скачать книгу бесплатно
– Почему! Я плакала от счастья. Я давно его люблю. Не подымай так брови: полгода в него влюблена… Я влюбилась в него давно, на моём первом балу. И вот, я расту, и любовь моя всё растёт и растёт со мной. А надежды, знаешь, никакой. Я молчала. Я начала вести «Дневник моей единой любви» – и мне нечего было в него записать, то есть всё о том, какие мои чувства, но ничего с его стороны, никаких фактов. Мы с ним виделись редко, и со мной он был совершенно как со всеми другими. Любовь моя ничем не питалась. И знаешь, мама, я думала – придёт день, и я услышу: поручик Мальцев женится на такой-то! Я готовилась: как переживу этот день, и переживу ли! Конечно, у меня есть ты, папа, братья, тётя, но я знала, что не полюблю никого больше и стану жить в одиночку, как тётя. Я горевала. Ты сама замечала, мама. Ты говорила: «Как переменилась наша Мила! Ходит тихо, говорит медленно». Ты даже думала – малокровие, и хотела везти за границу. А это было от горя. Ты не улыбайся! – говорила она, дрожа от волновавших её чувств. – На днях вижу, папа читает книгу и очень смеётся. Я взяла книгу к себе на ночь, чтобы тоже развлечься и посмеяться. И знаешь, мама, я проплакала всю ночь. Это был роман «Старая дева» Бальзака. Ты читала? Ты помнишь, как она упала в обморок, когда узнала, что их гость женат? П о ч е м у это смешно? Почему из всех страданий одно только горе старой девы вызывает смех? И даже у нашего доброго папы! И я увидела свою судьбу: быть несчастной старой девой и от этого всем казаться смешной! И я решила быть гордой, скрывать и скрывать мою любовь. Решила забыть. Стараюсь – никакого результата. Утром я просыпаюсь, и любовь моя просыпается со мной. И вот, мама, пойми, как он благороден сердцем! Он мог три года слегка ухаживать за мной – и я бы три года мучилась: увижу? что он мне скажет? Я бы стала ужасно ревновать: с к е м он говорит? ч т о он говорит ей? А он избавил меня от этих унизительных страданий. Он поступил по-рыцарски. Он пришёл и предложил мне свою жизнь, любовь и сердце. Мама, ты поняла? Ты больше не будешь спрашивать, почему я плакала?
– Поняла. – А про себя она подумала: «Боже, как мы мало знаем наших детей! Как мы упускаем из вида, что они вырастают! И это Мила, о которой я знала только, что больше всего на свете она любит фисташковое мороженое!»
Вслух она сказала:
– Слава Богу, что всё так хорошо закончилось, или, лучше сказать, так хорошо началось. Теперь мне надо идти. Завтра утром встанем пораньше и после ранней обедни отслужим молебен. А сейчас успокойся и отдохни. Кстати, Полина придёт сегодня. Пересмотри с нею модные журналы, тебе понадобится много нарядов теперь. Затем пусть Глаша причешет тебя к вечеру. Георгий Александрович будет к вечернему чаю.
– Мама, – сказала Мила в ответ, – не странно ли это? Случилось такое необычайное дело, а мы – по-прежнему: ты – в гости, придёт Полина… Ведь всё-всё должно бы перемениться в нашей жизни сегодня. Надо всё бы забыть и думать только об этом и праздновать…
– Мы и начнём сегодня вечером, когда придёт Георгий Александрович, а сейчас – до свидания, невеста!
Глава II
Покинув Головиных, поручик Мальцев пошёл пешком, прямо, не глядя перед собою. Он шёл по направлению к казармам.
Итак, решено. Он сделал предложение. Оно было принято. И эта девушка, заплакавшая от счастья, будет его женою. И ещё раз он спросил себя: нужно ли было это делать?
Он шёл, не замечая и не узнавая прохожих. За «Усладой» начиналось поле, затем шли квартиры высших военных чинов полка, полковое собрание, церковь, контора, библиотека, полковой сад и, наконец, солдатские казармы; за ними кончались постройки и расстилалась равнина. В этот зимний морозный день она покоилась и уходила вдаль белым, сияющим, умиротворённым пространством. К этой равнине, к её безжизненному покою поручик Мальцев и направлял свои шаги. Ему хотелось быть одному, в месте, где нет движения, нет людских голосов, чтобы разобраться в том смутном и неприятном впечатлении, которое осталось у него после посещения Головиных.
Он прошёл, не заметив, мимо дома Линдеров, куда уже начали собираться гости, и экипажи их вытягивались в линию по улице. Так же рассеянно прошёл он мимо казарм, не отвечая солдатам, вытягивавшимся в струнку, отдавая ему честь. Это было необычайно, и солдаты провожали его удивлёнными взглядами. Они любили поручика Мальцева за его корректность, справедливость, за полное отсутствие в нём искательства перед высшим начальством, за его всегдашнюю готовность взять сторону солдата, а не высшего чина. Они также любили его за красивую наружность, за его статность, хорошие манеры, за его богатство и щедрость. Им гордились.
Он шёл своим размеренным шагом, не замечая, что затуманилось небо и начал падать снег. В воздухе стояла та же задумчивая и слегка печальная тишина, что и в его душе. Он сливался с нею, и она, умиротворяя, баюкала его. Мысли его потекли стройным порядком.
Внешне всё было ясно, логично и просто. Он женится, уступая настояниям больной, умирающей матери. Она хочет увидеть его женатым, устроенным в семейной жизни. Их на свете всего двое: мать и сын. Она, умирая, не хочет оставить его одного. Она опасается, что он ещё глубже уйдёт в своё одиночество и не женится вовсе. Она уверена, что жена и дети дадут настоящий смысл и интерес его жизни. Она торопит его, желая, прежде брака, увидеть его невесту, увидеть, какая жена, какая семья ожидают его. Времени мало, она настаивает, чтобы он поспешил. Послушный и любящий сын, он согласился. Он выбрал невесту, как советовала мать: молодую, здоровую, из хорошей семьи и с безупречным именем. Богатство, высокое положение в обществе, связи для Мальцевых не имеют значения.
Он так и сделал, и предложение его принято.
Это – внешнее положение вещей, но в его внутреннем мире, в его сердце не было ни простоты, ни ясности.
С некоторых пор, без всякой отчётливо видимой причины, жизнь тяготила его. Он в ней не испытывал радости и не видел смысла. Жить дальше казалось ненужным: он ничего не любил, ни к чему не стремился, ничего не желал. Людей он сторонился, многих открыто презирал; книги перестали его занимать; религия давно потеряла для него всякий смысл, о бессмертии за гробом он мог думать только с улыбкой. День смерти неизбежен, и если жизнь утратила смысл – зачем ждать? Почему бы не приблизить к себе этот день? Не смешно ль трусливо ожидать старости, болезней, постепенного физического разложения, когда можно одним движением руки прекратить жизнь теперь же и уйти прилично – молодым и здоровым.
Он всё больше искал одиночества, покоя и тишины – преддверия небытия. Небытие привлекало его – завершённая тайна, а жизнь – случайна, нечистая накипь на её краях. Небытие – родная душе стихия, всё живое уходит туда. Туда! Туда! Жизнь – жалкая, неловкая, неудачная поза, ложь, игра с невидимым партнёром, заведомо битая карта. Но небытие – первичное состояние, и к нему естественно льнёт душа человека. Она предвкушает его во сне и только так отдыхает.
Он полюбил дни как сейчас, без солнца, без звуков, без примет жизни, как это ровное чистое снежное поле пред ним. Чем меньше связей с миром, тем легче и лучше. У него их было немного: мать, лошадь, денщик, револьвер.
Он не имел жалоб ни на кого, ни на что. Судьба, в насмешку, одарила его всем, что обычно делает человека счастливым, всем тем, чего люди желают и ищут. Но ему ничего не было нужно. Жизнь сужалась пред ним, тропинка становилась всё темнее и уже: к одному – к небытию, к уходу из жизни.
Этим всем он ни с кем не делился. В его положении было бы смешным выглядеть трагически. Он понимал это, старался выглядеть как все и казался только рассеянным и усталым. Для себя он предполагал объяснение: возможно, родился с пониженным чувством жизни – дитя от несчастливого брака. И хотя для всех посторонних он продолжал ещё быть всё тем же – молодым, здоровым, красивым и сильным, – сам себя он видел иначе. Для себя он был грустный и сморщенный неразговорчивый карлик, кому чужд был пафос человеческой жизни. Только мать отчасти угадывала это – и торопилась привязать его туже к тому, что есть человеческий жребий на этой планете.
Он знал: товарищи его не любили. Отчасти из зависти: он был всех богаче и имел связи в высшем обществе столицы; отчасти оттого, что он не мог быть тем, кого называли «рубаха-парень», не жил со всеми нараспашку, не откровенничал, не слушал и не рассказывал любовных историй, настойчиво избегал и карт, и кутежей. Его появление даже связывало его товарищей, понижало их веселье. Он был чужой. Его чувствовали пришельцем, критиком. Никто, однако, не сомневался в его благородстве, смелости, честности, но они выражались в такой холодной, корректной форме, что этим своим превосходством только стесняли и раздражали других. Его избегали. За глаза его называли «опасный человек», но в глаза никто бы не решился на такую шутку.
Но именно за те же качества его любили солдаты. Для женщин он был неотразим, и его холодная, безукоризненная, совершенно одинаковая ко всем – дамам, барышням, красивым, молодым, старым, уродам – вежливость и очаровывала их и приводила в отчаяние.
В полковой жизни не было секретов. При желании можно было знать всё обо всех в их частной жизни. О Мальцеве знали, что в прошлом, в первой поре своей юности, он кутил, ухаживал, играл в карты, а потом всё это бросил. Отсутствие чего-либо мало-мальски скандального в его настоящей жизни – при его возможностях! – казалось удивительным, странным. Уже третий год как он был в полку – и ничего! Он бывал там, где служебное положение обязывало его бывать, делал что полагалось, говорил, что было необходимо, – ни больше и ни меньше. Эта его безупречность тоже создавала ему недоброжелателей среди мужчин: она понималась как высокомерие, как нарочитая надменность. Но всем было также вполне очевидно, что он не старается выдвинуться, не ищет карьеры, никому ни в чём не стоит на дороге, – за это его ценили и терпели.
Жениться он не собирался, и сегодняшний шаг был уступкою матери. Он избрал Милу, понимая, что именно она и понравится его матери.
В детстве, живя дома, он, как и многие дети, не задумывался о семейных отношениях в доме. Там царил порядок, немногословная вежливость, однообразие, комфорт, тишина. Его определили в военную школу, и он стал только гостем в семье. Он был уже офицером, когда отец умер. Однажды, по дороге на манёвры, не предупредив, он заехал домой. Его не ожидали. Имея всего два-три часа свободного времени, он торопился и прошел прямо на половину матери, в ее гостиную. Там он услышал её голос, она с кем-то говорила в своей спальной. Он сел в кресло, ожидая, когда она выйдет, не желая мешать.
Скорбный тон голоса удивил его. На что она могла бы жаловаться? Она говорила: «Покоряюсь Божьей воле… принимаю безропотно, как принимала несчастье всей моей жизни. Вижу, что после тяжкой жизни меня ожидает мучительный конец. Поддержите меня молитвой: я совсем одинока. Около меня нет родного человека. Один сын у меня, но он всегда вдали, и у него нет ко мне сердечной привязанности…»
Он понял, что мать говорит со священником. Возможно, это была исповедь, так как священник начал вслух читать молитву.
Жорж на цыпочках ушёл из гостиной.
Услышанное поразило его. Он прежде никогда не думал, чем была жизнь матери. В сердце его впервые проснулась к ней жалость и нежность…
Затем он увидел её. Она выглядела уже обречённой. «Рак печени, – сказала она ему, улыбаясь, и ничто в голосе её, ни в тоне не напомнило, как она говорила со священником. – Не огорчайся, надо же от чего-то умирать человеку. Смерть для всех неизбежна, как бы она ни называлась, эта последняя болезнь». Она говорила спокойно, полушутливо.
«Так она всегда говорила со мною, – вспоминал Жорж, – она ни с кем не делилась горем. И теперь она должна была позвать чужого человека и у него искать утешения. Мне она не станет жаловаться, ни плакать передо мною. Она думает, что я чёрств и её жалобы вызвали бы во мне только досаду».
Жалость и нежность к ней всё подымались, всё росли в его сердце. Он продлил отпуск, оставался с ней, сколько мог. Но он не был способен к сердечным излияниям, не склонен к проявлению чувств. Он не сказал ей ни одного из тех простых, но от сердца идущих слов, какими другие дети говорят с матерью. Взамен он окружал её молчаливой заботой и вниманием, оставаясь часами с нею, не выходя из дома.
Наконец она решилась поговорить с ним откровенно.
Она просила его жениться: «Пока я жива». Она просила его переменить образ жизни, оставить военную службу.
– Ты будешь всегда одинок в военной среде. Она не по тебе. Женись, путешествуй. Поезжай на юг, в наше имение, займись хозяйством. В деревне легче и проще сходятся люди, возникает дружба. У тебя будет семья, дети, полезный труд. Ты увидишь, как прелестна будет жизнь, если ты выберешь в жёны девушку по сердцу. Помни, в человеке главное – характер. Женившись, ты живёшь с характером жены, не с её умом или красотой. Выбирай простую сердцем и добрую. Если женишься скоро, она побудет со мною в мои последние минуты. Я буду любить её, я буду видеть ваше счастье, и мне легче будет переносить болезнь. Я умру спокойно.
Он соглашался со всем, что она говорила, он обещал. Теперь, когда мысли его обратились к ней, он увидел в прошлом многое, о чём прежде не думал: тяжёлый характер отца, его эгоизм, его мании, всегда приглушённые голоса прислуг, припадки тихого отцовского гнева по самым ничтожным причинам – и её всегдашняя покорность, её молчание. И он, сын, никогда, ни разу, не подошёл к ней с нежным словом. Нет, он был лишь корректен, сдержан и вежлив. И теперь, лишь бы загладить прежнюю холодность, он соглашался на всё. А она, как дитя, светлея лицом, благословляла его на женитьбу, на грядущее счастье.
Уехав, он готов был забыть свои обещания, но она всё писала, напоминала, просила. Он получил письмо от её доктора: конец близился и был неизбежен. А она писала: «Живу, стараюсь дожить до того дня, когда увижу тебя с твоею женою, здесь, в доме, у моей постели». Он решил уступить её просьбе и стал выбирать невесту. Дело было нелёгкое. Провинциальная сентиментальность и манерность барышень его отталкивали. В моде были «загадочные», неудовлетворённые натуры, а также трагические и декадентские. Он содрогался при мысли связать себя и жить с существом подобного рода. Зайдя как-то раз к Головиным, в день, когда не было других гостей, он был привлечён и очарован их простотой, сердечностью и весельем. Главное для него – в них не было ничего деланного, ничего смешного. Головины ни за кем не тянулись, ничего не разыгрывали, ни перед кем не заискивали и никому не завидовали. Тётя Анна Валериановна ему особенно понравилась, но она была много старше, в невесты не годилась. Мила показалась ему простушкой, но безобидной, приветливой и скромной, без поз и кривляний. Братья её – джентльмены. Женясь на Миле, он мог не стыдиться её родни, не избегать их. Он был уверен, Мила понравится его матери. И это, главным образом, решило судьбу Милы.
Георгий Александрович не был влюблён. Мила лишь казалась ему наиболее цриемлемой из всех барышень его круга. К тому же ему приятна была и атмосфера «Услады». Он надеялся, что Мила сумеет и свой дом поставить по тому же образцу. Хотя и влюблённая в него тайно, Мила и при нём держалась спокойно, без кокетства, не стараясь казаться интересной, она была даже слегка застенчива, но с большим достоинством. Ему нравились её манеры.
Но сегодня… Поведение Милы, её экзальтированность («Я давно люблю вас!») неприятно его поразили. Он начал бояться, что сделал ошибку. Он уже почти сожалел о своём выборе. И только мысль, что сегодня, сейчас он пошлёт телеграмму матери, радовала его. «Пусть, там будет видно, но сейчас…» И он думал о том, что немедленно надо отправить невесту в Петербург, чтоб она познакомилась с его матерью и погостила у ней. Он был уверен, что Мила будет почтительна, приветлива и ласкова с нею, и это говорило в пользу его выбора. Что касается её восторженности, её порывистости, тут необходимо сразу же принять меры: тактично, без слов, своим поведением дать ей понять, что он не любит сцен, враг сентиментальности, считая её смешной и излишней. Пока Мила только его невеста, легко будет держать её на расстоянии, это даже и принято. Когда станет женою, ей можно будет и прямо сказать, что слёзы вообще неприятны, в восторженности и взволнованности нет достоинства. А пока, если она обратит свои нежные чувства на измученную недугом мать, то, возможно, именно это и обрадует тяжко больную, одинокую женщину.
Он снова подумал о телеграмме, о той радости, какую она принесёт его матери, и в его сердце встала даже тёплая благодарность к Миле. «"Я согласна!"» – как она это сказала! – улыбнулся Георгий Александрович. – Как ведь обрадовалась! Но хорошо: так быстро всё решилось, и можно послать телеграмму».
Он остановился и осмотрелся. Он давно свернул с дороги. Впереди расстилалось мирное белое поле. Неподалёку, в стороне, виднелись последние постройки – полковые оранжереи. Это был ряд низеньких строений со стеклянными крышами, частью прикрытыми соломенными настилами, в иных местах защишённые от снега наклонными навесами. За стёклами туманно виднелся роскошный сад нежных цветущих растений. При этом снеге вокруг, при этом тусклом свете и грустном покое и холоде, цветы казались миражем, отражением какого-то другого, далёкого мира.
Он стоял, смотрел, и тихая нежность прокрадывалась в его сердце. «Я согласна. Я давно люблю вас», – сказала она и заплакала. Но он не хотел давать воли своему чувству, решение было принято. Влюблённая женщина вообще казалась ему неприятной, даже несколько смешной. Его более привлекал тип «скрытых горений», как Анна Валериановна или Саша Линдер, о чувствах которых никому ничего не было известно. Тут он вспомнил о приёме у Линдеров. Идти было уже поздно. «Надо послать цветы с извинением, – подумал он, – заодно и букет Людмиле Петровне. Ей даже необходимо – и именно сегодня».
Открыв дверь оранжереи, он спустился по скользким ступеням вниз. Волна тёплого воздуха, ароматного и нежного, встретила, обвила и поглотила его. Полусвет и тишина. Он остановился перед цветами, уже совсем спокойный и радостный, и любовался ими. Это была одна из редких минут в его жизни, когда при виде красоты он думал, что жизнь может быть и лёгкой, и приятной.
Все цветы были особенного, хрупкого, оранжерейного качества. Они и не казались настоящими, теми, что буйно цветут под жарким солнцем лета, спят, разливая аромат при луне, и к осени дают семена. Эти цветы были изящны, и хрупки, недолговечны, и бледны. Они свидетельствовали о непрочности искусственного земного счастья. Но аромат их, сгущаясь в закрытом строении, под стёклами низкого потолка, был силён и крепок, он не разливался по полям и садам, он весь был здесь. Казалось, цветы торопились отцвести и умереть поскорее и тайно, ароматом своим, сообщали об этом человеку: мы готовы! скорее, скорее!
Георгий Александрович кликнул служащего, чтобы заказать букеты.
– Какие цветы сейчас самые редкие?
– Должно полагать, ваше благородие, что ландыши самые редкие, – подумав, отвечал садовник. – Как на дворе декабрь – то ландыши, не иначе.
На приказание собрать большой букет ландышей и отослать в «Усладу» он отвечал, что малый букет можно собрать, а на большой цветов никак не наберётся, не по сезону. И он указал Мальцеву на несколько маленьких, словно озябших патетических кустиков. Их колокольчики чем-то напоминали осиротевших детей.
– Жаль, – сказал Георгий Александрович. – Что ж, пошлите букет какой выйдет. Соберите для него все ваши ландыши.
Он повернулся, чтоб уйти, но вспомнил о Саше Линдер.
– Какие цветы самые дорогие здесь, в оранжерее? – спросил он садовника.
– Розы тут есть у нас, ваше благородие. Особенные. Дороже и быть не может.
Никакие цветы не были слишком дороги для букета Саше Линдер, никакие не могли быть достойны её красоты. Мальцев приказал сделать большой букет из всех лучших роз и послать с его карточкой Саше Линдер.
Услыхав это имя, садовник и сам расцвёл:
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие! Замечательнейший пошлём букет, какого лучше и вообразить невозможно.
Глава III
Оставшись одна, Мила не знала, что с собою делать.
Счастье! Оно стояло перед нею. Она слышала его голос, зовущий вдаль. Над нею витали его светлые крылья. Ей хотелось бежать, лететь, петь и всё рассказывать и рассказывать о своём счастье. Необычайная, праздничная тишина в доме казалась ей невыносимой, словно кто украдывал у ней минуты счастья. Она не могла оставаться в своей комнате, сидеть на месте. Она дрожала от ожидания и нетерпения. Ей казалось, что-то ещё должно случиться, вот сейчас же, сию минуту. Ей казалось, события теперь должны ринуться лавиной, рекою политься – все радостные, все счастливые, неописуемые, не передаваемые словами.
Вокруг стояла тишина.
Она пробовала написать в Петербург братьям и тёте. Напрасно. Об этом невозможно было писать. Только ангел небесный с трубой мог бы должным образом возвестить о таком событии. Что земные слова!
Всякое предложение и любовь называются на людском языке одними и теми же словами.
«Пойду по дому, – сказала она себе, – посмотрю, как всё выглядит сегодня, и в каждом углу остановлюсь и буду думать о моём счастье. Пусть оно запечатлеется на всём».
Она прошла в застеклённую галерею при доме, служившую зимним садом. Олеандры в цвету наполняли всё своим и сладким и вместе горьковатым ароматом. Причудливые карликовые сосны в фарфоровых вазонах – японские гости – пришли, казалось, из сказочного царства лилипутов. Мелкие розоватые цветы бегонии, называвшиеся «зима и лето», скромно выглядывали из-под волосатеньких листьев. Цикламены гордо сияли своей красотой. В золотой овальной клетке, равнодушный давно ко всему, доживал свой век попугай Иов.
– Я выхожу замуж! – сказала ему Мила. – За Георгия Александровича Мальцева.
Молчание.
– За милого, милого Жоржа!
Недовольно крякнув, попугай начал чистить у себя под крылом.
Возмущённая его равнодушием, Мила подошла ближе и потрясла его клетку.
– Я выхожу замуж! – крикнула ему Мила.
Кольнув её сердитым взглядом, в профиль, одним глазом, Иов крикнул:
– Чаю, чаю! Бедный попка хочет пить!
Оставив его, она подошла к стеклянной двери оранжереи. Соломенный занавес был отодвинут. Аспидистра стояла у стекла, и льдистый, лёгкий рисунок на стекле повторял её зелёные узоры, словно были они одной семьи и та, другая аспидистра жила в стекле. Освещенная снаружи, она сияла и светилась необыкновенной, захватывающей сердце красотой. Эта призрачная аспидистра, только видение, мираж, мечта, была необъяснимо прекраснее, лучезарнее той, земной, настоящей, зелёной.
Мила смотрела и как-то поняла сердцем эту пропасть между реальною жизнью и мечтою о ней.
«Она лучше. Она прекраснее… Но что же! Она вот-вот растает, и на стекле не будет ничего. А завтра здесь, возможно, возникнет совсем другой узор».
Но ей было до боли жаль, что сияющий восхитительный рисунок замечен только ею, и больше никем; что едва появившись, он должен исчезнуть; что такое чудо красоты – рисунок зимы на стекле – является на миг, чтобы растаять вскоре без следа. Зачем создавать и губить, если невозможно существовать и длиться? Лучше уж не было бы этого совсем, и сердце б не болело о невозможности жить, не расставаясь с такой красотой.
Она перевела взгляд на настоящую, зелёную аспидистру, и та показалась ей грубой, почти вульгарной. «Но в этой есть жизнь! – подумала Мила. – Она будет жить, зеленеть, затем осыпаться и вянуть. «Всё, кружась, исчезает во мгле»… Жизнь так коротка…» И вот эти минуты, когда Мила бродила одна в доме, ей показались безжалостно выкраденными от счастья, потерянными.
Где-то плавно пробили часы.
Возможно ли! В такой день, в такой час она одна бродит по дому! Боясь снова заплакать, Мила побежала в свою комнату и позвонила.
Горничная Глаша, всё так же пылая волнением и любопытством, запыхавшись, прибежала на звонок.
– Глаша, причешите меня к вечеру. У нас к чаю будет один гость…
– Ой, барышня ж! Ой, я ж знаю! – воскликнула Глаша, от волнения роняя гребень и шпильки. – Так это их же ж благородие будут!
– Вы знаете, что…
– Та я раньше же вас, барышня, знала, что их благородие сватают…
– Раньше меня? Каким образом?
Мила круто повернулась, и они обе в волнении, молча смотрели одна на другую.
– Кто сказал? – наконец промолвила Мила.
– Тимофей! – И лицо Глаши залилось румянцем.
– Тимофей? Какой Тимофей?
– Они денщики их благородия, барина Мальцева.
– Денщик! Но как же он мог знать?
– Так они ж вместе живуть. И видит Тимофей, барин надевають парадный мундир и приказывають белые новые перчатки, не те, что вчера в первый раз они надевали, а новые. А в полку парада нет. Вот оказия! Тимофей – голова! – тут и догадался: никак барин идуть свататься. Знал Тимофей, что барин давно влюбившись…
– Влюбившись? Да?
– А как же! Не ест… папиросу не в пепельницу, а то в сахарницу, то в вазочку с вареньем положат – и не замечают… и пальцами вдруг побарабанят – даже сердито, – а раньше пальцами они не барабанили.
– О! – только и могла сказать Мила. – Никогда?
– Никогда! – с силой подтвердила Глаша. – Случая такого не было. И на телефон не стали отвечать. В офицерское собрание вечером не поехали. Тимофей на цыпочках ходил: видит, серьёзное дело. И тоже уж так волновался…
– Кто? Барин Мальцев?
– Та нет, Тимофей.
– Тимофей? Отчего?
– Догадаться не мог, за кого же барин Мальцев свататься станут. А как сегодня надели их благородие парадный мундир, взяли перчатки… так он, можно сказать, так и зашатался…
– Зашатался? Барин Мальцев?