banner banner banner
Жизнь. Книга 2. Перед бурей
Жизнь. Книга 2. Перед бурей
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жизнь. Книга 2. Перед бурей

скачать книгу бесплатно


– Хочешь быть хорошей женою, так научись не плакать, – сказала мать, целуя её и благословляя на ночь. – Завтра встанем пораньше и пойдём в церковь.

Глава V

Ничто не выходило так, как о том мечтала Мила.

Оставалось три дня до новогоднего бала и объявления о помолвке, и они – все три – прошли в хлопотах, в волнении и в разговорах, не имевших того значения, которого она искала. Она обессилена была примерками платьев и с горечью думала, что проводит дни не в объятиях жениха, а в объятиях портнихи. Затем были телеграммы от матери Мальцева, самые сердечные, – и родители много говорили о них и радовались. Шли Святки, всюду праздновали, и Жорж был занят: то приём у командира полка, где он должен быть, то спектакль у его солдат, где он не мог не быть, то ещё что-нибудь официальное и обязательное, и отец уверял Милу, что это именно так, даже упрекал её немного:

– Учись быть женой офицера, дорогая! Офицер не жене принадлежит – родине! Что ты скажешь, когда муж пойдёт на войну? Скажешь: не ходи! не пушу! – И он смеялся, ласково похлопывая дочь по плечу.

Мать твердила:

– Мила, просто неловко тебя слушать и видеть в таком волнении. Подожди до официальной помолвки. Ты сможешь выезжать с ним, вместо меня. Эти милые телеграммы от его матери! Всё идёт отлично. Георгий Александрович бывает у нас ежедневно. Перед тобою вся жизнь с ним.

Но Миле всё казалось, что события движутся медленно, что есть где-то какое-то «нечто» – и оно мешает её счастью, и она одна это чувствует. И все свои надежды и планы она перенесла на новогодний бал. Час объявления помолвки будет поворотным пунктом в истории её любви.

– Надеюсь, ты не заплачешь, – шутила мать.

И дома кое-что было неприятно. После откровенных разговоров с Глашей Мила как-то не могла восстановить прежнего с нею тона, и горничная всё прибегала, ахала, шептала, в общем, держалась наедине с Милой несколько фамильярно, словно они были «из одной деревни». Намёков Глаша не понимала, а резко оборвать её Мила не решалась, было как-то стыдно. Другою, и более сложною, неприятностью было новое отношение к Полине. Без всякой видимой причины Мила начала чувствовать глухое отвращение к портнихе, брезгливость к её прикосновению, а та всё мерила и мерила ей платья. Желая скрыть это, упрекая себя, Мила старалась быть беспристрастной и делалась преувеличенно любезной. А Полина хваталась за эту любезность и делалась более разговорчивой, чем обыкновенно. Эти новые и неприятные «мелкие чувства» наседали на Милу, как мухи, и она досадовала на себя и сердилась. «В такие дни – и ч т о меня отвлекает!»

Накануне бала, помогая одеться, Полина сообщила Миле, что приехала ненадолго Варвара Бублик и остановилась у ней на квартире.

– Варя здесь? О, как хорошо! Скажите ей, чтоб скорее, скорее пришла ко мне. Так хочу её видеть.

Готовая к балу, Мила стояла внизу, в круглой гостиной. Комната благоухала, полная цветов, посланных ей утром с карточкой Жоржа. Это были гиацинты нежных, пастельных оттенков. Их расставили бордюром по стенам комнаты, а Мила, стоя посреди, чувствовала себя как бы в объятиях жениха. Она решила: «Сегодня я спрошу: «Вы правда любите меня? Как долго? Как крепко?» И пусть он ответит мне, пусть скажет. Я не хочу только догадываться о его любви, я хочу знать. Я хочу слышать. Он скажет – и я буду счастлива. Как говорят женихи? «Люблю вас больше жизни». «Люблю вас больше чести». – Но тут Мила задумалась: «больше чести»? У Головиных было высокое понятие о чести. – Ну и не надо – «больше чести», это тут ни при чём, это из другой области».

Воображение отказывалось нарисовать ей, как Георгий Александрович будет говорить о любви. Это казалось ей несбыточным, невозможным.

«Но мне нужны слова, именно его с л о в а. Пусть скажет: «Мила, люблю вас безумно и на всю жизнь». И ей самой делалось несколько даже смешно представить его говорящим это: не походило на него, принимало комический характер.

«Всё равно, сегодня это б у д ет! Я выясню. Я клятвенно обещаю это себе. Я потом ему скажу – почему: меня это мучит, это омрачает счастье. Я вот н а э т о м м е с т е д а ю с е б е с л о в о. И когда я вернусь с бала – и это будет, как сейчас мне кажется, – через. столетие, через целую вечность! Я о б е щ а ю себе стать вот здесь же, на это самое место и сравнить, как я чувствую себя сейчас и как будет «после». Я буду стоять здесь счастливая, уже без сомнений и без волнений».

Хотя офицерское собрание находилось близко, Головины поехали на тройке. Кучер был отпущен на праздник, и его заменял конюший – Егор.

Этот Егор был недавним и странным обитателем «Услады». Крестьянин из деревни, он ни манерой, ни характером не подходил к тому, что считалось хорошим слугою в полку или в городе. Взятый в солдаты, старовер Егор то и дело попадался в провинностях, и это были провинности лишь с точки зрения солдатской этики и дисциплины, но не являлись таковыми в оценке старообрядца. Егор запутывался всё больше, и его наказывали всё чаще, и хоть в человеке этом не было ничего злостного, должны были наказывать, того требовала дисциплина, не делавшая исключений. Наконец дело о нём дошло до генерала, и Головин сам занялся проблемой Егора. Егор произвёл на него впечатление человека узкого, но бесстрашно правдивого, непоколебимого в своём кодексе нравственности и каменной веры. Генерал, чтоб избавить Егора от строя, отписал его в свою личную службу, как кучера: Егор прекрасно знал лошадей и любовно ухаживал за ними. Он прижился в «Усладе». По распоряжению генерала остальные слуги оставили Егора в покое, он жил на конюшне, старательно трудясь весь день и молясь по ночам. Людей он скорее чуждался, ибо «мир во зле лежит», видался только с двумя-тремя солдатами-земляками, тоже староверами и из той же далёкой лесной деревни. Писание он знал наизусть и говорил цитатами из него, как бы не имея своего мнения или не умея его выразить самостоятельно.

Головины, любители лошадей, часто бывая на конюшне, вступали в беседы с Егором, а потом рассказывали об этом, и в тех немногих словах Егора всегда было нечто, чего не сказал бы никто другой.

Сегодня он был кучером. Все остальные слуги стремились быть свободными на этот вечер, и Егор старался заменять всех, кого только возможно. Год этот «новый» был гражданским. Там, в его деревне, праздновали настоящий «Божий» Новый год, и падал он на первое сентября, ибо в тот день вечером, в пять часов, Саваоф начал сотворение мира. О мире Егор знал мало и больше знать не стремился, скорее избегал новых познаний. В его вселенной человек был центром мироздания, а жизнь человека – борьба за спасение души на вечную жизнь. Его единственным владыкою был Господь Бог. Он создал солнце, чтоб светить человеку, облака и дождь, чтоб орошать его нивы. Ночные небесные светила помещены в небесном своде, чтоб освещать путь пастуху и страннику. Растения созданы для укрытия и пищи. «Ешь траву, в траву одевайся, на траве спи». Люди созданы для любви и взаимной помощи в деле коллективного спасения и затем возвращения в «лоно Отчее». В деревне они называли всех: отец, брат, сестра. Попав в город Вавилон – («ныне всякий город Вавилон»), Егор ужаснулся обилию зла, извращениям человеческой природы («ныне человек живёт развратно и распутно»). Курение пугало его: дым, выходящий изо рта, уже свидетельствовал о присутствии «внутреннего ада и смрадного огня». Но веры Егор не потерял, наоборот, она возрастала при виде торжествующего зла. Богохульство свидетельствовало уже о скором конце мира. Единственное, что было нужно человеку «в последние времена», – это сохранять веру и в чистоте сердца готовиться к концу. Он жил «у порога» в вечность, и за этот порог обращены были его мысли и взоры. «Града пребывающа не имам», да и не нужен этот град, ибо всё уже обречено на горькую погибель, всё, кроме человека, кто живёт по Божьему слову.

Этот Егор и вёз Головиных на новогодний бал. Здание офицерского собрания было иллюминовано. Издали на тёмном фоне его контур был нарисован лёгкой огненной линией. Подъезжали гости. Смех, радостные и возбуждённые голоса звенели в воздухе. Дрожа от волнения, Мила вошла в собрание.

Георгий Александрович ожидал её внизу с букетом. Он сказал, что счастлив её видеть. От его слов всё засветилось, волшебно засияло для Милы. Она не вошла, она впорхнула в зал.

Все Головины всегда танцевали прекрасно. Пара Мила и Мальцев притягивала восхищённые взоры. Пожилые, уже не танцевавшие дамы вскоре заметили, что поручик Мальцев танцевал только с Милой, делая исключение лишь для тех, кому обязан был, так сказать, «служебным» вниманием, по должности. Кое-кто видел и букет, и не один пронизывающий взгляд был брошен на эту пару.

В оживлении зала, в движении танца невозможно было, конечно, вести тот разговор, о котором мечтала Мила, спросить: вы любите меня? как крепко? как долго? – но теперь Мила уже радостно отдаляла этот момент. Георгий Александрович был всем, чем должен быть влюблённый жених во время бала: ни к чему совершенно нельзя было придраться, и Мила теперь удивлялась своим прежним мыслям и подозрениям.

Близилась полночь. Все были приглашены к столу. Мила, посаженная рядом с Жоржем, неподалёку от председательского места полкового командира, теперь обращала на себя не только дамские, но и мужские взгляды: кое-кто начинал предполагать и догадываться.

Столы блестели серебром и хрусталём. Сияли огни. Благоухали цветы. Звучал смех. Играла музыка. Вечер проходил на редкость оживлённо и радостно. И кое-кто отмечал, что ни один прежний год не был встречен так счастливо, как этот! Увы! роковой для многих, для многих уже последний – 1914 год.

Оставалось десять минут до полуночи. Подавали десерт и шампанское. Командир полка встал для традиционной приветственной речи. Речь, по обычаю, была краткой, состояла из поздравлений и пожеланий. Но сегодня он добавил, что Новый год начинается прекрасно. И он огласил помолвку Жоржа и Милы.

Новость эта была так неожиданна, что на минуту воцарилось глубокое молчание. Тишина эта в средине такого многошумного вечера словно остриём пронзила праздник. И в этот странный момент тишины раздался тонкий звук разбитого хрусталя: Саша Линдер уронила бокал, он разбился, и вино разлилось по скатерти и полу.

Но уже поднялись первые голоса шумных поздравлений, восклицаний, звон часов, гром музыки и пожелания счастья в новом году. В общем радостном возбуждении, казалось, забылось и неловкое удивлённое молчание гостей в ответ на объявление помолвки, и инцидент с бокалом Саши. Они не забылись, конечно. Они были отложены, чтоб затем, на свободе, завтра, хорошенько обдумать всё и расценить. Саше на подносе принесли новый бокал, но он был иной формы, чем у всех остальных, – и это выделяло её от всех гостей. Взглянув на бокал, каждая дама взглядом своим говорила: она! Саша! от такой дамы – и такая неловкость!

Но Саша Линдер ничем не проявляла какого-либо душевного волнения, растерянности, беспокойства. Сидя около своего безобразного мужа, она спокойно сияла красотою. Между тем дамы бросали теперь любопытные взоры – мимо Милы – на Сашу и Жоржа. От них всегда ожидали романа, лишь потому, что оба были бесспорно первыми по красоте. И то, что внешне никакого романа заметно не было, только усиливало подозрения. Как? Ничего? Он – адъютант её мужа – и ничего? Он – по должности – бывал в её доме чаше, чем у других, он видел её чаще, чем других дам, – и ничего? И вот он женится – неожиданно, не поухаживав, хотя бы для вида, за невестой. А Саша и не знала, очевидно, об этом. Ей говорят: «обручён!» – и она роняет бокал. Такая неловкость – и от такой дамы!

Но всё это было пока только в умах. Внешне – как и всегда в полку: манеры были корректны и приветливо-дружелюбны. Существовала, конечно, интрига, существовала и сплетня – но осторожная, искусная, хорошо замаскированная, плелась она лишь в кругу верных друзей, в полутёмной гостиной. А затем выносилась в свет в якобы весёлой, незлобивой болтовне, с каплей яда, хорошо скрытой внутри.

Но и пауза, следовавшая за объявлением помолвки, – непредумышленная и тем более красноречивая – была, конечно, замечена всеми. Родители Головины были ею задеты, но понимали её как реакцию на неожиданность и задавали себе вопрос: разумно ли было уступить настойчивой поспешности жениха? Но они знали, что истинная причина – болезнь матери Жоржа – будет известна всем завтра же, и это успокаивало их.

Полная счастья, Мила была единственным человеком в зале, не заметившим ничего. Поручик Мальцев, хотя и не выказывая этого ничем, был очень задет. Он знал, что никто в полку не признавал его совершенно «своим». Но сам он по отношению ко всем был безукоризненно корректен и такой же корректности требовал к себе. Он чувствовал себя оскорблённым и за Милу, и в нём встало желание защищать её, ограждать и беречь. Это было первым тёплым движением его сердца к ней.

Бал продолжался шумно и весело.

Все, и особенно товарищи Жоржа, старались усиленным вниманием загладить прошлую неловкость. Единственной дамой, которая оставалась сама собою, как всегда, была Саша Линдер. Она поздравила жениха и невесту совершенно так же, как поздравила бы всякую другую пару.

Как была счастлива Мила! По временам она сжимала руку до боли в пальцах и говорила себе: «Вот и я счастлива! Я счастлива! Я счастлива!»

Лился свет, лилась музыка. Мила кружилась в вальсе в объятиях Жоржа, и он говорил ей:

– Вы необыкновенно прекрасны сегодня.

Новогодние балы обычно длились до рассвета. Головины боялись, чтобы Мила не утомилась, – ей вскоре предстояла поездка в Петербург. Ещё до бала решено было, что она отправится домой в два часа и Жорж проводит её.

Это возвращение домой наедине с женихом было тем моментом, который Мила назначила для разговора о любви.

Накинув свою лёгкую соболью шубку, подвязав ленты капора бантом под подбородком, она легко сбежала вниз по ступенькам, счастливая, видя, что Жорж уже стоит у выхода, ожидая её. Он смотрел на неё, пока она бежала вниз по ступенькам, смотрел, не спуская глаз, и никогда в жизни – потом – она не забыла ни этого взгляда, ни этих ступеней.

Они вышли вместе.

После движения, шума и света их встретила безмолвная зимняя ночь. Звёзды, планеты, созвездия сияли им сверху. Мельчайшие снежинки, как светящаяся межпланетная пыль, кружась, сияли у фонарей, словно осыпаясь с небесных светил. И вечная загадочность, непостижимая тайна надземного мира на миг испугали Милу. Ей хотелось укрыться от этого величия в земной уют, в те маленькие санки Жоржа, что ожидали где-то поблизости. Она почти побежала к воротам, слыша шаги жениха за собою. Он догнал её. «Куда вы, Мила? Так спешите домой?» Он крепко держал её под руку. «Сейчас спрошу», – сказала себе Мила – и быстро к нему обернулась. Она отдёрнула свою руку, став напротив, чтобы лучше видеть его лицо. Лунный свет словно пронзил её и поднял над землёю. В его ореоле и она сияла вечным и тихим, загадочным светом. «Одеяяй светом яко ризою», – подумал он. Это был странный феномен зрения, и Жорж остановился на миг, удивляясь сиянию всех контуров образа Милы. Она протянула к нему руки.

– Вы любите меня? – спросила она громким шёпотом. – Сейчас скажите! Любите? Давно? Долго?

Его лицо медленно расплывалось в ему несвойственную, нежную улыбку: так глядят на очень маленьких, ещё невинных, безгрешных детей. Он взял её протянутые руки в пушистых белых рукавичках и, поцеловав, тоже шёпотом ответил:

– Я люблю вас. Как долго? Совсем недавно – сейчас.

– Спасибо, – сказала Мила тем же шёпотом.

И оба они тихо засмеялись.

– Но сильно?

– На это трудно ответить. Способность любить не у всех одинакова. Я люблю, сколько могу…

Он говорил, и она смеялась от счастья. В его глазах она сияла всё больше, как будто тая, соединяясь со светом вокруг.

– Георгий Александрович! – воскликнула она. Ей хотелось сейчас же что-то сказать, обещать, как-то запечатлеть своё необычайное счастье, бросить вызов всем превратностям жизни, самой судьбе. – Из всего, что теперь ещё может случиться с нами или отдельно со мною и вами, я боюсь теперь одного: пусть наша любовь – никогда, никогда! – не превратится в привычку, в бесцветную супружескую жизнь. Пусть это будет единственной и необыкновенной историей любви! Она так чудесна! Пусть случаются беды, несчастья – а она пусть всё растёт и всё сияет. Да?

И – как внезапный ответ на её вызов – за забором поднялся шум, возмущённые голоса, грубая солдатская ругань. Хлопнула калитка, и вбежавший солдат кинулся к Жоржу, захлёбываясь от волнения:

– Ваше благородие! Тут скверная история случилась! Мёртвое тело! – Он громко стучал зубами и от возбуждения и от холода.

Гул голосов за забором всё разрастался.

– Мила, бегите обратно, к родителям. Я должен сейчас же заняться этим.

И с солдатом он быстро ушёл со двора. Мила побежала обратно в собрание.

Поручик Мальцев, таким образом, оказался первым на месте несчастья. Около щегольских саней полковника Линдера стояла группа солдат-кучеров, кто, при лошадях, ожидал господ. Они ругались громко, жестикулируя. Увидя поручика, все расступились. В санях, скорченный, лежал мёртвый, замёрзший кучер полковника Линдера.

Согласно военным правилам, кучер-солдат не имеет права без позволения оставить лошадей и экипаж офицера. За очень небольшими исключениями, офицеры заботливо относились к своим слугам, считалось очень дурным тоном «тиранствовать». И в эту новогоднюю ночь, по обычаю, отдано было приказание, чтоб кучера, соблюдая очередь, шли «греться» в подвальное помещение, где им давалось «умеренное» угощение, чтоб они «подбадривались», но не напивались. Но полковник Линдер был человек особого порядка: преклоняясь перед дисциплиной, безжалостный, жестокий по природе, он в жертву ей приносил человека. Тип известный: немец, делающий в России военную карьеру.

Имея наилучших в полку лошадей, он непомерно ими гордился, будто это была его личная заслуга, он сам их выдумал. Его пара серых в яблоках, как близнецы – пятно в пятно, являлась его особенной гордостью и заботой. И его кучер имел от него строжайший приказ – раз навсегда – никогда и ни под каким видом не оставлять лошадей на попечение других кучеров (бывали случаи, что лошадей «портили» в видах мести владельцу). В тот день, в канун Нового года, и сам Линдер и Саша много ездили по магазинам и визитам. Лошадей и экипаж меняли, но кучер был всё тот же. Как выяснилось потом, кучер не пил, не ел, не переодевался и не согревался с самого утра. А уезжая на бал, полковник Линдер приказал подать серых в яблоках, и, дожидаясь у здания, кучер не мог их оставлять. Запрягая, перепрягая, носясь по городу то с господами, то с поручениями – и всё это в страхе, – кучер не имел минуты поесть, отдохнуть, согреться и переодеться – и вот тут он был: при лошадях, мёртвый.

Придя первым на место несчастия, поручик Мальцев должен был немедленно заняться происшествием. Тело внесли в подвальное помещение, послали за военным доктором, танцевавшим мазурку на балу, за командиром полка и полковником Линдером. О событии, таким образом, узнали и все слуги, и все гости в верхних залах. Все были возмущены, негодовали, но про себя, не вслух: критиковать кого-либо из офицеров открыто, в обществе, в присутствии слуг не полагалось. Комментарии были отложены до завтра – и бал продолжался. Но на веселье была брошена тень. Музыка звучала иначе. Гости незаметно стали исчезать, особенно пожилые. Молодёжь оставалась; приказано было танцевать до утра, чтобы не преувеличить важности события и чтобы не сорван был бал.

Первыми уехали Головины, увозя с собою Милу.

Она возвращалась домой с родителями, не с женихом. Ещё один план её рухнул. Ещё одна уверенность обманула её.

Они ехали молча. Луна поднялась выше и всё бледнела к утру. Гривы лошадей поблёскивали инеем. Мила чувствовала, как слёзы катились из её глаз, подмерзая на щеках. Она смахивала их рукавичкой. Ей казалось, что какая-то тень от этой смерти брошена на неё самоё и на всё её счастье. Родители молчали. Кучер Егор что-то невнятно бормотал. Они почему-то ехали медленно, и печаль сменила всё то радостное возбуждение, с каким Мила ехала на бал в этот вечер.

Также молча все трое вошли в дом. Подымаясь по ступеням, Мила подумала, что никогда ещё она не возвращалась домой с такою смущённой душою и беспокойным сердцем. Она остановилась в круглой гостиной, на том самом месте, где обещала самой себе рассказать, что и как было и насколько она наконец уверилась в своём счастье. Всё было не то и не так, как она ожидала. «Что ж, возможно, в жизни того счастья нет, какое мы себе воображаем. Есть, но что-то другое…»

Не рассеялись её предчувствия, беспокойство, волнение – они приняли иную форму. Какие-то внешние силы, казалось, вмешивались в её личную жизнь, не допуская ничем владеть, ничем насладиться как неотъемлемо своим. Что это? Её судьба? Она хочет быть с Жоржем, но должна начать с разлуки – уехать. Они начали наконец говорить о любви, но он должен уйти, потому что рядом – несчастье.

До сих пор она знала только мирное, безмятежное течение жизни в «Усладе». О страшных грозах истории, о неотвратимости личных трагедий в трагедиях общих она не знала ничего. Всё, что мешало счастью, она называла «судьбой», непонятной и страшной. И вот «судьба» впервые коснулась её своей невидимой, но властной рукой.

Она стояла посреди круглой гостиной, не замечая нежного аромата гиацинтов. Она прислушивалась к своему сердцу: казалось, сердце пыталось подсказать ей что-то, а она не понимала его голоса. Ей смутно казалось, что и она виновата в чём-то, что и её касалась смерть того солдата, что виновата она не личной виной, но как-то косвенно, просто тем, что живёт на той же земле, где жил и он.

«Как странно! Как странно! – думала она, сжимая руки. – Случается совсем неожиданное, и никак не то, чего ожидаешь, на что надеешься, на что, кажется, имеешь право».

Мысль, что её жизнь переплетена с жизнью других в сложный узор, которого она не видит, который ей был непонятен, впервые пришла ей в голову и испугала её.

«Я лишилась этого счастья – поездки с Жоржем, я имела на это такие надежды, я имела на него полное право – но я лишилась его, и этот час исчез навсегда. И ничто не сможет мне вернуть его. И те слова, что Жорж успел сказать мне, уже затуманены, затоплены беспокойством, жалостью к тому солдату и страхом за себя. Возможно ли, что вообще нет, не существует того светлого, безоблачного счастья, которого я ожидаю? Но он сказал, что любит меня, и пусть остальное всё мне только кажется! – утешала она себя. Но и эти слова его теперь мерцали каким-то неуверенным лунным светом на фоне большой печали. – И он любит, и я люблю – а что выходит! Больна его мать, замёрз кучер Линдеров, мне нужно новое платье, он дежурный по полку, я еду в Петербург, он остаётся здесь – и мы не принадлежим ни нашему счастью, ни один другому».

Она медленно поднялась в свою комнату. Свет лампы наполнял комнату мягким, светящимся голубым туманом.

– Как странно! Как странно! – шептала она, раздеваясь. – Я уверена была: мы поедем, он меня поцелует. Но умер солдат – и нет поцелуев!

Тёмная жизнь, неизвестная ей, бурлила за «Усладой» – и вот врывалась к ней со своими катастрофами. И она – Мила – оказывается, не защищена от неё ничем.

«Как странно! Но с кем обсудить это?» И вдруг она вспомнила, что приехала Варвара Бублик.

«С ней! Именно с ней! Она одна всегда была занята мыслями вроде этих моих вопросов. Она меня успокоит. Она объяснит всё толково, как задачу по геометрии. Я только с ней и понимала задачи. А сейчас буду думать о Жорже. Он сказал, что любит. И это – счастье. И это всё, всё! И довольно! Завтра пошлю лошадей за Варварой. Варвара моя, Варенька, пчёлка, мурашка! Ползи сюда! Ты объясняла мне алгебру, объясни теперь задачи жизни!»

В этот же час Варвара сидела в своём углу в доме Полины. Член коммунистической партии, она приехала в город с некоторым «заданием». Керосиновая лампа под маленьким зелёным абажуром – лампа труженика – лила свой скудный свет на страницы «Капитала» Маркса. Варвара читала медленно, с глубочайшим волнением, казалось, почти не дыша. Комната её была безлична, опустошена от всего, что обнаруживает намёк на желание комфорта. Комната была беднее даже, чем келья монахини: в ней не было ни иконы, ни распятия.

Ни один звук не нарушал тишины, лишь – по временам – шелест перевёрнутой страницы. Странно было видеть такое молодое существо таким неподвижным, почти не подающим внешних признаков жизни.

Заканчивая назначенную себе главу, Варвара встала бесшумно и бережно закрыла книгу. Затем, также бесшумно, она подошла к стенному календарю. Оторвав аккуратно верхний лист, она долго, безмолвно смотрела: 1 января. Год 1914.

Затем – из экономии – она погасила лампу под зелёным абажуром и постояла у окна. Эти странные окна дома Полины были так высоки, что Варвара стояла опершись подбородком на подоконник, и хотя видела небо, звёзды, луну, думала она не о них. Она мысленно пересказывала себе главу, только что прочитанную в «Капитале».

И хотя всё вне дома сияло луною, в комнате Варвары было темно.

Глава VI

В эту новогоднюю ночь – по головинской традиции – их слуги, пригласив друзей, пировали в подвальном помещении «Услады».

Длинный стол под белой скатертью был накрыт на тридцать приборов. Разноцветная и разнокалиберная посуда весело толпилась на столе, поблёскивая отражённым сиянием огромной висячей лампы, пущенной «на весь свет».

Знаменитая головинская кухарка («лучше всякого повара») наряжалась к празднику. Мавра Кондратьевна (никак не просто Мавра) высоко ставила и себя, и своё искусство. Выученица старого головинского повара, кто, в свою очередь, выучился тоже у старого головинского повара – из крепостных, одного из тех, кого русские баре посылали учиться в Париж, – Мавра имела свою традицию и свои принципы. У ней всё и всегда выходило «удачно», и эта постоянная, не изменявшая ей «удача» держала её в гордо-радостном духе. Сегодня она – по традиции – была хозяйкою пира. Угощение было почти готово, только ещё гусь – гигант по размерам – нетерпеливо шипел в духовке. Окорок бараний и окорок свиной были уже на столе. Индейка «отдыхала» на блюде. Для украшения её лапок денщик резал папиросную цветную бумагу, собирая её в кисточки. Лакей, любуясь на тёплую румяную индейку, произнёс: «Венера!» Он побывал когда-то со своим господином в Италии и при случае любил поразить кухню иностранным эффектом.

Услыхав, Мавра Кондратьевна приказала ему «не выражаться»: тут святой вечер и православный народ. Её авторитет стоял высоко среди прислуги: «за повара» – в таком-то доме! Лакей не осмелился возразить.

Жизнью своею, «почти что княжеской», Мавра Кондратьевна была довольна, не мечтала о лучшем, уверенная, что лучше и не бывает. Готовясь к роли хозяйки – сидеть на первом месте, под образами, она принаряживалась в комнате, примыкавшей к огромнейшей кухне.

Но пока она помадила свои жиденькие зеленовато-жёлтые волосы, укрепляя узелок большими, как вилы, парадными шпильками, «сердце её было не с нею», оно было в духовке, где «доходил» традиционный рождественский гусь. Оттуда, словно призывая её, доносилось шипение: гусь давал знать о себе. Наспех посмотрела Мавра в круглое ручное зеркальце, с туманностями и щербинками. Зеркальце было мало, и видеть она могла лишь центральную часть своего обширного лица. Но и тем, что она увидела, Мавра осталась очень довольна. Она никогда не употребляла пудры, не говоря уже о таких изощрениях, как румяна. Её же собственное лицо, не то от плиты, не то от природы, было медно-красное, совершенно в тон её кухонной эмалированной утвари. Оно и блестело, как эмаль её красных кастрюль. В зеркало Мавра смотрелась редко: по двунадесятым праздникам и под Новый год.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)