banner banner banner
Казнь. Генрих VIII
Казнь. Генрих VIII
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Казнь. Генрих VIII

скачать книгу бесплатно


Кромвель выпрямился и бойко ответил:

– Всё то же!

Генрих нахмурился:

– Не просит помилования?

Губы Кромвеля двинулись, но удержались от довольной улыбки:

– Он безнадежен.

Генрих резко поднялся:

– Я не ошибся. Я давно знал, что это не тот человек, которому посты и блага дороже достоинства чести.

Кромвель молчал и напряженно смотрел, как он тяжело шагает к дальней стене, опустив голову, заложив руки за спину, размышляя о чем-то своим. Генрих остановился. Кромвель тотчас спросил:

– Что теперь?

Генрих поднял руку, подвигал пальцами, потер подбородок и глухо сказал:

– Ты останешься канцлером.

Кромвель согнулся в низком поклоне:

– Благодарю вас, милорд. Верой и правдой…

Генрих остановил его властным движением:

– Это – оставь!

Кромвель застыл. Они помолчали. Наконец Кромвель сделал шаг и напомнил тоном просителя:

– Вы мне обещали аббатство, милорд…

Генрих круто повернулся и пристально посмотрел на него:

– Сказано – жди!

Кромвель пожевал губами, наморщил лоб и всё же спросил:

– Чего теперь ждать?

Генрих медленно, раздельно заговорил, наступая, протянув руку, точно намеревался толкнуть его в грудь:

– Уже присмотрел?

Кромвель попятился:

– А как же… Аббатство хорошее…

Генрих повысил голос:

– Прикажешь послать в твое аббатство солдат?

Кромвель жалобно улыбнулся:

– Можно и так…

Генрих крикнул:

– Ну нет! Я не захватчик! Я не тиран! Монахи прячут богатства, полученные вымогательством и обманом. Кого ни спросишь, все говорят, что они бедны, как церковные крысы, а как вздернешь на дыбу, открывают свои тайники. Так вот, изволь приготовить парламентский акт: отныне все бедные монастыри поступают в казну короля. Я думаю, парламент утвердит этот акт.

Кромвель рассмеялся, довольный, мелким смешком:

– Утвердит, утвердит! С большим удовольствием утвердит! Там страсть как не любят монахов! Бездельники, пьяницы – говорят! Да и тоже многие очень хотят потом что-нибудь получить. Земли, земли нужны позарез!

Глава шестая

Драма отца

Обхвативши острые колени руками, уткнувшись в них бородой, весь сжавшись в комок, не замечая промозглого холода, тянувшего от толстой, сочившейся влагой стены, ничего не видя перед собой, Томас Мор придирчиво, тревожно и властно проверял свою жизнь, готовый расстаться и всё ещё не желая с ней расставаться.

Принимая пост канцлера, он с трезвостью философа понимал, что его могущество весьма ограничено, как и могущество каждого человека, какой бы властью того ни наделила судьба, и в этот час, мысленно возвращаясь назад, та же трезвость подсказывала ему, что, несмотря ни на что, он сделал достаточно много: Англия уберегалась от резни и развала. Его противодействие не остановило и не могло остановить самовластного короля, но, постоянно наталкиваясь на это противодействие, король был осторожен, поневоле избегая тех крайностей, которые обычно приводят народ к возмущению.

Вот что он сделал, и этого, может быть, уже нельзя изменить.

И всё же, принимая пост канцлера, в глубинах души, может быть, даже тайком от себя, как он видел теперь, ему хотелось достичь куда большего, не один только мир сохранить, но посеять хоть семечко братской, истинно христианской любви. Мечта так и осталась мечтой. Его ли это вина? Мечта ли о братской, истинно христианской любви слишком была невозможна на грешной земле, где жадность царит и корыстный расчет? Противодействие ли самовластию короля расточило его силы и время, чтобы успеть ещё что-нибудь сделать и для братской, истинно христианской любви? Он чувствовал, что этого ему уже не понять. И жалко ему становилось потерянных лет, и легче отчего-то становилось душе: он словно бы страшился поглубже вникать в эту нераскрытую, горькую тайну.

Теперь всё это стало так далеко. Нынче Англии угрожала новая распря. Монастыри разорят. Станут земли делить. Пасти овец и коров. Как не подняться брату на брата?

Поневоле думалось о другом. И он размышлял о последствиях события как будто абсолютно невинного, каким был развод короля, до этого последнего часа не признанный им, причина всех этих бед. Он усиливался с наибольшей точностью выяснить, когда именно началась эта роковая история, но это не удавалось ему, точно он искал в стоге сена иглу. Может быть, эта беда зародилась слишком давно, ещё в те времена, когда ни он сам, ни король не появились на свет? Может быть, много позднее, когда в качестве дипломата он был отправлен в Камбре? Может быть, года три или четыре назад, поздней осенью, когда его вызвали нарочным в Гринвич?

Было туманно, слякотно, сыро. Шестерка сытых коней неслась во всю прыть. Карету качало, трясло, бросало на рытвинах так, что он чуть живой выбрался из неё у подъезда. Его тут же провели к королю. Вопреки обыкновению, имея ровный характер, в тот день он был недоволен и раздражен, брюзгливо гадая, зачем его с такой спешкой оторвали от дел. Ему не дали времени даже переодеться. Белый накладной воротник оказался несвеж. На своем острове он жил в простоте, но его вели к королю, и этот тусклый налет, покрывший его воротник, смущал его и в то же время смешил.

Уже заметно располневший король полулежал на невысоком, казавшемся узким диване. Две подушки вишневого шелка были у короля за спиной. Одежда его состояла из белой рубашки обыкновенного полотна и суконного синего цвета камзола, распахнутого на широкой жирной груди. Серебряные пряжки стягивали ремни башмаков. Король не надел никаких украшений и по этой причине выглядел благородно и просто. Лишь на указательном пальце правой руки желтел перстень с крупным опалом. Несмотря на рыхлые нездоровые опавшие щеки, холеное лицо хранило печать просвещения. Тонкий жадный беспомощный рот выглядел слишком маленьким на широком лице, но большие глаза и тонкие дуги бровей были всё ещё по-женски красивы. Над этими большими глазами, над этими тонкими дугами возвышался светлый сосредоточенный лоб. Тоска и непонятная нежность мерцали в спокойном задумчивом взгляде. Рыжеватые бледные пальцы рассеянно сминали гвоздику. На полированном черном круглом столе громоздились разнообразные сласти, дольки апельсина темнели в золотистом меду.

Король читал рукописную книгу и не тотчас приметил его.

Торопясь разгадать, придумано ли это нарочно, чтобы растрогать его и расположить на дружеский лад, или король в самом деле читал и задумчив всерьез, он коротко поклонился и начал негромко, явно спеша:

– Вы приказали, милорд…

Не повернув головы, король так же негромко сказал:

– Нынче оставь это, Мор.

Угадывая по этому негромкому усталому голосу, что король нерешителен, тревожен и грустен, тотчас решив, что он вызван столь спешно, чтобы рассеять его тревогу и грусть, ощутив жалость к этому больному утомленному человеку, но не желая терять времени в беспредметной пустой болтовне, пристойной только шутам, зная уже, что и от пустой болтовни увильнуть не удастся, он продолжал уже неторопливо, но строго:

– Как я и предполагал, акт восемьсот девятого года, воспрещавший разрушать дома свободных крестьян, которым принадлежит до двадцати акров земли, не исполняется повсеместно. Хозяйства уничтожают, разоряя этим хозяев, каким бы количеством земли они ни владели. Обработка пашни приходит в упадок. Ваши подданные нуждаются в хлебе, а цены растут и растут. Церкви ветшают. Исчезают дома. Я имею смелость просить соизволения подготовить новый парламентский акт, который возобновил бы прежний закон. Если на этот раз мы добьемся неукоснительного его исполнения…

Не двигаясь телом, обернув к нему только голову, умоляюще взглянув исподлобья, король жалобно перебил:

– Оставь это. Нынче мне нужен не канцлер, а друг.

Не останавливаясь, словно не понимая, что ему говорят, зная любимое увлечение короля, он решился на крайнее средство:

– Свободные крестьяне, живущие безбедно своими трудами, составляют основу нашей непобедимой пехоты, и если мы…

Генрих взмолился, нервно ударив рукой по листу, издав сухой, как будто предупреждающий звук:

– Ты видишь, я читаю Вергилия, но в этом тексте ужасно много ошибок, и мне нужна твоя помощь, так помоги.

Досадуя, что ему не дают говорить о насущном, он холодно посоветовал то, что было известно и королю:

– В таком случае удобней всего обращаться к печатному тексту.

Сердито мотнув головой, сморщившись, точно от боли, Генрих стал объяснять задушевно и страстно:

– Печатная книга холодна и бездушна. Гуманистическую мысль позволяет оттачивать только старинная рукопись, хотя бы с ошибками, что из того? Это ты, ты сам много раз твердил мне об этом!

Переступив с ноги на ногу, точно устал или надоело стоять, сцепив перед собой пальцы рук, он ответил спокойно:

– Да, это я не раз говорил и могу повторить, но, в зависимости от обстоятельств, не всегда настаиваю на этом. В данном случае печатный текст легче было бы разобрать. Я не высоко ценю дела более трудные лишь за их трудность.

Передвинувшись грузно, привалившись к стене, смяв в комок и отбросив гвоздику, опустив рукописную книгу себе на олени, перекидывая большие листы, сильно пожелтевшие по краям, Генрих говорил торопливо:

– Э, полно, полезно преодолевать трудности даже пустые. Вот послушай-ка лучше… Я нашел одно место… Ага, вот оно где!

Откашлявшись, вспыхнув глазами, порозовев, прочитал выразительно, старательно выделяя цезуры:

– «Ночь прошла полпути, и часы покоя прогнали сон с отдохнувших очей. В это время жены, которым надобно хлеб добывать за станом Минервы и прялкой, встав, раздувают огонь, в очаге под золою заснувший, и удлинив дневные труды часами ночными, новый урок служанкам дают, ибо ложе супруга жаждут сберечь в чистоте и взрастить сыновей малолетних…»

Уловив явственно боль, которая на последней строке внезапно послышалась в голосе Генриха, сам этой болью проникаясь невольно, по сочувствию к страданию ближнего, спеша угадать, что последует далее, он отметил почти машинально:

– Из книги восьмой.

Не взглянув на него, заложив страницу пальцем с опалом, Генрих полистал, посмотрел на заставку, которую украшала миниатюра, выполненная синим и желтым, и с удовлетворением подтвердил:

– Да, из восьмой… Ты отлично навострил твою память.

Ухватившись за это, как за нить Ариадны, он поспешно перевел разговор на другое, лишь бы отвлечь старевшего короля от горьких, навязчивых мыслей о сыне:

– Это не столько память, милорд, сколько привычка, которая в том состоит, чтобы поддерживать в своей голове такой же точно порядок, какой заведен у хорошей хозяйки на кухне, когда стоит только протянуть в любую сторону руку и достанешь безошибочно то, что нужно достать для очага и стола. А нашу память…

Тут сокрушенно развел он руками и широко, доверчиво улыбнулся:

– … некогда вострить, государь.

Уловив игру слов, Генрих нахмурился, взглянул исподлобья и с тихой угрозой сказал:

– Не серди меня, Мор. Нынче не время для шуток. Хотя, по правде сказать, я твои шутки люблю. Пошутим потом, а теперь лучше-ка присядь вот сюда и говори мне, как другу, «ты», отставь пока «государя». Сначала станем говорить о Вергилии.

Сам не веря, чтобы этот странный, явным образом преднамеренный разговор ограничился темными местами великой поэмы, отметив это веское слово «сначала», предчувствуя худшее по холодному тону и тихой угрозе, спокойно готовясь и к худшему, он неторопливо опустился на бархатную скамейку, расставил ноги в черных чулках, любя с детства латинские древности:

– Мудрость Вергилия бесконечна, клянусь Геркулесом, как мудрость всех древних поэтов. Несколько ранее, в книге седьмой, поближе к концу, у него говорится: «Мирный и тихий досель, поднялся весь край Авзонийский. В пешем строю выходит один, другие взметают пыль полетом коней, и каждый ищет оружье. Тот натирает свой щит и блестящие легкие стрелы салом, а этот вострит топор на камне точильном, радуют всех войсковые значки и трубные звуки. Звон наковален стоит в пяти городах…»

Сузив глаза, вдруг потерявшие цвет, ставшие как холодные льдинки, ощетинившись рыжеватой полоской ресниц, Генрих остановил недовольно:

– С каких это пор ты полюбил военную брань?

Он невозмутимо ответил:

– Я и нынче её не люблю. Я по должности обязан думать о ней.

Генрих поднял несколько голос, глухой и капризный, отводя однако свой взгляд:

– Какой ты упрямец! Вечно свое!

Удивляясь и сам, как это место удачно подвернулось ему на язык, потеряв тут же охоту продолжать мысль Вергилия о войне, которая так кстати пришлась к разговору о свободных крестьянах, разоренных большими владельцами, он ответил пространно, вновь с намерением уводя в сторону эту неровную, загадочную беседу:

– Напротив, я не упорствую никогда и всегда готов переменить мое мнение по предложению того человека, о котором я подлинно знаю, что тот без основания никогда не станет ничего предлагать.

Поудобней устроив книгу на толстых коленях, осторожно, с любовью вновь перекидывая большие листы, Генрих мягче, уступчивей попросил:

– Оставь свою мудрость, философ. Лучше мне помоги. Вот в этом месте, где «часы покоя прогнали сон с отдохнувших очей», мне сдается, не совсем верно было бы говорить о покое. «Часы покоя прогнали сон»? Наш Вергилий всегда до щепетильности точен. Может быть, переписчик ошибся, копируя текст?

Наблюдая исподволь за каждым движением Генриха, по давней привычке сжимая и разжимая пальцы левой руки, размышляя, как будто бы кстати возвратиться к акту парламента, который необходим для мира и покоя в стране, он не торопясь изъяснял:

– Должно быть, это место лучше понимать, как изжили сон, даже как сокрушили, то есть в том именно расширительном смысле, что благодаря асам покоя сам собой проходит благодетельный сон, сам собой не нужен становится нам.

Генрих оживился, вскинул голову, вновь блеснувши глазами, точно бы для того, чтобы увериться в том, что он без подвоха, а искренне, от души заговорил о Вергилии, и поискал карандаш, размышляя раздумчиво вслух:

– Пожалуй, ты прав. Я помечу на поле. А дальше так стройно, так хорошо: «ибо ложе супруга жаждут сберечь в чистоте и взрастить сыновей малолетних»!

Всё это были давние тайные мысли, всё это безнадежная тоска в глубине, так что сердце зашлось от неё, хотя она была не своя, и он, не выдержав первым, сочувственно произнес:

– Всё тоскуешь по сыну, как вижу.

Как будто обиженный этим сочувствием, но тотчас обмякнув, опустив жирные плечи, Генрих засопел, заспешил, и взволнованный голос внезапно затуманили слезы:

– Тебе так не больно, как мне. Тебе, как мне, мое горе спать не дает. Своих сыновей ты давно уж взрастил.

Он от всей души принялся его утешать, однако выбранивши себя про себя, что разумом не успел охладить свое не столько мужское, сколько женское чувство, тут же возражая себе, что доброе чувство нельзя охлаждать:

– Тебе всего сорок лет. Как знать, чего от нас хочет Господь.

Генрих гневно воскликнул, болезненно морщась, раздувая острые ноздри, готовый, как было видно, рвать и метать, лишь бы на ком-нибудь выместить свою боль и свой гнев: