banner banner banner
Казнь. Генрих VIII
Казнь. Генрих VIII
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Казнь. Генрих VIII

скачать книгу бесплатно


– Уже сорок лет! Вот как ты был должен сказать! А ей уже сорок семь! У неё уже никогда не будет детей! Ты это знаешь, как знаю и я! А какой я без сына король?

Кто бы не согласился, что власть в государстве должна передаваться от отца к сыну, как власть в доме от мужчины к мужчине, но он всё же, старательно соблюдая должную осторожность и в тоне голоса и в выраженье лица, произнес:

– У тебя есть дочь от неё, и есть ещё время, чтобы она дала тебе сына. К тому же у римлян был довольно разумный обычай выбирать преемника усыновлением.

Генрих усмехнулся презрительно:

– Дочь – плохая наследница, а римляне мне не указ. Дочь посеет раздор. Да я теперь говорю не о том. Может быть, это в самом деле Господь наказует меня, ибо в сорок лет я всё ещё не ведаю чистого ложа, как ты!

Он простодушно напомнил:

– Я женат на вдове.

Генрих выкрикнул зло, сверкая ледышками глаз:

– Не лукавь со мной, не лукавь! Первым браком ты был женат на девице, я знаю!

Он возразил:

– Помилуй, разве столь житейские обстоятельства имеют значение для короля, для страны?

Отбросив Вергилия сильным движением, Генрих приподнялся, принагнулся к нему и выдохнул прямо в лицо:

– Я не только король, но ещё и мужчина, а для мужчины, для мужчины имеет значение именно это! Она мне говорит, что это я, что у меня, что я весь гнилой. Понимаешь, что говорит мне эта старая дура!

Пристально глядя на него снизу вверх, он возразил добродушно и мягко:

– Не так важно и для мужчины, как тебе представляется, и вовсе не должно быть важно для короля.

Задыхаясь, рывком распахивая тугой воротник полотняной рубашки, сдавивший напряженную жирную грудь, Генрих, впадая в истерику, закричал на него:

– Ты не можешь об этом судить! Ты свободен! Ты не король! Тебя миновала чаша сия! Вот они – эти насильные браки! Тебе говорят: это надо для государства, для его блага, ведь ты король, опора и надежда страны! Тебе говорят: так надо для упроченья союза черт знает с кем! А где он, скажи мне, где он этот проклятый союз?

Он видел, что Генрих не нуждался в ответе, но всё же сказал:

– А все-таки ты был оскорблен, когда Карл расторгнул помолвку, и выдал сестру на французского короля.

Генрих озлился:

– Тоже был круглый дурак! Хуже того: был подлец! Разве браком удержишь союз? Я это понял только теперь. Они же не ведают, что творят. Вишь ты, дипломаты и правоведы высчитывают, кто с кем должен спать, словно вычерчивают геометрические фигуры, торгуют детьми, уже начиная с – пеленок, детьми несмышлеными, нежными, жаждущими любви. Торгуют, торгуют, выторговывают надбавки, выменивают невинных младенцев на благо держав. А дети растут. Детям хочется жить. Они тоже люди, вот что пойми ты, пойми! Они не бараны, не лес, не пенька. Дети жаждут любви! Сколько лет торговали инфанту за брата Артура? Это ему, Мортону твоему, нравился этот дурацкий расклад! Это Мортон твой рассчитал! И оженили, когда Артуру не было и пятнадцати лет! Какой он был муж в те невинные лета? Слабый, болезненный мальчик. Ему бы расти и мужать. А его прежде времени уложили в постель. Нет, я больше не желаю зависеть ни от кого! Я хочу жить, как хочу!

Истерические жалобы тяготили его, да и слышал он их не впервые, но возразить на них было нечего. Детьми торговали и в прежние времена и теперь. Не будь таких браков, Тюдоры не стали бы английскими королями. Он ещё помнил, с каким утонченным искусством Мортон, канцлер и кардинал, сватал инфанту единственно ради того, чтобы мир с Испанией был нерушим хотя бы на несколько лет, пока разоренная усобицей Англия не оправится от разрухи. Такова была цель. Тогда этим браком был обеспечен мир и союз. И теперь он не имел права поддакивать слезливым жалобам короля, во имя всё того же мира и союза с Испанией, и он сказал, умело и постепенно переводя на другое, ещё слабо надеясь, что это, как и прежде бывало множество раз, хандра и тоска, минутный каприз:

– Как же, я помню отлично, как Мортон много раз повторял за столом, за которым обычно собирались друзья, что он вынужден добиваться этого брака, повторяя, что война с Испанией нам не нужна. Выходит, решение Мортона тоже зависело от обстоятельств, которые были так же враждебны, как и теперь. Ты же раздражен и потому полагаешь, что то была злая воля его.

Жирная обнаженная грудь Генриха затряслась, злобной жестокостью исказилось оплывшее жиром лицо:

– Этот интриган, этот паршивый маньяк! Ему бы куда больше пристало звание сводни, чем кардинала! Была б его воля, твой Мортон всех принцев и всех принцесс переженил бы из расчетов своих, сукин сын! Принцессы и принцы служили ему всего-навсего математической формулой! Если это туда, эта сюда, силы будут равны, а если та туда, а этот сюда, будет война. Вот она – выучка продажного Рима! Все они там таковы!

В общем, Генрих был прав. Политика была продажна насквозь, без чести, без совести, без истинно христианской любви. Он только пожал плечами и возразил:

– Не следует побеждать голос разума криком. Сроднив Тюдоров и Йорков, Мортон только этим союзом и положил конец десятилетиям кровавой резни, разорившей Англию куда больше, чем разорило бы нашествие неприятеля, а брак инфанты и Артура положил начало союзу с Испанией, которая могла бы стать тогда нашим злейшим врагом. Почему ты не хочешь думать об этом? Ты же правитель, король, отец нации, так сказать.

Генрих в бешенстве ударил кулаком по колену здоровой ноги:

– Думать о чем? Ты мне советуешь! Я помню, я думаю, что совершил тяжкий грех, ради всех этих паршивых союзов, которые, как оказалось, мне совсем не нужны. Я женился на вдове моего прежде времени угасшего брата, а вдова была старше меня на семь лет. Целых семь лет! А Испания что? Плевала твоя Испания на инфанту! Твоя Испания всё равно стала нашим злейшим врагом! За что же я-то теперь должен нести наказанье? Где она, твоя хваленая справедливость для всех? Что же, справедливость не распространяется на твоего короля?

Ему было жаль и Генриха и короля, но он не выразил жалости, опасаясь жалостью ему повредить, и ответил спокойно:

– Справедливость должна одинаково распространяться на всех, но это случается не всегда.

– И на меня, на меня?

– И на тебя, на тебя. Да, ты не сам себе выбрал жену, но ты согласился и прожил с ней двадцать пять лет.

Генрих ещё ближе принагнулся к нему, скаля зубы, хватая его за плечо:

– Ага, так вот оно что! А ты разве не помнишь, как умер отец? Он жил тогда в Ричмонде и умер внезапно. Его ненавидели все, почитали злодеем и скрягой только за то, что он расправлялся с мятежниками и обеспечивал свое состояние, забирая имущество побежденных баронов, как все во время войны берут контрибуцию.

Он иронически улыбнулся:

– К тому же получив от своих подданных около двух миллионов на эту войну.

Генрих дергал и тряс его за плечо, выговаривая упрямо, поднимая и опуская тонкие брови, то расширяя, то сужая глаза, совершенно потерявшие цвет, одни черные пятна зрачков:

– Отец был в этом прав. Ты не можешь не знать. Ты, философ, мудрец. Эти деньги укрепили королевскую власть. Кто виноват, что люди почитают лишь богатство и силу и презирают даже равных себе, не говоря уж о слабых и бедных. И вот когда этой силы не стало, когда эта сила, остановившая их, лежала в объятиях гроба, они могли взбунтоваться, надеясь отнять у короля и Англии то, что он когда-то отнял у них. Окольными путями я прискакал с отрядом телохранителей в Лондон. Мы заняли Тауэр, заперев все ворота засовами, и вокруг замка стянули отряды, на которые можно было ещё положиться. Мне предстояло сделаться сильным или погибнуть в огне мятежа, а в мятеже погибла бы не одна моя голова, но и головы многих и с ними мир Англии, мир нации, как ты говоришь, тот мир, который был упрочен столькими жертвами. Это были для меня ночи тревог и раздумий. Тогда и решил я жениться на Катерине. Да, да, во спасение моей головы и во имя мира в стране. Мне позарез была необходима поддержка Испании. Разве всё это ради моего удовольствия, ради меня одного? Вовсе нет! Ради спасенья моей головы, ради спасенья короны, но и ради спасенья страны я молил папу Юлия разрешить этот богомерзкий, этот преступный, этот противоестественный брак! Я унизился перед ним, как только мог, унизился перед тем, кто не стоил моего уважения, кто сам был преступником на папском престоле. И он разрешил!

Становилось больно плечу, и он попытался неприметно освободиться, резко спросив:

– Так ради головы и короны или ради покоя страны?

Генрих держал руку над ускользавшим плечом, точно собираясь ударить его, и быстро, беспокойно сказал:

– Разве можно их разделить? Да, ради головы и короны и ради покоя, поверь мне! Разве я когда-нибудь лгал, что мне безразлична моя голова и корона? Да, я ужасно люблю и голову и корону, это естественно, ведь я человек и по рожденью король, но и держава дорога мне не меньше! Я знаю, ты сомневаешься в этом и сомневался всегда. Тебе представляется тиранией и самое малое возвышение моей власти над властью парламента. Как знаешь, Господь тебе судья, но это так. Вот сам рассуди: ведь всемерное упрочение власти моей служит на благо страны. Вседневно молю я Господа о её процветании, ты это знаешь, я не лгу, клянусь тебе дочерью, почему же не веришь ты мне?

Он этому верил, но не стал отвечать, а только спросил, строго глядя снизу прямо в расширенные глаза, пылавшие не одним только бешенством, но и годами накопленной, как он знал, затаенной тоской:

– И что же теперь?

Весь вспыхнув, с трудом ещё ниже пригибаясь к нему, чтобы, должно быть, следить за выражением его не менявшегося лица, Генрих взволнованно выговорил, умоляя его вдруг потерявшими силу глазами, такими беспомощными, как у детей:

– Ты же всё понимаешь! Ты знаешь, чего я хочу. Не хитри. Я хочу развода с женой!

Он это знал и понимал его чувства короля и отца, которым одинаково нужен наследник, чтобы продолжить династию и свой род, но он предвидел последствия, если это случится, всеми силами противился этому, продолжал противиться даже под тяжестью этих умолявших беспомощных глаз и потому вопросил с затаенной иронией, стараясь оставаться спокойным, хотя давно уже не был спокоен:

– Как мужчина, ради укрепления своей власти против власти парламента или на благо страны?

Отшатываясь, нехорошо улыбаясь, Генрих укоризненно покачал головой:

– Отчего ты не веришь мне? Ведь ты же мудрец!

Он выпрямился и посмотрел безбоязненно, прямо:

– В этом я не могу вам поверить, милорд.

Король грузно поднялся, держа небольшие изящные руки на кожаном поясе, расслабленно говоря:

– Ты не веришь своему другу Гарри? Я верно понял тебя?

Он не любил этот расслабленный, вдруг ставший старческим голос, за которым обыкновенно следовали взрывы бешеного упрямства, тоже встал со скамейки, чтобы каким-нибудь нечаянным вздором понапрасну не раздражать короля, маленький, щуплый, подвижный, рядом с громадой неуклюжего королевского жирного тела, и нехотя согласился, глядя мимо, в окно, на низкое небо, покрытое сплошными слезливыми серыми тучами, на сумрачный день, нагонявший тоску, подумав о том, что ещё один день окончательно пропал и испорчен, пропал навсегда и уже никогда не возвратится таким, каким мог бы быть в кабинете, где он, отложив в сторону свои изыскания, готовил новый парламентский акт о неприкосновенности крестьянских домов и земель, или на острове, где он не был уже несколько дней и уже тосковал по семье:

– Почему же, я верю, что моему старому другу Гарри давно надоела старая, больная жена.

Король, одергивая нервно камзол, неловкими пальцами оправляя ворот собравшейся складками на жирной груди, сморщенной, мягкой, но уже опять тесной рубашки, почти жалобно, торопливо протестовал:

– Она старая, да. Это каждому видно. Но ведь ещё не больная же, нет. Я не о возрасте её говорю. Прошу тебя. Ты со мной не хитри. Она никогда не понимала меня. Чужая, испанка, упрямая дочь Фердинанда. Ей только и свету в окне, что родня, её племянничек Карл. Пока я держался союза с Испанией, в её глазах я был великий король и великий правитель, умнейший из смертных, черт побери. Я долго терпел, ну, после того, как её племянничек Карл жестоко меня оскорбил, но не мог не отойти от него. На благо Англии, да, уж с этим-то ты не поспоришь. И нынче она так испуганно смотрит, так плачет и молит и говорит без конца, что я сбился с пути, что я обманут, что меня подбивают против её племянника Карла мои дурные советники, что мне надлежит умолять его о новом союзе, что я идиот.

Он видел, что король втягивал его в ещё один бесполезный, бессмысленный спор, не первый в последние месяцы, несносный, неприятный ему, ибо у него просили согласия, которого дать он не мог и в котором не мог отказать. Он стоял, смотрел как беспокойно двигались руки, как тяжело и порывисто Генрих дышал и подыскивал холодные, невозмутимые фразы, которые бы были способны загасить этот спор, не только о жене, но и о Боге, который благословил этот брак. Он пытался избежать прямого ответа, но какие же в этом случае могли быть благоразумные фразы? Все, какие подворачивались ему на язык, казались случайны, двусмысленны, чуть ли не в каждой он обнаруживал острое жало, которое могло бы ещё пуще распалить короля, разжечь словесный пожар да ещё нарушить эту сложную, какую-то странную дружбу, прежде времени смешать его близкие и дальние планы обустройства мирной жизни в стране, остановить этот парламентский акт о свободных крестьянах прежде всего.

Он склонил голову на плечо, как понурая птица, опустив вдоль тела бессильные руки, сердясь на себя за медлительность мысли, всегда живой и покорной ему, и приглушенно, вежливо говорил:

– Может быть, её величеству трудно понять, ибо испанский союз был нашей давней, традиционной политикой, которая и упрочила власть новой династии. К тому же её величество женщина и живет более сердцем, чем разумом, как пристало жить нам.

Король проворчал, посмеиваясь каким-то жидким, видимо деланным смехом:

– Ну, и сам ты не любишь давних традиций. Дозволь я тебе, ты давно бы расправился с ними, всё перевернул бы вверх дном, для начала отобрав у владельцев законное право поступать с землей, так им захочется, если истекает срок договора, как бы этому ни противился арендатор, а меня, чего доброго, короля превратил бы в какого-то князя в каком-то твоем Амауроте или как там сказано у тебя.

Он возразил равнодушно:

– Сперва непригодность, неразумность давней традиции должна сделаться очевидной, понятной для всех, как и традиция владельца овец лишать землепашца земли, когда истек срок договора. Разумеется, это дело законное, испокон веку идет, однако ж противное призыву о милосердии, идущему свыше. Разве так плохо, если не жестокость закона, но милосердие станет традицией?

Серьезно взглянув на него, король шагнул, тяжело переступая отекшими больными ногами, обтянутыми тесным черным трико, крепко взял его под руку и медленно повел рядом с собой, дружелюбно, почти успокоенно растолковывая ему:

– Ты настоящий мужчина. Решительный. Смелый. Ты в любых обстоятельствах владеешь собой. Мне нравится это в тебе. Сам я слишком порывист. Мне всегда хочется в один миг всё переменить, если это может увеличить мою власть над людьми, ведь им во благо сильная власть короля.

Они неторопливо шагали неприютным гулким сводчатым залом. Его быстрые тонкие ноги не попадали в шаг короля. Он то и дело мягко ударялся и терся о жирный бок, о женственное бедро, неловко переступая, размышляя о том, что Генрих не только нетерпелив и порывист, это бы ещё ничего, и отговаривался полушутя:

– Всё решительное подозрительно женщинам. Им спокойно, уютно лишь с тем, что устойчиво и привычно для них. В риске мужчин они подозревают опасность для своего очага, возможность потерять равновесие жизни, утратить домашний покой. В женщинах говорит материнство. Им дорого насиженное гнездо.

Прихрамывая, переваливаясь, должно быть, не слушая, что ему говорят, король продолжал настойчиво объяснять:

– Порвать с Испанией было необходимо. Не для меня одного. Ты поверь. Но для Англии. Возможно, и для Европы.

Ему было неприятно дышать этим воздухом, застоявшимся, волглым, не освеженным чистым ветром полей, по которым любил он гулять. Вызывала досаду роскошная пустота огромного зала. Идти с хромающим королем становилось всё неудобней, всё тяжелей. Он видел, что, на какие дипломатические умолчания он ни пускался, его всё же втягивали в этот не только тщетный, суетный, но ещё и таящий опасность, слишком многозначительный диспут о личной жизни и политике короля. Душевный покой был утрачен. Настроение становилось всё хуже, каким-то раздраженным, гадким, чужим. Все-таки он терпеливо, с едва уловимой насмешкой спросил:

– Потому что паршивец Карл отказался жениться на вашей любезной сестре? Взглянув невнимательно, искоса, покачнувшись оттого, что неловко ступила больная нога, король возразил:

– Это был всего лишь отличный предлог. Не больше того. Благодарение Господу, что такой предлог подвернулся. Тебе ли не знать, что Испания становилась слишком сильна и опасна. Этот Карл родился в рубашке. Ему досталась не только Испания. Он стал владеть Германией, Италией, Фландрией и Вест-Индией. Ему противостоит одна Франция. Если бы мы не разорвали с Карлом союз, он раздавил бы Францию, как орех. Тогда ему на потеху осталась бы только Англия, подобие мыши, загнанной в угол. Каково тогда было бы мне, тебе, англичанам?

Пытаясь неприметно вывернуть затекавшую руку из тяжелой руки короля, шагая неловко, раздражаясь всё больше, он ответил негромко, решительно, жестко:

– От иноземных вторжений нас отлично защитила природа.

Подведя его к большому камину, сложенному из диких камней, в котором, слабо мерцая углями, догорали дрова, король выпустил наконец его утомленную руку, опустился в тяжелое кресло, покрытое войлоком, обитое вытертой кожей, и громко хлопнул в ладоши. В тот же миг дежурный выскочил из-за высоких дверей, не издав ни скрипа, ни звука. Не взглянув на него, король отрывисто приказал:

– Больше огня.

Дежурный, услужливо пав на колени, осторожно, умело расшевелил головешки, засверкавшими тут же свежими языками огня, и ловко, размеренно, с перерывами, давая заняться, подбрасывал тонкие высушенные поленья.

Король, с удовольствием, написанным на лице, протягивая руки к огню, насмешливо говорил, перейдя на латынь:

– Твоя природа не помешала ни римским солдатам, ни Вильгельму Завоевателю. Ты иногда забываешь, в каком мире живешь. Жестоком, безжалостном мире, поверь. Наш остров все-таки не похож, как ты ни старался, на тот, который ты так умно и с такими удивительными подробностями описал в своей славной книге. Я прочитал её с удовольствием. Не будь я королем, я, может быть, написал бы не хуже. Но я король. Мне известно, что вокруг нас природа не создала стольких подводных мелей и скал, чтобы сделать подход чужих кораблей невозможным, даже в пору туманов, а у испанцев довольно трехпалубных галеонов, чтобы напасть со всех сторон одновременно, высадить несколько армий и прикрыть их огнем своих пушек.

Наблюдая, как охотно и весело разгорался огонь, обдавший ноги, обутые в башмаки и чулки, первым, самым ласковым, самым любимым теплом, он почтительно, неподвижно стоял рядом с креслом и без желания, но уверенно отвечал:

– Вместо того, чтобы воевать почти беспрерывно четыре столетия, наши солдаты могли бы искусственно так укрепить берега, что немногие защитники могли бы отразить неприятеля, каким бы ни располагал он количеством галеонов и пушек.

Взглянув на него с удивлением, король коротко, пренебрежительно рассмеялся:

– Что я слышу! Да уж не поверил ли ты спустя столько лет, что твой выдуманный Утоп в самом деле прорыл те пятнадцать или сколько там миль, которые отделили его особенный остров от враждебного ему, как и нам, континента?

У него робко сжалось и дрогнуло сердце. Мечта, посетившая его в юности, теплилась все эти годы, подобно искре под слоем золы, где-то тайно и глубоко, и в сущности никогда не оставляла его. Теперь она вдруг шевельнулась под слоем вседневных забот, всполошив его совершенно некстати. Его доброй мечте не мешали ни удивленные взгляды, ни пренебрежительный смех короля. Он подумал о том, что, казалось бы, фантастичное, невозможное, о чем он, страстно мечтая о добром мире и мирном труде, восхищенно писал в своей книге, о чем так неожиданно, высокомерно и почти издевательски напомнил король, могло быть так возможно, вполне исполнимо, легко, хоть бы завтра это начать, пойми только король, что укрепление берегов и удобней и надежней для всех, не говоря уже о солдатах, которые, оставив оружие, охотно возвели бы неприступные крепости, лишь бы не рисковать беспрестанно жизнью в боях, не принесших ни покоя, ни мира.

Что бы могло помешать? Разве всему живому не хочется жить? Многим ли из солдат доводится дотянуть до победы, после которой вновь приходится воевать? Разве так много лет отделяет одну войну от другой?

Он нетерпеливо воскликнул, на мгновенье забыв, где находится и с кем говорит:

– При желании прорыли бы вдвое!

Король отрывисто приказал, на этот раз по-английски:

– Довольно. Оставь нас. Иди.

Дежурный торопливо подбросил в загудевшее пламя несколько кряжистых поленьев, которые должны были долго гореть, вскочил и бесшумно исчез.

Король слабо повел рукой в сторону простого тяжелого табурета:

– Садись и не повышай голос при слугах. Плохой ты придворный, как я ни бьюсь.

Он сел правым боком к огню, сознавая оплошность, смущенно пробормотав:

– Я предупреждал вас, что я не придворный.

Настроение короля Изменилось. Генрих усмехнулся, пожал плечами и беззаботно спросил:

– Отчего философы предаются мечтам? Философам, согласно их званию, надлежит трезво мыслить и видеть вещи такими, как они есть. Скажи, отчего?

Он невозмутимо ответил, подавшись вперед, опираясь на колени локтями, разглядывая ладонь, по которой весело прыгал алый отсвет огня: