Читать книгу Жолтиков (Александр Иванович Эртель) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Жолтиков
ЖолтиковПолная версия
Оценить:
Жолтиков

3

Полная версия:

Жолтиков

Александр Иванович Эртель

Жолтиков

Случалось ли вам, господа, быть в лесу в пору ранней весны? Все напоминает еще о суровом зимнем царстве. Глаз проникает далеко в глубь леса. Корявые деревья, подобно остовам, мрачно протягивают обнаженные сучья свои, по которым то и дело пробегает звонкий весенний ветер. Черные пни и серый валежник в печальном беспорядке громоздятся здесь и там. Толстый слой поблекших листьев вяло шелестит под ногою. В оврагах синеет снег. В ложбинах с холодным сверканием бегут ручьи, обрамленные голыми берегами. Все повержено в какую-то меланхолическую тишину. От этих суровых дубов, недвижимо распростирающих узловатые свои сучья, от этих стройно сверкающих берез, в глубоком молчании столпившихся на краю вершины, от этих покоробленных осин и жидкого орешника с остатками желтой лапчатой листвы, слабо трепещущей на темных лозах, – веет какою-то щемящей печалью, свойственной всему, что носит следы разрушения… Но стоит, вам пристальней вглядеться в это царство запустения и смерти, стоит вам выйти на опушку да оглянуть голубую даль, стоит вам глубоко вдохнуть воздух, звенящей струею перебегающий по мертвым деревьям, – и та печаль, которая, может, еще за минуту угнетала вас, заменится иным чувством, – жизнь обвеет вас могучим своим дыханием. Эту жизнь ощутите вы и в запахе, несущемся от леса, – в запахе, в котором с чарующею прелестью соединены затхлый аромат увядания и крепительная свежесть воскресающей природы. Эта жизнь повеет на вас и в переливах горячего света, который нет-нет и скользнет жидкими пятнами по стволам деревьев и по кустарнику перелеска; нет-нет и осветит приникшую в тайном ожидании глушь, как бы вызывая к пущему напряжению скрытые в ней жизненные силы… И силы эти с неустанным постоянством проникают каждую былинку, каждую лозу кустарника. Едва заметные розовые почки пестреют на липе и черемухе. В ветвях бледной осины повисли нежно пушистые червячки. Орешник усыпан темно-красными ростками. Там и сям, как бы украдкой, вылезает травка, пронизывая своим упругим острием толстый слой прошлогодней листвы. Теплые, сочные тоны выступают сквозь шероховатую кору деревьев, и самый дуб как будто поступился суровым своим видом. Горький запах, распускающейся березы стоит в воздухе. Какие-то птички звонко пищат и бойко мелькают вдоль перелеска. Смеющийся луч прихотливо перебегает по деревьям, нагоняя улыбку на угрюмых великанов леса… Где-то за лесом звенит и булькает шаловливый ручей. Воздух прохладен и ясен… Вы слушаете… смотрите в каменной неподвижности… и чувствуете, как в груди вашей, сладостно стесняя дыхание, ширится что-то невыразимо хорошее; как что-то бодрое и здоровое разливается по вашим жилам, кровь стучит, и страстная жажда жизни обнимает все ваше существование.

Не знаю почему, но время, переживаемое нами с конца пятидесятых годов, всегда мне казалось похожим именно на это пробуждение созидающей природы. В воздухе холодно, и ласковое веяние весны еще часто перемежается морозами, а между тем страстное жизненное напряжение ощущается повсюду. Почки и ростки настойчиво проникают сквозь толщу всяческих нагноений, так щедро уготованных нам скорбной нашей историей… Несомненно, разумеется, что много этих почек безвременно погибнет, а из иных пышно расцветет чертополох, и страстное жизненное напряжение произведет между прочим и крапиву… Несомненно – выползут на свет божий и такие продукты, что, подобно Oxalis'у tropaeoloides[1], до известной поры пребудут не без пользы, а затем сойдут в былку и, без зазрения совести, станут истощать почву. Но то уж дело будущего считаться и, проклиная почву, вырастившую дрянь, подводить итоги… Нам, современникам, приходится лишь констатировать и, заручившись каменным сердцем, с одинаковым хладнокровием обонять: пакость возникающую и безжалостно убитую морозом полезность.

Я на этот раз, минуя пакость, от которой, право, задыхаешься, и обходя с обычною нашему брату писателю осторожностью полезность, безвременно убитую морозом, займусь родом средним и представлю благосклонному читателю тот едва возникающий на нашей почве Oxalis tropaeoloides, который до поры до времени пожалуй что и полезность с успехом заместит. Я разумею российского чистокровного рантьера, и притом рантьера с следами недавних мозолей на руках – рантьера-выходца.

Еще не так давно между деятельным русским купечеством средней руки очень были редки люди, исключительно живущие на проценты с капитала. Жажда непрестанных стяжаний была велика в том сером человеке, который воистину горбом своим сколачивал капиталец. Такая несложная операция, как простое получение процентов, ему претила. Ему была непонятна идея капитала, входящего в русло, получающего неподвижную форму. И тысячником и миллионером он знал одно стремление – наживу, и один путь для этой наживы беспрерывную практику, беспрерывную игру ума и мускулов. Пассивное выжидание «сроков» и «граций» было не в натуре вчерашнего пахаря или прасола. Этот терпкий, вечно промышляющий человек как бы боялся всякой минуты, свободной от коммерческих козней, и был прав, разумеется, ибо в большинстве эта свободная минута неминуемо сопровождалась для него мрачным призраком угнетающей тоски и отчаянного запоя. Кроме тоски и запоя, нечем было пополняться его досугу. Правда, бывали и тогда исключения из общего правила. Но если вчерашний прасол находил себе дело, помимо вечной погони за приумножением, и особенно если дело это заключалось хотя бы в самой робкой попытке проникнуть в таинственную область «теоретических» интересов, – на него смотрели как на блаженного. Кредит такого блаженного иногда падал с невероятной стремительностью, и, разумеется, падение это служило поразительным примером непригодности для купечества каких-либо интересов, помимо интересов кулаческих.

Так было недавно. Но что бы ни твердил обычай, всеразлагающий прогресс делает свое дело. Усугубляя авторитет коммерческих козней и доводя до степени даже неудержимого бешенства стремление к наживе, он, вместе с тем, и из области интересов теоретических кое-что облекает престижем. Вчерашняя «блажь» сегодня становится чем-то похожим на дело. Вчерашняя перспектива запоя и невероятной тоски сегодня обещает времяпрепровождение, полное невинных приятностей. И вот как выразитель этого нового взгляда на «свободную минуту», проникает сквозь кору невероятной скудости купеческого мировоззрения новый росток – рантьер-выходец. Тип продукта этого еще смутен. Его покрывает еще некий туман. Но он, несомненно, возникает. Он крепится жуткими новостями дня. Он тонкой отравой сочится в нелепом строе дикого кулачества. Он медленно, но непрестанно разъедает основы исконного мировоззрения, доселе господствующего в «рядах» и лабазах. Повторяю, он, подобно молодому Oxalis'у tropaeoloides, приносит пользу и, вероятно, еще много принесет ее, доколе в свою очередь не обратится в черствую былку и не войдет в роль «волчца», что в конце-то концов все-таки неизбежно.

…Все это прочтите, читатель, вместо предисловия. Теперь же простите за него и перейдемте к делу.

Одну из зим пришлось мне как-то, вместо хутора, провести в маленьком уездном городке. Квартиру снял я у купца Жолтикова. Протас Захарыч Жолтиков торговлей не занимался, и деньги у него частью лежали в банке, частью ходили по рукам за умеренные проценты. Жил он с сестрою – старой девой весьма почтенного калибра и недалеких способностей. Квартирка моя отделялась от хозяев тонкой тесовой перегородкой. Таким образом, я был невольным свидетелем интимной жизни Жолтиковых, а они – моей, разумеется. Но нас это не стесняло, ибо государственные тайны не угнетали душ наших… Сестра, – имени ее я, право, не знаю, ибо любезный братец не величал ее иначе как «клуша» и «бревно», – с раннего утра принималась за хозяйство, то есть хриповатым басом ругалась с кухаркой, что-то скребла, что-то мыла… В результате к двенадцати часам получался обед. Брат тоже с раннего утра уходил из дому и до самого обеда слонялся по лавкам и лабазам. К обеду он приходил обыкновенно нагруженный новостями (преимущественно политического свойства), которые и сообщал сестре в промежутках недовольного брюзжания по поводу подгорелой котлетки. Изрядно отдохнув после обеда, он снова брал в руки свою великолепную грушевую палку и отправлялся на базар; вечером же, за шипящим самоваром, снова происходило выгружение новостей, перемежаемое руганью на несчастное «бревно».

Протас Жолтиков человек был сердитый. Его понурое лицо с ввалившимися щеками и глазами, сердито и настойчиво устремленными на вас, носило на себе вечные следы желчного раздражения. Говорил он самые любезные вещи с видом крайнего недовольства и, объясняясь вам в своей дружбе, метал на вас самые враждебные взоры. Городок свой он всегда бранил, и бранил с неизъяснимой беспощадностью.

Но скажу несколько слов о городке. Он был в той же степной стороне, где и хутор мой, и, по обычаю всех степных городков, ни оживлением особым, ни особой привлекательностью не отличался. Зимою дикие степные вьюги заносили его сугробами; осенью в нем свирепствовала невылазная грязь и на площадях стояли лужи, похожие на озера, летом непрестанно клубилась горячая пыль…

Жизнь в нем – тоже по обычаю всех степных городков – сочилась вяло и тоскливо. В клубе вечно винтили и дулись в рамс, в определенные дни перемежая карты дружным топотом неуклюжих ног под звуки скрыпиц, сдирающих кожу, и до остервенения ревущего контрабаса. В «рядах» в томном вожделении покупателя передвигали шашки, смаковали новости и слухи и до изнеможения опивались чаем. В канцеляриях отчаянно скрипели перьями, сладко мечтая о наградных к празднику и об имеющихся соорудиться на эти наградные розовых галстуках и полосатых панталонах.

Так проводил время мужеский пол. Дамы, по своему обычаю, больше сидели дома и тоже проводили время без особенного разнообразия. Более бонтонные из них штудировали Золя и перелистывали Маркевича, восторженно говорили об изящных предметах с такими же бонтонными дамами, болтали с горничными о новостях околотка и важно рассуждали о преимуществах тройного рюша перед двойным и о превосходстве бахромы «с плюмажем» над бахромой простою… Дамы менее бонтонные спали и ели, пили чай и пили кофе, жевали шоколад и икали… а в промежутках играли «в носки» с горничными, заводили невинные интрижки со щеголем-писарьком из полицейского управления, сплетничали и мечтали о новой «ротонде» к празднику. Те и другие в определенные дни съезжались в клуб, толклись в кадрили и порхали в польке, кружились в вальсе и – нечего греха таить – иногда бегали и в мазурке. Все это дамы более бонтонные выполняли с манерой явной и пренебрежительной снисходительности, а дамы менее бонтонные – с явным же и даже несколько восторженным восхищением.

Глухие улицы жили на свой лад. Там дамы смутно еще подозревали о существовании рюша. Туда еще не проникала ротонда. Там велись горячие речи не о свойствах того или иного «мениардиса», а о «новой» моде, вышедшей на платки из берлинской шерсти. Там смена башмаков ботинками вызывала еще серьезные дебаты и старый вопрос о шиньонах заставлял трепетать сердца. Там кавалеры не винтили и не танцевали мазурку, а в будни обдирали кошек, в праздник же собирались у соседа и «стучали» по маленькой. Только на вечеринках меланхолический «чижик» поднимал их в пляс, и тогда, с исступленными жестами и напряженным выражением лица, они отхватывали с жеманными девицами «кадрель».

В этих улицах сплетни и слухи с особенной настойчивостью будоражили фантазию обывателя. Часто эта фантазия, – бог весть коими путями соприкоснувшись, с какой-нибудь пустейшей телеграммой «международного агентства», еще год тому назад где-то и кем-то прочитанной по складам и сообразно этому усвоенной, – облекала ее каким-то мистическим характером. И телеграмма, воздвигалась до степени туманных и таинственных идеалов, в которых, бесспорно, сочилась и несомненная поэтическая струйка, но которые в конце концов все-таки поражали непроходимой наивностью.

Так вот какой город всегда бранил Протас Жолтиков и изливал на него свою горькую желчь.

Но за всей этой бранью мне всегда чудилась если не любовь, то жестокая привычка. Протас Жолтиков бывал и в Москве, ездил однажды и в Питер, а в пору своей молодости не раз посещал низовые города, – и везде-то ему претило, везде казалось ему скучным, отовсюду тянуло в свой городок.

Я всегда с любопытством ждал обычного возвращения Протаса из лавок. Дома его ждал обед. Обыкновенно первое блюдо проходило в молчании, прерываемом обычными комплиментами по адресу «бревна» и смачным чавканьем губ. Затем начинали прорываться новости.

– В Харькове процесс интересный… – угрюмо и отрывисто говорил Протас. Сестра издавала какое-то неопределенное междометие. Но Протас и не ожидал от нее отзыва. Немного погодя он снова бросал словечко:

– Доктора убили… – и затем с такими же перерывами продолжал примерно в таком роде:

– Женин любовник убил…

– И поделом!..

– Сам стар – жена молодая…

– Купил, так любови не требуй…

– Тело закабалить легко…

– Душу не опутаешь…

– Душу не закабалишь, а озлобить – озлобишь…

– Захотели нравственности!..

– Вы кабалу-то прежде похерьте…

– Все прогнило насквозь…

Эти краткие словеса с сердитым шипением заедались щами, а за щами следовала новая серия отрывистых сообщений.

– Шульц уволен…

– Третьим отделением{1} управлял.

– Давно пора…

– Оно и «третье»-то уволить бы…

– Кошмары-то изготовлять будет бы…

– Пора бы свету-то…

И все в этом роде.

Все подобные новости Протас вычитывал из газет, по его настоянию не в одном экземпляре получаемых в «рядах».

Иногда за перегородкой происходило некоторое оживление. Это было обыкновенно вечером. У Жолтиковых появлялось постороннее лицо. Это лицо поражало смиренностью тона и предупредительностью выражений. И тогда завязывался следующий разговор.

– А слыхали, Протас Захарыч, счастье-то нас посетило?.. – умильно говорил посетитель.

– Какое счастье? – с обычной угрюмостью осведомлялся Протас.

– А такое, значит – особая комиссия устроена. – Чтоб, значит, расходы по царству сократить… Оченно подымают газеты эту комиссию…

Протас насмешливо фыркал.

– Ты это в какой газете вычитал?

– Да балуюсь, признаться… такой-то, – тут посетитель называл газету.

– Нашел газету!.. Ты ее брось… Там только перепечатки да насчет славословий ежели… А насчет славословий ты лучше псалтырь Давыдов купи…

– Э-э… А я ведь, признаться, полагал не так, чтобы насчет перепечатки… – смущенно лепетал посетитель.

– Нам славословия-то не нужны, – не слушая его говорил Протас, – ты нам дело подавай… Ты нам трезвый взгляд, чтоб… Ты проследи, как комиссии-то бывшие работали да какой от них толк был, да потом и хвали… Да про Европу-то нам расскажи: какие такие в Европе комиссии заседают насчет эфтого… А канитель-то не разводи…

– А я, признаться, полагал – хорошая газетина, – настаивал посетитель.

Но Протас уж окончательно сердился.

– Тебе что от газеты-то требуется? – в упор спрашивал он.

Посетитель еще более приходил в смущение.

– Как что требуется… Мало ли делов от нее…

– Ну, да что, что, что?..

– Первое – бумага, чтоб… Ну, и слова ежели покрупнее… аль опять статейки, к примеру…

– Бумага!.. Слова!.. Статейки!.. – с неизъяснимой пренебрежительностью восклицал Протас, – много ты смыслишь… Газета – тот же человек, понял? Первое дело, ты за что Назара Аксеныча почитаешь? (Назар Аксеныч – местный торговец «панским» товаром, человек замечательно честный.) За правоту, говоришь?.. Да, за правоту, за честь, за слово – раз что сказал отрезал… То же и газета… Вон я получал газету – ноне одно, завтра два. Семь пятниц на неделе. Так разве я должен ее уважать?.. Я взял на нее да наплевал!..

– Э-э… – удивлялся посетитель.

– Ты вот говоришь, комиссию в газете хвалят. Вот прямо уж видна неосновательность. Как так, ничего не видя, хвалить?.. Ты посуди теперь: к нам исправник новый едет, с какой бы это стати ты его хвалить стал бы?.. Увидишь, хорош ежели – похвалишь. Так и комиссия… А без дела ежели хвалить – это уж прямо значит на ветер лаять…

– Э-э… А я ведь полагал: нехай ее… Мне абы побаловаться, да на обертку… К примеру, икры ежели в нее… Оченно она способна для икры!..

Протас сердито фыркал, чем окончательно приводил в смущение собеседника. Наступала пауза.

– Значит, стало быть, не одобряете вы мою газету?.. – робко осведомлялся собеседник после некоторого молчания.

– Не одобряю, – сухо ответствовал Протас.

– И, значит, другую ежели б, то – ничего?

– Как знаешь, – столь же сухо произносил Протас.

– Ну, так уж и быть, – в заигрывающем тоне восклицал посетитель, разорюсь на другую… Куда ни шло!.. Только ты уж, Протас Захарыч, надоумь меня…

Протас еще несколько минут выдерживал характер и упорствовал в сухости, но, наконец, смягчался.

– «Молву»{2} выпиши… – вещал он.

– Питерская?

– Питерская… А из московских ежели – «Русские ведомости»{3}; да смотри, не спутай – боже тебя избавь «Московские»{4} выписать. Вперед говорю, на двор ко мне тогда не показывайся!

– Э-э… Что же так? – спрашивает опешенный посетитель.

– А все одно, ежели в «Раздевай» будешь ходить да с кабатчиком Аношкой дела водить… Вот что!

Посетитель моментально усваивал суть, ибо зазорность кабака «Раздевая» понимал ясно. Успокоенный, он несколько минут тянул чай молча и затем задавал такой вопрос.

– Ну что, Протас Захарыч, хотел я тебя спросить насчет чумы эфтой, от бога ли она – вроде как за грехи, – или так?

– Чума?.. Чума – единственно от нашего брата… Ты на Волгу езжал? Ватаги видел? Ну вот. Чума, известно, болезнь. Да болезнь-то не барская. Сморится народ голодом, обнудеет как «парш» и дохнет. Земли у народа нет. Хлеба у народа нет. Кабак без призора. Податей – гибель. Его и берет чума… Карантины, говоришь? Это вроде оцепки. Карантины – хорошо. Только не чума, так иное что. Чумы нет, тиф есть (Протас произносил «тип»), тифа нет – дифтерит есть. Плесень в гнилье не переведешь…

– Так бог тут – вроде как ни при чем?

– Ни при чем.

Опять длилась пауза. А за паузой снова вопрошал любознательный посетитель Протаса Захарыча:

– Протас Захарыч! вот война теперь была: как она, за что?.. Ишь, говорят, болгаре-то богачеи, а мы за них животов лишались?

– За свободу война была. (Протас опять коверкал слово и произносил «слобода».) Есть у тебя богатство, да свободы нет, ты – вроде как пень дубовый.

– Какая ж такая свобода?

– А коли паша какой-нибудь у тебя не висит на загривке да коли начальство не помыкает тобою, вот и свобода. Захотел ты ежели сказать какое слово – говори без опаски: в кутузку не попадешь; задумал какие ни на есть порядки описать – пиши, запрету не будет, – вот свобода. Есть над тобой одна голова: закон, – ему покорствуй; дела свои разводи сам, детей учи по своей воле, богу молись – по своей совести, порядок наблюдай по своему разуму – вот свобода.

– Тэ-эк… Значит, вроде как бы у нас теперь?..

– Вроде как бы… И у нас настоящей нет. Не токмо у нас – немцы «всамделишной» не завели. А мы-то, еще погодим… Мы-то еще отроки…

– Как же это так: теперича у самих, чтоб настоящей свободы – нету, а другим добывать ходили?

– Доброта наша. Оченно мы даже добры. Мы не токмо соседям свободу доставали, мы в старину, бывалоче, отнимать ее ходили… Что лупишь очи не смыслишь?.. Венгерец захотел венгерцем быть, а мы ходили его бить за эфто… Мы били – австрияк вешал. Вот доброта-то наша какая!

– Значит, и теперь по доброте?

– Значит… Мужика-то у нас гибель, да мужик-то голодный, куда его девать? – вот ноне его венгерец жрет, завтра турка… Глядишь, в какой-нибудь Курской и посвободнело… Теснота ведь там…

Разговор переходил на мужика и его положение.

– Без мужика – пропадать, – говорил Протас. – Мы кем держимся? Мужиком. Баре кем держатся? – Мужиком же, казна – опять мужиком. Вот оно какая история! Мужика надо держать в сытости. Нам рука, если мужик сыт, и казне рука. Только барам да посевщикам не рука. Сытый мужик им гибель. Ну, только мужика променять на господ никак невозможно. В нем сила. И его надо вызволять. Теперь земли у мужика мало, – надо его сселить. Надо казенные участки мужику сдавать. Ты говоришь, купцы чем жить будут? Не сомневайся богатый мужик купцу жить даст. С богатым мужиком и купцу и попу – всем лафа. Пьянствует он, говоришь? Пьянствует… А видал ты, чтоб зажиточный мужик в кабаке сидел? Нет, не видал. Пьянство дотоле, пока голод. Будет достаток, будет гульба, а не пьянство. Школы, говоришь, зря заводят? Зря. Грамота мужику не к делу. Грамоте учат, а читать не дают. Азбучку выучил, забросил азбучку, да и читай Францыля Венециана, а Францыля Венециана купить надо, а в доме соли нету… Не к делу грамота. Ты видал, как цепных собак кормят? Одной рукой хлеб суют, другой – палку, – пес-то пасть на хлеб разинет, а кормельщик псу не верит, думает – кусается, да палку ему вместо хлеба-то… Понял? Ты вникай. Вникай, говорю, я без дела врать не стану. Мужик с казной в прятки играет. То казне мужик медведем кажется, то казна мужику… Своя своих, значит, не познаша. А нет доверия – нет дела. Ты Ерофеичу доверяешь?.. Как не доверять, говоришь, приказчику? Так вот доверяешь ты, он тебе и слуга. И он в тебя верит. Ты его в прошлом году в Царицын за икрой послал, а расчет подошел, он не усумнился керосину купить. Значит, он в тебя верил, и с того вам обоим польза.

– Ах, век я не забуду этого керосина, – оживлялся посетитель. – Жду я, братец ты мой, Протас Захарыч, эту самую икру, и вдруг – ах ты калина-малина! – керосин припожаловал… Ну что ж, – я Ерофеичу ни слова. Я знаю, он без расчета не купит. Другой бы хозяин закапризился, а я ничего. Так и вышло: тыщу целкачей от керосина-то осталось!.. Как одна копеечка, тыща целкачей. Промысловый человек Ерофеич!..

– Не доверяй ты Ерофеичу, – он бы не посмел. Твоя прямая польза – а он ее не сделал бы…

В конце вечера, когда даже деревянная сестра сокрушительно начинала зевать, посетитель осторожно сводил речь с тем политических на иные. Ему требовались деньги. Он посылает Ерофеича в Москву. Ему хотелось бы прибавить товару в лавке. В банке он не желал бы кредитоваться. Но он мог бы предложить полпроцента выше банкового.

Протас обстоятельно выведывал свойства предприятия, осторожно смаковал степень достояния, имеющегося у посетителя, затем писался вексель, и требуемая сумма выкладывалась из железной шкатулки. Отказов почти не бывало, ибо посетители не шли к Жолтикову зря, а предварительно разузнавали степень его доверия к ним.

Обыкновенно, провожая должника, Протас не забывал, как бы в виде шутки, повторить ему: «Смотри же, выписывай „Молву“-то!..»

Так как кредитом у Протаса пользовались почти все лавочники, то и немудрено, что в рядах и лабазах получалось много разнообразнейших изданий либерального характера. И каждое утро аккуратный Жолтиков, сердито шмыгая ногами и брезгливо фыркая носом, перечитывал большую часть этих изданий, а затем сыпал желчные комментарии на прочитанное, излагая их в обычной своей форме кратких афоризмов. Он ничего и никогда не хвалил. Он неустанно осуждал «мероприятия». Со злобой встречал «благие начинания». Раздражительно оповещал о компромиссах и уступках. К каждому светлому явлению, случайно попадавшемуся на страницах газеты, он примешивал острый яд вечного недовольства и вечной недоверчивости. Надо было видеть, какая улыбка змеилась на его изможденных устах, когда он трактовал о подобном явлении… Зато явления противоположного характера вызывали в нем какое-то мучительное удовольствие. С мрачным наслаждением он посвящал своих слушателей в ужасы голода и безурядицы, варварства и бесчеловечия, в прелесть отношений глупых до жестокости и жестоких до глупости предприятий… Тогда скрипящий голос его дрожал и прерывался от какого-то внутреннего злорадства. Сверкающие глаза получали вид неизъяснимого презрения, и на желтых щеках выступал багровый румянец.

Споров он не любил, да и не мог спорить. Он для этого был слишком раздражителен. Посвящая своих почитателей в тайны либерализма, он не терпел от них возражений. Впрочем, в иное время он не мог избегнуть споров. Тогда вся фигура его являла вид замечательный. Презрительно прищуренные глаза наполнялись ядом; на искривленных губах блуждала недобрая улыбка; костлявые пальцы нервно сжимали палку; во всем теле пробегал видимый трепет, и какое-то лихорадочное дрожание обнимало колени… Он был страшен. Он язвил противника, он отягощал его массой унизительных предположений и иронических намеков; он с каким-то захлебывающимся шипением вонзал в него ядовитые остроты… Не было меры, пред которой он остановился бы, чтоб только уколоть, осмеять противника.

Понятно, что ему приходилось больше проповедовать, чем спорить. Авторитет его в «рядах» был велик. Скептицизм преуспевал во мнениях краснорядцев и бакалейщиков. Многое и в общественной жизни и в политической вызывало двусмысленную улыбку на их лица. Молодежь особенно упражнялась в вольнодумстве. Хлесткие фразы были в ходу. Особый род щегольства состоял в том, чтобы в каждом факте обрести тень.

bannerbanner