значит, договорились. Я ничего не передам в Берлин, если оттуда не будет прямого запроса. А если вы поразмыслите над тем, как немножко отравить жизнь эмигрантским литераторам, берлинцы, конечно, не будут на вас в претензии. Разумеется, отраву надо давать осторожно, тщательно взвешивать дозы, но не мне вас учить, вы в этом деле разбираетесь лучше моего. Нет, носки не слишком светлые, – сказал он авторитетно, провожая Герке к дверям. – Только они и дают надлежащий тон костюму.
* * *
– Какого вы мнения о Шпицци, Мария? – спросил Визенер по уходе Герке.
– Он человек без середки, – ответила Мария, несколько рассеянно, с блокнотом в руке, по-видимому готовясь приступить к работе.
– Правильно, – сказал Визенер, – он неустойчив, но себе на уме. А его внешность? В сущности, я только сегодня разглядел, до чего он эффектен. – Мария не отвечала. – Вы сегодня не в духе? – спросил Визенер несколько вызывающе, но не без участия.
– Нет, ничего, – отвечала Мария уклончиво. Ему вдруг захотелось заглянуть ей в лицо. Но глаза Марии были опущены на блокнот, который она держала в руке. Она сказала настойчиво:
– Сегодня вы собирались написать наконец статью о стачке.
– Разве? – неохотно откликнулся Визенер. Мария бегло взглянула на него. Между ее резко очерченными бровями легла маленькая глубокая складка, во взгляде были недовольство, неодобрение. Он, вздыхая, начал диктовать.
Сначала он диктовал лениво, но вскоре работа увлекла его, он взял себя в руки, сосредоточился, ему захотелось блеснуть перед Марией, проявлявшей сегодня строптивость. Он почувствовал подъем. Мелкую экономическую стачку парижских транспортников он хотел так расписать немецким читателям, жизненный уровень которых с каждым месяцем понижается, чтобы у них сложилось впечатление, будто в демократической Франции все идет прахом, тогда как в «авторитарной» Германии положение медленно, но верно улучшается. Визенер был мастером такой ловкой подачи материала. Он оставался где-то на грани правды; тем не менее мир в его статье выглядел так, как того желал Берлин. И на этот раз, как всегда, он разрешил себе только слегка подтасовать факты, кое-что добавить, сгустить краски, и, однако, выходило, что у каждого «патриота», задумайся он о контрасте между роскошными временами в Германии и безотрадным положением в стране исконного врага, сердце должно забиться сильнее.
К концу статьи Визенер почувствовал, что он в ударе. Он ходил по комнате медленным шагом, лицо его выражало энергию и напряжение, тяжелый черный халат волочился по ковру, придавая ему величественный вид. Ему почти не приходилось поправлять себя; нарисованная им картина «с настроением» была жемчужиной стиля.
– Нравится вам? – спросил он чуть-чуть самодовольно Марию, которая уселась за машинку, чтобы расшифровать стенограмму. И так как Мария не ответила, он сам дал себе оценку: – Много фактического материала, и в правильном освещении. – Мария подняла руки, собираясь писать. Она уже давно, задолго до Визенера усвоила взгляды национал-социалистов, горячо примкнула к «движению», ее энтузиазм помог Визенеру преодолеть сопротивление разума и найти внутренний путь к национал-социализму. Но ее энтузиазм давно улетучился, между тем как Визенер прочно утвердился в своем националистском «мировоззрении», так искусно им сколоченном.
– Вы не согласны с моим взглядом на стачку? – спросил он, стараясь раззадорить Марию, которая упорно молчала.
– Мне жаль вас, – сказала она.
– Так настроены многие. – Визенер цинично и самодовольно улыбнулся.
– Теперь уже немногие, – возразила Мария.
Визенер подошел к ней вплотную и нагнулся так, что ей пришлось взглянуть на него.
– Вы сегодня очень дерзки, Мария, – сказал он.
– Уж не потому ли, что я сказала – мне жаль вас? – ответила она, отвернувшись, и начала стучать на машинке, заглядывая в стенограмму. Визенер сидел в своем удобном кресле, положив ногу на ногу; великолепный халат ниспадал вокруг него широкими черными складками. Он чуть насмешливо смотрел, как носились по клавишам пальцы больших бледно-смуглых рук Марии.
Красива она, эта синеглазая, черноволосая женщина, что-то есть в ней своеобразное. Ей, должно быть, лет тридцать, да, уже десять лет, как она работает у него. Итак, она сердится, презирает его и ясно это показывает. Ему наплевать на так называемое чувство собственного достоинства, но, по существу, это дерзость. Достаточно маленькой неудачи, и женщины сейчас же становятся коварны, начинают бунтовать.
Но в чем же дело? Разве его постигла неудача?
Взгляд его невольно тянется к газетам, которыми завален стол. Он знает, в чем дело. Строптивость Марии вызвана статьей Траутвейна. Надо бы промолчать, но он не в состоянии.
– Читали вы статью Траутвейна? – спрашивает он. За десять лет можно изучить человека. Ведь он знает, что она читала статью, как она знает, что простой, искренний пафос этой статьи делает его сегодня еще более циничным, чем всегда. К чему же он спрашивает?
– Конечно читала, – откликается она, не прерывая работы. Ее ответ, ее поза подтверждают его поражение.
– Вы плохо настроены, Мария, – повторяет Визенер. – Это из-за статьи? – спрашивает он с несколько напряженной улыбкой, играя кистью халата. Но Мария не отвечает, она молча продолжает печатать.
– Вам очень идет, когда вы бунтуете, Мария, – вызывающе говорит он. – Это, по-видимому, и заставляет вас так часто ополчаться против меня.
Несмотря на десять лет почти ежедневных встреч, он не затеял романа с Марией. Странно и, в сущности, жаль. Но он горд своим самообладанием. Не годится вступать в связь с собственной секретаршей. «Немало женщин есть доступных», – цитирует он про себя Шекспира. Приличных же секретарш – очень мало.
«Парижские новости». Смешно, что никак от них не отделаешься. Сначала Шпицци, теперь Мария. Нелепо. Комично. Статья Траутвейна. Точно на тебя вдруг окрысилась чужая собака, бежит за тобой, не отстает от тебя. Визенер в раздражении ищет все новых сравнений. Нет, нет, нет. Он и не помышляет предпринять что-либо против этих людей, не станет он этим заниматься, их вопли не задевают его. Мария к нему несправедлива, Мария не понимает его. Он сделал намек Шпицци, но это ничего не доказывает. Он сделал его нечаянно, без заранее обдуманного намерения. И последствий, конечно, никаких не будет. Улица Лилль ничего не предпримет против этих людей. Шпицци слишком ленив.
Эрих Визенер подошел к своему большому письменному столу, взял в руки «Новости», тщательно сложил газету, бережно, почти нежно положил ее обратно на стол. Втайне он, сам того не желая, радовался, что взбудоражил Шпицци. В его сознании незаметно для него самого резче обозначилась «заметка», которую он мысленно сделал во время разговора с Герке: «В один прекрасный день придется, пожалуй, подумать о том, чтобы ликвидировать „Парижские новости“».
Мария закончила расшифровку стенограммы. Визенер, настроение которого значительно улучшилось, ласково сказал:
– Теперь, пожалуй, можно попытаться поработать и над «Бомарше».
Он много задумывал книг и многие из них начинал писать; но, как ни блестящи были его замыслы, ему быстро надоедало приводить их в исполнение, и начатое оставалось незаконченным. Он был слишком тонким ценителем, чтобы испытывать удовлетворение от небрежной работы, а для добросовестной не хватало выдержки. Из многих работ, за которые он брался, наиболее продвинулась вперед биография Бомарше. Изобразить жизнь и творчество этого человека, истинного представителя своего времени, блестящего, одаренного, необычайно жадного к жизни и не отягощенного принципами, – эта задача казалась ему заманчивой, она была по нем. Он чувствовал себя сродни этому Бомарше. Он сам, хоть и родился, к сожалению, в конце девятнадцатого столетия, принадлежал к восемнадцатому. Он завидовал своему герою. Тому повезло, судьба всегда делала его выразителем идеологии, которой принадлежало будущее. По существу беспринципный, он имел возможность с подъемом, даже убежденно, афишировать свои принципы. Визенер очень ему завидовал и резко порицал в нем отсутствие убеждений.
Около часа он диктовал с большим увлечением и успехом. Затем остановился перевести дух – и кончил.
– Вы считаете меня негодяем, Мария? – спросил он и взял ее руку, которую она, чуть-чуть противясь, оставила в его руке. – Но уметь-то я кое-что умею, это вы не можете не признать.
* * *
Когда Визенер после обеда вернулся домой, слуга Арсен, помогая ему снять пальто, сказал:
– Господин де Шасефьер ждет в кабинете.
Визенер с трудом сохранил безразличное выражение лица. Он пережил войну и революцию, познал много падений и взлетов, при всех ударах судьбы сохранял необычайное самообладание, но при встрече со своим сыном Раулем у него всегда начиналось сердцебиение.
Когда он вошел в кабинет, Рауль де Шасефьер с сигаретой в руке стоял у полок примыкавшей к кабинету библиотеки. Мария сидела, повернувшись к нему лицом, – по-видимому, она с ним разговаривала. Между тридцатилетней Марией и семнадцатилетним Раулем происходил маленький флирт, забавлявший Визенера.
Рауль повернул к вошедшему свое красивое, удлиненное дерзкое лицо. Визенер невольно сравнил, как он часто это делал, лицо юноши с портретом Леа, висевшим в библиотеке. У Рауля был широкий лоб отца, его густые брови; но более узкий подбородок и смелый хрящеватый нос были от матери. Голова отрока, умная, своевольная и привлекательная.
– Я вижу, вы приобрели нового Монтеня, мсье Визенер, – сказал он. Капризный Рауль никогда не останавливался на каком-нибудь определенном обращении в разговоре с отцом. Иногда он называл его «мсье Визенер», иногда – «папа»; то он говорил с ним по-французски, то по-немецки. Сегодня Визенеру было даже приятно, что Рауль предпочел официальное обращение «мсье Визенер».
Он повел его в столовую, расположенную возле библиотеки, и прикрыл стеклянную дверь.
– Садись, мой мальчик, – пригласил он Рауля. – Чаю хочешь?
– Нет, – ответил Рауль, – но от аперитива я не откажусь. Ваш белый портвейн заслуживает внимания.
Визенер велел принести портвейн, налил, пытливо поглядел на юношу. Что ему нужно? Стройный, высокий, с узкими руками и ногами, сидел в своем кресле Рауль, дерзко и кокетливо повернув через плечо худое, овальное лицо с зеленовато-серыми глазами.
– Я проходил мимо, – сказал он, – захотелось на минутку заглянуть к вам. Не бойтесь, мне ничего особенного от вас не надо. Просто по дружбе. – Он отодвинул стул и положил ногу на ногу; смелым ласковым взглядом окинул отца. Из третьей комнаты через стеклянную дверь доносился приглушенный стук пишущей машинки.
– Я не мешаю вам? – продолжал Рауль.
– Нисколько, – ответил Визенер, в свою очередь внимательно, почти жадно, вглядываясь в юношу. Он незаметно подтянулся. – Как же ты живешь? Расскажи.
Рауль говорил охотно и хорошо. Избалованный, кокетливый, он говорил обо всех, в том числе и о самом себе, с иронией. На всех его знаниях и суждениях лежал отпечаток своеволия. В одних науках он пасовал, зато блистал в других. У него были необыкновенные способности к новым языкам. На днях он позабавился тем, что перевел несколько статей Визенера на французский язык и затем обратно на немецкий.
– При этом я заметил, – сказал он покровительственным тоном, – как улучшился ваш стиль благодаря постоянному общению с нами. Ваш немецкий читается как французский. Вашего Гейне вы хорошо изучили. Но разве такое вам разрешается? И долго ли это будет сходить вам с рук? – Он улыбнулся отцу и отпил глоток золотистого вина.
Визенер прислушивался к голосу сына, к его неожиданно глубокому для этого тонкого юного лица тембру. Он добродушно относился к подтруниванию Рауля, он старался расположить его к себе не только потому, что от этого зависели его отношения с Леа де Шасефьер. Визенер любил своего сына, видел в нем лучшее отражение собственного «я». Поэтому он с легким сердцем прошел мимо его иронии и спросил, как поживает мать.
В те месяцы, когда национал-социалисты захватили власть и Визенер стал на их сторону, казалось, что мадам де Шасефьер, в жилах которой текла и еврейская кровь, порвет с ним, а капризный, высокомерный Рауль нет-нет да выказывал ему враждебность. Потом, конечно, обошлось: за эти два года Леа де Шасефьер примирилась с его принадлежностью к нацистам, а Рауль – его отцом официально значился чистокровный француз, роялист, убитый на войне аристократ Поль де Шасефьер, – примирился с тем, что фактически он сын Визенера. Но у него были бесконечные рецидивы, все новые и новые припадки строптивости.
Сегодня он был милостив.
– Мама, как всегда, мила и непрактична, – рассказывал он доверчиво и снисходительно. – Сейчас она занята покупкой новой машины. Но если бы я не вмешался – и очень энергично, – она снова выбрала бы «бьюик», а ведь, надеюсь, и вы согласитесь, что, кроме «ланчиа», ни о чем и говорить не стоит. Кстати, она несколько раз вас вспоминала. Я нахожу, что о вас слишком много говорят, – поддразнил он отца. – Что вы такое опять натворили, для чего вам понадобилось увезти этого журналиста? Вы так себя ведете, что чертовски трудно вас защищать. Я на мамином месте не стал бы этого терпеть. Я бы давно покончил с вами, папа. История с этим журналистом… – Он покачал головой. – Мы читали статью некоего Траутвейна, – он выговорил это имя медленно, но правильно, по-немецки, с почти незаметным иностранным акцентом, – надо сказать, что этот человек прав на сто процентов.
Визенер привык к тону сына, тон этот и шокировал его, и нравился ему, и он охотно мирился с ним. Но на этот раз его поразило, что он услышал похвалу Траутвейну из уст Рауля. Лицо его омрачилось.
Впечатлительный Рауль заметил, что этак недолго испортить отцу настроение. Сегодня это было ему невыгодно: он, разумеется, солгал, ему кое-что было нужно. Поэтому он переменил тему и завел разговор о модных националистских теориях. У него был талант адвоката – представлять все так, как ему в данную минуту было важно. Вообще-то говоря, юноша мнил себя, человека, в жилах которого течет кровь старых культурных народов – латинского, еврейского, – значительно выше своего отца, «боша». Но сегодня он решил, что ему выгоднее занять примиренческую позицию. Он закончил свои рассуждения выводом, что сознательный национализм открывает возможность людям различных наций понимать друг друга лучше, чем расплывчатый интернационализм.