Читать книгу Что-то из классики (Евгения Жукова) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Что-то из классики
Что-то из классики
Оценить:
Что-то из классики

3

Полная версия:

Что-то из классики

Евгения Жукова

Что-то из классики

Евгения Жукова

Что-то из Классики

Повесть в 17 сценах


От автора (в качестве аннотации)

«Бывает, хочется почитать что-то о любви. Светлое, трепетное, романтичное. И вот, берёшь в руки роман, начинаешь читать, а там вместо любви – трагедии, потери, борьба, ревность, интриги, эмоциональная зависимость, токсичные отношения во всех вариантах и прочие неприятности. И думаешь: «Сколько же можно? Разве это про любовь?». Неужели настоящей чистой романтике и просто счастью больше нет места на страницах, неужели это никому не интересно? Чувство влюблённости – освещает наши дни, любовь придаёт вкус к жизни, наполняет наш мир радостью и восторгом, делает нас лучше. Делает нас счастливыми.

Эта история о влюблённости и любви, о романтике и воодушевлении, о размышлениях и выборе, пусть и в современном мире, но такая, знаете, «как раньше». Надеюсь, в лице моих единомышленников, она приобретёт своих поклонников.

Выдуманная история любви невыдуманного англичанина, в которой все совпадения имён, событий, названий, фактов и мест, конечно же, абсолютно случайны.

Но, если бы эта история произошла на самом деле, какой она могла быть?»

С уважением, Е.Ж.


Рекомендации по ассоциативному ряду:

Музыка:

Сергей Баневич "Две Женщины" OST к фильму "Две Женщины"

Kansas "Dust in the Wind"

Aelyn "Your Love", DJ Feel original mix, downtempo mix


Кино:

Две Женщины, 2014г, реж. Вера Глаголева

Список Шиндлера, 1993г, реж. Стивен Спилберг

Грозовой Перевал, 1992г, реж. Питер Козмински

Кориолан, 2011г, реж. Рэйф Файнс

Гордость и Предубеждение, 1995г, мини-сериал BBC, реж. Саймон Лэнгтон


Книги:

И.С. Тургенев "Месяц в деревне"

А.С. Пушкин "Онегин"

А.А. Блок "Скифы"

А.А. Блок "Избранные Стихотворения"

Х. Филдинг "Дневник Бриджит Джонс" 1 и 2 части

I

Он сидел на низкой скамейке у своего флигелька, рядом с цепкими веточками шиповника, смотрел на плетистые облака, чуть подсвеченные закатом, синеву сумерек после дождливого дня, и вспоминал, как поселился здесь – недели две назад.

Режиссёр, его давний друг-знакомец Иван Алексеевич, сам встречал его с самолёта. Потом выбирались сквозь пробки из пыльной Москвы, долго ехали трассой и тряслись лесочком по размокшим просёлкам, подпрыгивая на ямах, обдавая обочные кусты жидкой рыжей грязью.

Иван Алексеевич всю дорогу что-то рассказывал на забавном англо-русском языке об усадьбе, её истории, о своих планах на фильм и на быт во время съёмок. Будучи за рулём, он часто замолкал на полуслове, перескакивал с темы на тему, оставлял неоконченные фразы и путал языки. В итоге на место прибыли благополучно, но с большим набором недосказанного и недопонятого:

«Я тебя пораньше выписал, ты уж не обессудь, друг мой. Приедем, поселимся, пока обживёшься, отдохнёшь, настроишься. Остальные чуть позже подтянутся, хотя уже часть приехала. Познакомишься. Оборудование, то да сё. Снимать начнём, может через недельку только. Как раз погоды подойдут…».

«Усадьбу в советское время восстановили, а то после революции там одни стены оставались. Переделали немного – под дачу, для пары-тройки высокопоставленных партийных сотрудников. С дореволюционных времён дворянских, почитай, ничего и не сохранилось то, кроме фасада. Но внешний вид усадьбы, сад и планировку поместья – это аккурат как было восстанавливали. В 90х, конечно, туго пришлось. Чуть не разворовали всё… Директор в усадьбе – молодец. Идейный он. Коренной местный житель. Вроде как даже родственник, потомок, так сказать…».

«Места там – чудесные! Речка, запруды – барские ещё. Сосновый лесок, кленовые рощи да аллеи, луга-поляны. Рыбалка, ягоды пойдут, грибы. Приедем – с дороги сразу в баньке попаримся. Я распорядился».

«Он музей организовал, экскурсии различные, потом стал с разными организациями сотрудничать, с киношниками опять же… Вот на эти деньги всё и поддерживает, как может. Молодец мужик, да. Строгий очень, принципиальный. Ещё кастелянша, завхоз, то есть. Ну и бухгалтер – наездами с областного города бывает. Такие вот дела…».

«В общем, в музее будем жить и работать. Нам, да ещё паре человек с группы, директор выделил по флигельку. Остальную молодёжь в деревне расселим. Так что, считай, повезло тебе, что ты у нас звезда мирового масштаба, а то у бабки Нюры бы, в горнице за занавеской спал. Хе-хе».

«Ничего – ничего, скоро уже деревня, за нею усадьба. Такая красота! Не пожалеешь. Навсегда тут остаться захочешь!», – утешал его Иван Алексеевич, когда машина преодолевала самые грязные лужи, и хитро на него поглядывал.

И действительно, деревня открылась за поворотом, домики уютно жались друг к другу, соревнуясь разноцветными заборчиками. Дорога сразу стала лучше, засыпанная щебнем, он хрустел и постукивал под колёсами.

Подъездная аллея к усадьбе, стиснутая между двумя ровными рядами высоких деревьев, навеяла на него какое-то особенное сказочное настроение, и появившийся в конце аллеи, главный усадебный дом с первого взгляда очаровал его.

Иван Алексеевич вытащил из багажника свой огромный брезентовый вещмешок и два его модных чемодана. «Прибыли, слава Богу! Пойдём сначала поселяться. Потом окрестности покажу, и – в баню».

«Флигелёк», в который они пришли «поселяться», уже довольно-таки вросший в землю, был пристройкой к главному усадебному дому и соединялся с ним длинной галереей с окнами в рост. Две двери с каждой стороны флигеля выходили сразу в сад. Большой куст шиповника раскрасневшимися почками заглядывал в окна, под козырьком крыши жались воробьи.

– Ну вот, добро пожаловать! – сказал Иван Алексеевич, протискивая в комнату багаж. – Жить будем с тобой через стенку, мои окна и вход с той стороны, а удобства у нас – общие. Вот дверь в коридор, прямо и, как говорится, налево. Душ, туалет. Тут графин с водой. Стаканы. Веточки-цветочки, видишь, тебе поставили. Для уюта. Спасибо Наталье Николаевне. Она нам ещё противопожарный инструктаж должна провести. Расписаться надо будет.

Комната была просторной, с большими окнами, когда-то, наверное, служила рабочим кабинетом. С добротной обстановкой, со старинными безделушками на полках между журнальных подшивок.

– Тут каждая вещь и каждый предмет обстановки почитай старше тебя, друг мой. Музей. Всё – музейные экспонаты, но в рабочем, так сказать, состоянии. Можно пользоваться. Топчан вот тебе хороший поставили, советский ещё. Жёсткий. Высыпаться будешь отлично, – по прибытии Иван Алексеевич окончательно перешёл на русский, так что ему удавалось схватывать лишь общий смысл, а уточнять и переспрашивать он не хотел, чувствуя себя пока что «не в своей тарелке».

– Ходить за тобой будет, опять же, кастелянша Наталья Николаевна. Она тут на самом деле вообще за все хозяйство отвечает. Завпитанием тоже она. А повариха – из деревни. Так что, если тебе из жизненного что-то надо, какие-то вопросы бытовые – это всё к ней. Ну или ежели она язык твой не разумеет, так ты мне скажи, – Иван Алексеевич доставал из своего вещмешка и развешивал рядком на крючках у двери: брезентовую куртку, свёрнутый плащ-палатку и душегрейку. Потом с кряхтением выдернул оттуда же огромные черные сапоги и с гордостью продемонстрировал их будущему владельцу, поставил в угол. – Жилище, конечно, скромное, не Хилтон прямо скажем, зато на природе и рядом с работой, – посмеивался.

Он отвечал, что жилище удивительное, и что с детства к роскоши не приучен, чему получил ответ:

– Это правильно, правильно. Сначала аскеза, потом награда, потом наслаждение. Ну, располагайся!

И его русский друг-начальник ушёл, а он остался посреди «музейных экспонатов», в некоторой, всё же, недоумённой растерянности. Чугунная борзая собака задумчиво смотрела на него с полки, люстра, чуть скособочившись, поблёскивала бронзовыми цветочками. В тяжёлой вазе на окне стояли тополиные ветки, наполняя комнату горьким ароматом, который всегда заставлял его вспоминать детство. Он прикоснулся к ярким клейким листочкам, взглянул в окно на прояснившееся небо, на оживившихся воробьёв, улыбнулся и опустился в старенькое кресло. Вытянул ноги, скинул обувь, включил торшер под зелёным абажуром. «Обживаюсь», – решил он, строго поглядел в ответ на чугунную собаку и полез за телефоном – искать значение слов «кастелянша» и «топчан».



***

Теперь, спустя две недели он чувствовал, что вполне освоился. Нашёл чем занять себя в свободное время, стал наслаждаться и сном, и пробуждением. Обычно птицы будили его рано, заводя ещё с пяти утра, одна за другой, свои трели. Сперва несмело, потом всё громче и дружнее, вступая друг за другом каждое утро в одном и том же порядке, как в хоре, пока их песня не становилась оглушительным радостным и восхищённым многоголосьем. Весна наступала неспешно, ночи обдавали морозной свежестью. Утром солнце отогревало первые листья, деревья до самых дальних далей, насколько хватало глаз, были покрыты зелёной лёгкой филигранью, ещё прозрачной и чистой, а под ними изумрудным пухом светились лужайки.

Проснувшись, он сперва лежал и слушал птиц, ожидая, когда первый луч солнца ворвётся через занавески и пылинки закружатся в нём, исполняя свой балет. Потом вставал, распахивал настежь дверь в утро, садился на пороге подышать юным воздухом, который менялся день ото дня вместе с расцветающей весной.

Их киносъёмочный «пионерлагерь» постепенно наполнялся людьми, делами, гомоном голосов, аппаратурой, суетой и деловитостью, которую умело создавал вокруг себя Иван Алексеевич, любивший, чтобы всё крутилось, кипело, спорилось и жило весело, шумно.

К нему приставили личного помощника, которым оказалась строгая дама в очках – Анна Ильинична, сразу принявшаяся гонять его по расписанию на день по утрам, и на всю неделю вперёд – по вечерам. Спасало то, что она с успехом являлась так же личным помощником ещё пары его коллег, и плохо знала английский. Удостоверившись в том, что он точно понял свои обязанности, она уходила на весь день – шпынять костюмеров и прочих подопечных. Иван Алексеевич любил рабочую суету и бурный котел кинопроизводства, тогда как он, почти сразу впал, в этом волшебном месте, в созерцательное состояние, избегающее суеты. Он наблюдал за людьми вокруг, за тем, как они общаются, смеются, жестикулируют, как складываются их отношения, о чём говорят их лица. Бродил по садовым дорожкам, отдыхая от гомона, а весеннее пробуждение природы рождало в нём душевный подъём и новые силы.

Коллектив принял его сперва, конечно, как почётного и редкого, но диковинного «иноземного зверя». И поскольку Иван Алексеевич строго-настрого запретил «таращиться», «шушукаться» и «приставать» – все таращились и шушукались исподтишка, но не «приставали». Потом, в общем-то, привыкли, и стали уже общаться почти на равных, «почти как с нормальным человеком». Это его забавляло и позволяло сохранять некоторую, комфортную ему, замкнутость.


***

Вечерами он с удовольствием возвращался в тёплый уют своего флигелька. Включал торшер, зеленоватый свет падал отблесками на паркет, подмигивал ему с круглых клавиш печатной машинки, замирал на синеватом стекле вазочки с печеньем. Ходики на стене приветливо тикали, веточки-цветочки, обновляемые женской рукой, наполняли комнату свежестью. Он задвигал занавеску, забирался на топчан под клетчатое одеяло, и зарывался в учебники, сценарий, словари, пробираясь по строкам, сквозь дебри русских склонений и ударений до тех пор, пока пересвист сверчков не начинал занимать его больше. Тогда он наливал себе чашку чая из термоса, открывал дверь, садился на пороге и провожал вечер, вслушиваясь в наступающую ночь.

Месяцы спустя он думал, что Тургенев или Пушкин, наверное, написали бы что-то о его душе в тот момент, которая стояла в преддверии чудесного, тянулась и ожидала, верила… Но нет. Ничего такого он не предчувствовал и не желал, напротив – его состояние было совершенно и спокойно, в душе царила удовлетворенность, которая сторонилась страстей и драм.


II

А Иван Алексеевич, харизматичный балагур, любил кипение страстей, бурную деятельность, и споры до хрипоты, заражал всех вокруг своим энтузиазмом, заставляя бегать, суетиться, делать, переделывать, поспешать, раздавать задания и вкладывать душу так, что к вечеру сил не оставалось «на глупости», и часто, засидевшаяся где-то молодёжь, подпрыгивала от звука его голоса, кидалась в рассыпную в притворном страхе.

Его же, все эти вихри активности Ивана Алексеевича, обходили стороной. Он работал увлечённо, советы давал деликатно, и режиссёр не нарушал его созерцательного настроения. Энтузиазм и энергия Ивана Алексеевича мотивировали его, а его собственная рассудительность и терпение, похоже, импонировали Ивану Алексеевичу, и тот прислушивался к его мнению, это было приятно.

И вот среди такого «бурного моря жизни», за которым он обычно наблюдал, посиживая вдали от треволнений, она однажды привлекла его внимание. Хотя бы тем, что раньше он её не видел. Он взглянул на неё мимолётно, через какое-то время ещё раз… В оправдание себе подумал, что кто-то новый в небольшом коллективе, конечно же, всегда вызывает любопытство.

Черты её лица были строгими и правильными, силуэт тонким, с идеальной осанкой, как на быстрых зарисовках тушью, когда в нескольких лаконичных лёгких линиях создано совершенство, не требующее иных прикрас. И его взгляд всё следовал и следовал за ней. Ему понравились её спокойные движения, и он с некоторым огорчением подумал, что через неделю-другую, поддавшись девичьим восторгам от мира кино, она станет оживлённо и бестолково скакать, точно как другие «юные козочки». Несколько дней он с любопытством ожидал подтверждения своих предположений, однако видел её прежней, всегда подле Ивана Алексеевича, внимательно, и даже строго, слушающей его быструю речь.

Она показалась ему чужой в этом малознакомом ей киношном мирке, возможно поэтому он ощутил с ней некоторую общность. И далее – на следующий день, и через день, он стал искать её среди других. Поглядывал на неё беспокойно и задумчиво.

Когда все вокруг переживали шторм очередной выволочки от начальника, спорили, размахивая руками, срывались куда-то бежать, и всяк по-своему старались укрыться от всплесков режиссёрской «гениальности», это всеобщее клокотание её, видимо, нисколько не задевало. Она всё так же внимательно и дисциплинированно час за часом стояла за креслом режиссёра, с прямой спиной и сложив руки, как гимназистка. Вместе с тем, в её сдержанности не было надменного вызова, или холодного равнодушия. Он всё больше чувствовал в ней что-то родное, близкое, и не уставал ею любоваться. Иногда пытался заставить себя сосредоточиться на чтении книги или сценария, но его внимание скользило поверх строчек, и снова его взгляд притягивался к ней, помимо его воли.

– Так-с, друг мой, посмотри-ка вот сюда, – Иван Алексеевич плюхнулся на стул с ним рядом, – мне тут посоветовали, место действия перенести из сада в помещение, и ещё в сумерки, и Елене Юрьевне не чирикать в полный голос, а немного в шёпот дать, потише. Это будет лучше, как думаешь, а?

Но уже в который раз, он не успевал вернуться в действительность, всё витая, не понимал, о чём его спрашивает режиссёр и тот ворчал:

– О чём ты думаешь, Ральф Маркович, а? О чём? – и потом терпеливо повторял свои последние слова, медленнее и с расстановкой или начинал формулировать на английском.

А он думал о ней уже почти постоянно. Засыпал со смешанными образами её стройной фигуры, её серых глаз, и как-то по-новому вдохновлённого, тёплого впечатления от прошедшего дня.

По утрам он уже не слушал птиц за окном, а вспоминал, к примеру, чёткий абрис её рук. Уже за завтраком, в столовой, начинал искать её взглядом, и немного разочаровывался, не находя. С удовольствием видел её на своём месте – за режиссёрским креслом и не отводил уже глаз до вечера.

Сперва он воспринимал это пристрастие непринуждённо, как любопытство, но в конце концов, заметив за собой, что оказавшись сам в рабочей сцене, перед креслом режиссёра, за которым она всегда бессменно стояла, он смущается её внимания и слишком добавляет эмоций там, где стоило бы сыграть их меньше; заметив за собой, что перед сном пытается припомнить и сосчитать все её взгляды в его сторону за день, а великолепие весны, разгоревшееся на газонах бесчисленными жизнерадостными одуванчиками, уже не занимает его так как раньше; заметив за собой, что он сам, вперед прочих, стремится к самовару бабки Анисьи, в надежде перекинуться хоть парой фраз, он понял – каким-то невероятным образом, случилось так, что он влюбился. Стоило признаться в этом самому себе, и к его удивлению, на него нахлынула тёплая волна вдохновений, надежд, оптимизма. А вслед в нём вспыхнули страсти, и он с жадностью смотрел на полоску кожи между джинсами и водолазкой, или на её шею, когда она запрокидывает голову и пересобирает волосы на заколку.

Всё это упорно забиралось в его мечты тихими ночами, не давая спокойно спать. Иногда утром он просыпался с сердцебиением, не помня точно образов сна, но ещё ощущая покалывание, убегающее с кончиков пальцев назад, в фантастическую реальность; ещё ощущая обволакивающее наслаждение, радуясь тому, что эти сны, не выматывают его, а воодушевляют.


***

Он смущался выдать себя настойчивыми взглядами, что в то же время, казалось ему глупым. Спустя месяц, будучи уже полностью увлечённым ею, он ещё и полслова с ней не сказал, и даже не представлял, что с этим поделать. Не раз уж он наблюдал как молодчики разных видов киношной деятельности, принарядившись и приоткрыв бицепс, распушив хвосты, приближались к ней с бравыми улыбками, и, наверное, какими-то дежурными анекдотами. Принимали эффектные позы и заводили пустой, но «далекоидущий» разговор. В такие моменты мрачная ревнивая злость посещала его, в основном – от собственного бездействия. Однако поклонники быстро съёживались под её серьёзным взглядом, забывали заготовленные шуточки и терялись в кратких вежливых ответах. Им оставалось лишь откланяться, обескураженным, поскольку она не поддерживала их брачной игры. Это доставляло ему некоторое удовлетворение до тех пор, пока он не содрогался, представляя себя на их месте. И тогда он молча клялся, что лучше проведёт всё время в мечтах, созерцая её на расстоянии, чем поставит себя в такое же дурацкое положение, пытаясь занять хвостатую позу с бородатым анекдотом.

Вот так и получалось день за днём, что ему оставалось только смотреть и смотреть издалека, ведь она, в общем-то, не искала никакого особенного общества. Была пара девиц, видимо записанных в «подружки», был также Иван Алексеевич. В остальном она явно предпочитала свою обособленность, книги, музыку в ушах, своё одиночество, нисколько не стремилась «вливаться в коллектив» или заводить дружбу со «звёздами», что его «несколько удручало». Нередко он видел, как она убегала вглубь сада с книжкой, или сидела за столиком у бабки Анисьи совсем одна, уткнувшись в телефон и в чашку чая, чем напоминала ему самого себя. Это пробуждало в нём пронзительное чувство близости. И он надеялся, что это чувство, эфемерное пока что, однажды станет реальностью.

III

«Чайный дворик» бабки Анисьи был местом всеобщего притяжения. Он тоже полюбил эти посиделки у самовара, где все болтали обо всём, но никто никому не мешал. Полюбил слушать витиеватую речь хозяйки, хотя порою понимал совсем мало. Добродушное кокетство старушки поднимало ему настроение, здесь он почти забывал про свою «иностранность».

Бабка Анисья уже давно подвизалась в музее торговлей душистым чаем, пирожками, ватрушками, лукошками, лаптями, семечками, сушёной рыбой и прочим тем, что её деревенские соседи могли предложить вкусного или сувенирного. На время съёмок она взялась держать и обеспечивать «копеечный» буфет, разливая из пузатого самовара чай с лесными травами, и продавая пирожки с разными начинками. И всё-то у неё было эдак ладно и смекалисто, приправлено русским колоритом. Всегда весёлая бодрая и румяная, бабка Анисья, вряд ли видела хоть один фильм с его участием, но быстро уяснила, что народ там, где «звезда». Она смело подхватывала его под руку, с прибауткой усаживала на выгодное местечко поближе к самовару, вручала чашку с чаем, и начинала занимать разговорами, успевая поворачиваться к другим голодным или любопытным. Она знала массу историй об усадьбе, ещё дореволюционных, ещё от своей прабабки, да и сама повидала «партийных бонз», поработав на разных должностях в усадьбе в советское время. Кроме того, знала всё о пользе и вреде каждой травинки из окрестного леса, и какие грибы в какой год лучше родятся. Помнила все приметы и церковные праздники, а также до церковные традиции, поэтому, темы для застольных бесед, историй и разговоров не переводились у неё никогда. На её рассказы собирался народ, и деревенские пирожки только и поспевали с утра до вечера.

Беспрерывные посиделки за самоваром приводили Ивана Алексеевича в неистовство, с коим он налетал частенько на буфетную компанию, разгоняя молодёжь «по местам» с ворчанием: «Вам бы только чаи гонять, и плюшки на боках отращивать, лентяи, метла по вам плачет!» Несмотря на его громогласие, никто не пугался его по-настоящему, но старательно делали вид.

Потом, конечно же, возникал спор с бабкой Анисьей, которую Иван Алексеевич без устали обвинял в «злостном вмешательстве в рабочий процесс» и призывал к её совести, а та без малейшего промедления вворачивала ему в ответ про «привлечение клиентов», «стандарт сервиса» и «процент с продаж».

Всё это было забавно, словно неписаная театральная постановка, которую все исполняли с отдельным удовольствием изо дня в день. Так и он, подчиняясь событиям, отставлял кружку с чаем, забирал с собой свою «звёздность», кланялся к ручке бабки Анисьи с парой английских фраз, и удалялся до следующего чаепития. Иван Алексеевич шёл, ворча, за ним, а бабка Анисья кричала в след: «Слышишь, Лексеич, шта он сказал-та?» И тот отвечал ей с разными вариантами что-то вроде: «Сказал пасибо тебе, Анастасия Фёдоровна за чай, за ласку, и что булочки твои так хороши, так хороши, видать никогда не зачерствеють!» Та притворно ахала, прикладывала ручку к щёчке, и, бормоча: «Жентльмен, ох, жентльмен!», садилась пересчитывать выручку.

Сегодня вокруг прилавка Анисьи царила пёстрая красота. На прилавках расцвели яркие розы, переплетаясь с узорами зимы и лета. Словно сказочные жар-птицы вспорхнули вокруг. Это она разложила на столах платки и шали на продажу. И сидела за прилавком, сама в платке на седых кудряшках, весьма довольная собою.

– Здравствуй, здравствуй, Ральф Маркович. Присаживайся вот сюда. Нравится? – повела рукою вокруг себя, – павлопосадские платки, самые красивые выбирала!

Бабка Анисья что-то рассказывала, наливая ему чай в «самую красивую чашку», подкладывая на блюдце сушки и печенье.

А он смотрел на неё, как обычно сидящую в одиночестве, с книгой, как обычно не замечающую его взглядов.

– Четвёртый век уж пошёл как платки эти на Руси славятся. И нет их краше. А знаешь вот как раньше рисунок проверяли? Ставали бабоньки на берегу речки Вохны с платком развёрнутым, а кто-то с другого берега смотрел. И рисунок должен был быть человеку виден да различим, что там – то ли вязь восточная, то ли цветочные гирлянды.

Он слушал краем уха, расслабленно, вытянул ноги, попивал свой чай. Подумал, что это странно – они тут почти вдвоём, почти наедине. И конечно же она знает, что он смотрит на неё. Не может не знать. Но не поднимет головы. Почему же? Что она чувствует? Безразлично ли ей, или может быть неприятно его настойчивое внимание? Или, наоборот – её смущает его взгляд, и сердце бьётся чаще? Он решил, что и в этом доля её притягательности. Именно в этой её строгости и замкнутости, такой хрупкой на самом деле, и которая, кажется, прячет от него целый мир. Просто смотреть на неё – было уже удовольствием, частицей счастливого момента.

– Смотри-ка на меня, Ральф Маркович. Ась? Видишь, как на мне платок завязан? – бабка Анисья кокетливо повертела головой.

Надо лбом, чуть сбоку, красовался узелок платка, завязанный розой.

– Это я навязала платок «по-купечески». Купчихи раньше так платочки носили, дабы покрасоваться. А обычные мужние бабоньки попроще носили, «покромкой» – гладко булавкой заколешь под подбородком, а на груди расправишь, тогда все узоры хорошо видать, ну или просто «по-бабьи» внахлёст, да сзади завязала – так всего теплее да удобнее. Так и крестьянки часто носили. Ну-ка выбирай платочек то, какой твоей зазнобе английской больше приглянётся, как думаешь? Выбирай-покупай, покуда все не разобрали – поторапливайся.

bannerbanner