скачать книгу бесплатно
Дочь аккуратно положила на высокую тумбу у двери скрипку и смычок – специально отведённое для них место. Подошла к маме, обняла и потёрлась щекой об её щеку:
– Не обижайся! Всё равно не поверю, что мой отец – плохой человек.
Мама отстранилась:
– Это ещё почему? – её голос смягчился, хотя на лице оставалась наигранная строгая мина.
Дочь схватила горячий сырник, подула на него, откусила кусок и часто задышала по-собачьи:
– Па-та-му-шта, – проговорила она с набитым ртом. – Ты никогда бы не родила такую прекрасную дочь от подлеца.
Мама сжала губы, нахмурилась:
– Чем болтать попусту, лучше бы умылась и села нормально позавтракать: отощала совсем в своей аспирантуре, – она достала из кармана фартука мобильный телефон и ахнула: – Время! Так. Поешь, накрой сырники салфеткой, чтобы не заветрились; сметану – в холодильник; и не забудь помыть посуду, поняла?
– Угу.
– У меня через два часа отчётный концерт. Надо успеть всех учеников разыграть в большом зале. – Сняв фартук и чмокнув дочь в макушку, мама выпорхнула из кухни.
Дочь недовольно поморщилась: «Вот опять: стоит завести разговор про папу, сразу тему меняет. То “времени мало”, то “котлеты подгорают”, а то и вовсе – “сбегай срочно за хлебом, доча”».
В коридоре послышалось беспорядочное хлопанье дверцами платяного шкафа. Дочь непроизвольно улыбнулась, мечтательно закатив глаза к потолку: «И эта песня мне знакома. Сейчас туфли достанет из коробки. Каблучками о паркет стукнет. Цок. Цок-цок. Четверть и две восьмые. А это шелест плаща в сопровождении волшебных переливов челесты – мама, как обычно, суетливо бренчит стеклянными флаконами духов. Эх, бедняге-зонтику досталось: вынужденное соло на обувнице исполняет».
Хлопнула входная дверь, в замочной скважине дважды провернулся ключ. Дочь, забыв о материнских наставлениях по поводу салфетки, сметаны и посуды, встала, взяла смычок и скрипку. С минуту смотрела, как мелкие капли начавшегося дождика медленно стекали по оконному стеклу. Приложила к подбородку скрипку, закрыла глаза и заиграла.
***
Её дневник.
Сколько себя помню, всегда со мной скрипка. Мама часто повторяла: «Тебе, доча, и подружек не надо – засядешь в комнате и занимаешься». И правда! Девочки в спецшколе сразу сдружились. На переменах – вместе. В столовую – вместе. В фонотеку – вместе. А со мной даже за партой никто никогда не уживался. Не могла я футляр со скрипкой положить на стул – на нём же попами сидят! Или, того хуже, на пол поставить, где все ходят в обуви. Это кощунство!
Вот и пустовало соседское место: моя скрипка периодически перемещалась с первого варианта на второй и снова на первый.
Иногда учителя пробовали кого-то подсаживать, но тщетно: я упорно клала скрипичный футляр поперек парты и медленно сдвигала им учебники незадачливой соседки к самому краю, проверяя закон всемирного тяготения – книги падали одна за другой.
Пару раз маму вызывали к директору. Она специально приезжала из Челябинска в Питер. Ночевала в общежитии. Долго выговаривала мне в комнате отдыха, куда нас пригласили для родственной беседы по душам, что так вести себя нехорошо. Но разве я могла объяснить взрослым, что моя скрипка умеет обижаться, плакать, жаловаться, страдать?! Что на стуле ей лежать неприятно, а на полу – холодно.
Скоро взрослые от меня отстали. А одноклассницы сторонились, за глаза называя чокнутой.
Когда мне исполнилось восемь, мама нарисовала фломастерами поздравления на плакате в форме скрипки: «С Днём рождения, любимая доча! Пусть твоя жизнь сложится счастливо!» Красивый такой плакат. Я очень хотела повесить его над кроватью в общежитии, но нельзя: меня бы засмеяли девчонки.
Помню, как впервые спросила у мамы об отце. В то лето мы приехали в Феодосию. Поселились, как всегда, в небольшой комнате у бабы Веры – так звали хозяйку одноэтажной мазанки, выбеленной так, что на солнце смотреть на неё невозможно: сразу слёзы текут.
На пляже – рядом с нами на лежаке под тентом – на махровом полотенце небесно-голубого цвета лежал рыжий мальчик. В ногах у него сидел такой-же рыжий дяденька – увеличенная копия мальчика, только с большим животом, возвышавшимся над плавками, и кучерявой бородкой. Дяденька всё время что-то делал для мальчика. Бегал к ржавому крану мыть персики в пакете, а потом буквально впихивал их мальчику в рот, приговаривая, что надо кушать витамины. Натирал спину мальчика белым кремом, чтобы не обгорел на солнце. Причёсывал непослушные вихры, стараясь придать им красивую форму. Свои действия он громко комментировал вслух и посмеивался. Непонятно над чем.
Я со своего лежака наблюдала за рыжим семейством и думала: «Почему этого мальчика папа воспитывает?» А дяденька тем временем начал задавать моей маме странные вопросы, и я сразу перестала называть его в уме «дяденькой» и перевела в категорию «дядек».
Интересовался дядька, как такую красивую – он назвал маму «голу?бой» – муж одну отпустил «на юга»? Почему девочка – это он меня имел в виду – совсем на неё не похожа? При этом, он совал мне под нос персик со словами «угощайся, деточка». Я смотрела на волосатую пухлую дядькину руку и еле сдерживалась, чтобы её не укусить. Да, честное слово! Так и хотелось впиться зубами в загорелую кожу. А ещё очень хотелось закричать: «Никакая я вам не “деточка”! Вообще, отстаньте от нас и займитесь своим рыжиком: вон он у воды в песке ковыряется на самом солнцепёке, и без кепки, между прочим!»
Я видела, что маме назойливость дядьки тоже не нравилась: левая бровь у неё начала дёргаться. Так всегда было, когда мама нервничала. Почему она молчит? Ох уж эта привычка вести себя прилично! Все уши с детства мне прожужжала нотациями! А если дядька наглеет? Тоже приличия соблюдать? Вот был бы рядом папа…
Мама спешно собрала в пляжную сумку наши вещи, пожелала дядьке хорошего дня и утащила меня за руку на пирс ждать катер. Я злилась на маму. На себя. На проклятую вежливость, не позволившую нагрубить рыжему дядьке.
Когда катер вышел в открытое море, я немного успокоилась. Море всегда действовало на меня умиротворяюще. Аквамариновые волны перекатываются под бортом, мы плавно поднимаемся и опускаемся. Берег вдалеке то пропадает, то вновь появляется. Мама придерживает шляпу с широкими полями, чтобы её не унесло ветром. Я облизываю солёные от морской воды губы и слушаю клёкот чаек. Они обыкновенно сопровождают прогулочные катера в надежде, что люди поделятся хлебом. Вот и сейчас, мужчина в тельняшке широко замахивается и кидает птицам куски багета. Они хватают лакомство налету, отстают, садятся на воду. Тут же появляется новая прожорливая смена.
Я с трудом отвожу взгляд от парящих чаек и смотрю на маму. Она сидит, прислонившись спиной к металлическим перилам, и вглядывается в расходящуюся белым клином пышную пену за кормой.
Вопрос вырывается сам собой:
– Мама, а кто мой папа?
Мама вздрагивает. Удивлённо смотрит на меня:
– Почему ты спросила?
– У всех должен быть папа, даже… – внезапно запершило в горло, – даже у того рыжего на пляже он есть. Противный, но есть!
Мама молчала, а я ждала. В конце концов, в свои двенадцать лет я имела право знать, кто мой отец!
Мы причаливаем, молча идём на автобусную остановку. Едем на другой конец города. Заходим на рынок за инжиром и зеленью. Добираемся до дома. Мама отправляется на летнюю кухню готовить обед. Я полощу в тазу наши купальники и развешиваю их вместе с полотенцами на растянутой между двумя деревьями алычи веревке. Злость наваливается тяжестью на плечи. Я опускаюсь на выложенный плиткой пол дворика, закрываю лицо мокрыми руками и плачу. Горько. Навзрыд. И море, и солнце, и свисающий над головой спелый налитой виноград, и даже обещанная поездка в дельфинарий кажутся мне призрачным ненужным сном, который на время приходит, чтобы не думать о главном.
Наверное, плачу я очень громко, потому что прибегает мама – краем глаза замечаю, что руки у неё в муке. Следом появляется баба Вера. Обе начинают меня утешать. Мама гладит по голове и приговаривает:
– Доча, доча, ну, что ты, моя хорошая?
Я всхлипываю. Баба Вера достает из кармана полинялого передника горсть карамелек в замусоленных фантиках и вкладывает в мою ладонь:
– Сладкого ей надо, один резон: тотчас полегчает.
Мама выхватывает конфеты и прячет:
– Сначала пусть вареники с творогом поест. Она их любит.
Я захожу на второй круг рыданий: как они могли подумать, что какая-то еда способна помочь моему горю? Глупые, глупые взрослые! Мама поднимает меня за плечи. Сначала я сопротивляюсь, но почти сразу сдаюсь. Мы идём на кухню. Я пошатываюсь от внезапно нахлынувшей слабости. Прижимаюсь к маме:
– По-по-чему, – дыхание сбивается, – ты никогда не говоришь со мной про него?
Мама останавливается, испуганно заглядывает мне в глаза.
В полутёмной кухне прохладно. Я шмыгаю носом и упрямо твержу:
– Кто мой папа? Он нас бросил?
Мама тащит меня к раковине умываться:
– Давай поедим, а потом побеседуем. Хорошо?
Я киваю. Потому что знаю, как ей важно меня накормить: я всегда худая. Забываю поесть, поскольку много занимаюсь на скрипке. Вот мама и старается летом наверстать упущенное за учебный год.
Мы сидим в комнате, пропитанной послеобеденным зноем, и смотрим в экран выключенного телевизора. Напряжение витает в воздухе. Оседает тенью на лице мамы. Я с нетерпением поглядываю на неё. И вдруг мама тихо заговорила:
– Это было раннею весной. Мы ехали вторые сутки. В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния, но трое ехало, так же как и я, с самого места отхода поезда…
– «Крейцерова соната»?[17 - «Крейцерова соната» – повесть Льва Николаевича Толстого, названная в честь «Крейцеровой сонаты» Людвига ван Бетховена] – я знала наизусть начало повести: лет в пять мама начала читать мне отрывки. Это была такая игра: если мама не хотела отвечать на мои докучливые вопросы, она цитировала классику. Этот отрывок служил её уклончивым ответом, почему она, москвичка, родила меня где-то на железнодорожной станции под Челябинском.
– Крейцерова.
– Родольф Крейцер её так и не сыграл. Значит и ты никогда не расскажешь мне об отце? – в голове уже звучало сердитое престо из первой части.
– Эти вещи можно играть только при известных, важных, значительных обстоятельствах, и тогда, когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки. Сыграть и сделать то, на что настроила эта музыка. А то несоответственное ни месту, ни времени вызывание энергии, чувства, ничем не проявляющегося, не может не действовать губительно…[18 - отрывок из «Крейцеровой сонаты»]
Мамино контральто вплеталось в звучание хорошо знакомой музыки в моей голове. Гипнотическое действие: я перестала думать об отце. Действительно, какая разница кто он? Придёт время, узнаю. Я встала, достала из шкафа футляр, вынула скрипку и смычок, посмотрела на маму и заиграла тему престо из первой части сонаты – когда-то подобрала по слуху. Мама закачалась в такт музыке, изображая руками игру на фортепиано.
Скрипка. Я отчётливо помню, когда она впервые появилась в моей жизни. Появилась такой. Не маминой. Нет, я знала чуть ли не с рождения, что такое гриф, где нижняя, а где верхняя деки. И что пуговки есть не только у пальто и кофт. К маминой игре я привыкла, слушая её ещё в утробе. Это как дышать: мы не задумываемся над каждым вдохом или выдохом. Вот и мамина скрипка всегда звучала естественным фоном. Я могла спокойно спать в то время, как мама репетирует концертную программу или упражняется в гаммах.
Но то, что мне довелось испытать в тот тоскливый дождливый день, определило выбор, который многие мучительно делают в куда более зрелом возрасте. Мне же только-только исполнилось четыре года. Я помню эту историю, будто она произошла вчера. Мама позже не раз пересказывала её по моей просьбе.
Знакомая по работе пригласила маму на свадьбу сына. Невеста – девушка из Уральской глубинки; гулянье решили устроить в поселковом клубе.
Сначала мы ехали на машине, потом на телеге – ноябрьскую дорогу развезло. Дул сырой промозглый ветер. Хотелось спать. Я капризничала и просилась домой. Мама сердилась и шептала на ухо, что надо вести себя прилично. Что обозначает слово «прилично», я тогда ещё не знала, но догадывалась, что веду себя иначе.
К обеду мы добрались. В просторной комнате на стенах висели воздушные шары. За столом в форме буквы «п» сидели тёти в красивых платьях и дяди в костюмах и галстуках. Я растерялась – все хотели со мной поздороваться за руку, словно я тут самый главный человек. Накопившаяся усталость вылилась в слёзы – я разревелась. Мама выхватила меня из рук подвыпившего дядечки, усадила к себе на колени и налила компот.
Я жевала приторно-сладкие размякшие ягоды сливы, хлюпала носом и рассматривала невесту. Белое платье на ней было очень похоже на платье моей любимой куклы – мама сшила его из старого тюля, когда меняла занавески на кухне.
Гости шумели. Смеялись. Неприятно пахло едой, перегаром и куревом. И вдруг среди всего этого запела скрипка. Объемно, гулко, сразу до краёв наполнив комнату. Все повернули головы к входной двери. Я тянула шею, стараясь разглядеть исполнителя. Им оказался щуплый мужичок в потрёпанном коротковатом костюме. Музыкант шёл, слегка покачивая лысой головой с бакенбардами. Глаза его были закрыты.
Я застыла с поднесенным ко рту стаканом компота. Старая ободранная скрипка с оборванной, неловко торчащей струной, звучала надрывным плачем. Скрипач явно фальшивил, но играл так проникновенно, что я потеряла ощущение реальности.
Я видела себя в нарядном платье, с бантом в густых каштановых волосах. Дерево согрелось от тепла моей щеки. Плавно парит, едва касаясь струн, строгий смычок. Я, как сказочная фея, плыву вместе с музыкой, почти отрываясь от крашеного дощатого пола носами туфелек.
Всю обратную дорогу я теребила рукав маминого пальто и слезно упрашивала научить игре на скрипке.
Мама внимательно посмотрела большими карими глазами и произнесла тоном человека, рассуждающего с самим собой:
– Да, это было гениально.
Глава 2
С утра над Доном стояла сухмень. К обеду небо заарканило одинокую кургузую тучу. Дождь враз выплакал мелкие как просо слезы, ненадолго прибив седую пыль на вытоптанном копытами и ногами спуске. И снова степь вскипела от зноя.
От реки пахло тиной и гниющей рыбой. В камышах лениво переругивались казаки, да фыркали кони. Глаша легла на мостки и жадно втянула губами прохладную воду. Напившись, вгляделась в текучую муть – отражение рябилось чешуёй. Встала, потянулась – потная рубаха ненадолго отлипла от мокрой спины, – поправила узел волос под шёлковой шлычкой, подцепила полные ведра коромыслом и осторожно переложила его на шею, привычно занывшую под тяжестью. Медленно побрела меж вызревшего ковыля, подставляя лицо горячему ветру.
Прошла всего неделя, как Игнат подался с хуторскими на базар сторговывать сено – сочное оно нонче уродилось, а Глаше казалось, что муж сгинул навечно. Совсем тошно стало ей в доме свёкра. Нет, нет, да и поймает на себе его насупленный взгляд.
Свекрови Глаша изо всех сил старалась угодить, но Пелагея окромя как «кулёмой» её не называла.
«Пропаду зазря», – Глаша вдруг припомнила их первую ночь с Игнатом. Когда всё закончилось, он откинулся на подушки и долго лежал, забросив руки за голову. Дышал тяжело, прерывисто. Глаша забилась в угол кровати, спрятав оголённые ноги под сорочку, и ждала. Чего ждала, не ведала. Страха не было. Стыд, саднивший где-то под ребрами, завертел мысли водоворотом:
«Прогонит чи ни?![19 - Чи ни – или нет] – глядя на едва заметно дрожавшие мужнины губы, ей вдруг стало пронзительно жаль его. Игнат открыл глаза и пристально посмотрел на Глашу. Она заерзала, потупившись. – Шо угли!»
– Не шугайся, мэтэлить[20 - Мэтэлить – бить] не буду, – Игнат встал. Взял со спинки кровати шаровары и рубаху. Оделся. Добавил еле слышно: – Шо было, быльём поросло. Ходи прямо, гляди смело. – И пригнувшись, вышел вон из горницы.
Глаша ещё долго сидела, обхватив руками колени. Сквозь приоткрытую дверь слышался раскатистый мерный храп Демида и тонкий, с присвистом, Пелагеи.
За окном забрезжил розовостью рассвет. Клочковатый снег ударял в окно когтистой лапой.
С тех пор Глаша ни разу не видела улыбки на лице мужа. А к ней – в самое сердце – заползло степной гадюкой беспокойство. Нет-нет, да и шелохнётся оно. Жалит. Пускает свой яд. И сразу же перед взором возникал Прохор. Обветренные губы, выгоревшие на солнце густые кудри, проступавший сквозь загорелую кожу румянец. Тонкие длинные пальцы. И она. Прохорова скрипка…
Глаша виду не подавала, что ревнует голосистую друженьку. И старого цыгана, что выменял подпаску-Прошке скрипку на единственного коня, почитала за чёрта. Явился к Прохору, и продал тот душу!
Когда закрутилась их любовь, засела мысль-заноза в голову Глаше. Исступление, с каким Прохор ласкал её – молодую, ладную, податливую – враз пропадало, когда он брал в руки смычок. Тотчас всё кругом меркло, и она, Глаша, тоже переставала существовать. И в эти минуты Глаша Прохора ненавидела.
Шли дни, недели. Сплетались в грубо скрученную суконную нить. Искусной пряхой время выравнивало её толщину – свыклась Глаша с ролью жинки Игната.
***
Глаша очнулась от громкого лая – брехали соседские псы. Вдруг тугой пружиной задрожало тоскливое предчувствие. Вспомнила, как намедни проснулась посреди ночи, боясь ворохнуться:[21 - Ворохнуться – пошевелиться] мамка покойница блазнилась.[22 - Блазниться – показаться, померещиться, почудиться]
«А ить рубаха-то рваная да бельтюки[23 - Бельтюки – глаза] что энтот черный омут… – Глаша резко остановилась и задрожала былкой.[24 - Былка – слабый стебелек травы; былинка] – Зыркают! Пужают! – Она заозиралась. Хутор словно вымер. Сердце дернулось. – Небось быть худому! – И тут же похолодели руки. – Должно с Игнатом шо?!» – Глаша заспешила к дому, проливая воду.
Пока прибиралась, гнетущие мысли поостыли. Наскоро выполоскала тряпку, отжала и расстелила у порога. Подняла ведро, вышла в пахнущие пряными хмелинами сенцы, пнула ногой дверь и ступила на крыльцо. На базу – за плетнём – гомонилась непоседливая стайка курей, доклёвывая овес.
«Ишо катух[25 - Катух – курятник] белить, да золы куркам подсыпать, – Глаша вытерла подолом холщового фартука вспотевший лоб: – Абы к вечери управиться!» – Спустилась по скрипучим ступеням и опрокинула ведро в поникшие лопухи. Растрескавшаяся земля тотчас впитала влагу. Под ноги метнулся кудлатый кутёнок.[26 - Кутёнок – щенок] Глаша оставила пустое ведро у крыльца, присела и погладила крутой лоб щенка:
– Брехунец, – ласково промолвила она и улыбнулась. Шершавый язык щекотал ладонь.
Из открытого окна с колыхающейся занавеской послышался стон:
– Глашка, куды запропа?стилася?
– Иду, маманя! – Глаша достала из кармана кусок пирога с мясом и скормила щенку. Вернулась в горницу. Подбежала к печи, выхватила рогачом небольшой чугунок: – Вона, упрел как.
– Чавось? – недовольно отозвалась Пелагея. Перина под ней натужно заскрипела.
– Щас, щас! – Глаша зачерпнула кружкой дымящуюся жидкость и перелила в миску. Метнулась к скрытне, вытащила тряпицу и, обжигая руки, смочила ткань в отваре. Аккуратно перенесла посудину в домушку и поставила на табурет в изголовье свекровиной кровати. – Хмелем-то обложим, как рукой всё сымет.
– Как же, «сымет», – недовольно передразнила Пелагея, – с само?й Троицы, с покосу не пущает хворость: пристала як репей.
Глаша приложила горячую тряпицу к пояснице свекрови.
– А! – заголосила та.
– Надо обыкнуть,[27 - Обыкнуть – привыкнуть, притерпеться] – Глаша обернула спину свекрови овчиной.
Стукнула входная дверь. Глаша обмерла. Брякнул черпак о кадку с водой. Тяжёлые шаги – в горницу заглянул Демид:
– Шо голосышь, старуха?!