Читать книгу Две пары (Александр Иванович Эртель) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
bannerbanner
Две пары
Две парыПолная версия
Оценить:
Две пары

3

Полная версия:

Две пары

– Это ты, Serge? Пожалуйста, иди.

Он ее застал со следами слез на глазах и в полном сознании своей виновности. Правда, она все еще обвиняла его за «скотов» («И как это ты мог, Serge, как мог?»), но в остальном винила себя. Они примирились, растроганные и умиленные этим обоюдным желанием примирения и быстрым сознанием своей вины друг перед другом. И тогда Марья Павловна рассказала ему об Афимье и о том, что говорила ей Афимья о своей жизни.

– Знаешь, Serge, я первый раз в жизни встретилась с таким истинно нечеловеческим горем!.. Вот уж «сплошная истома и воплощенный испуг». Господи, если бы ты видел это страдальческое лицо. И точно, все, что мы тобой делали, все эти наши планы… такая чепуха, такая чепуха!

Опасаясь возразить что-нибудь, Сергей Петрович все-таки не удержался и пожал плечами.

– Чепуха, мой милый! – повторила Марья Павловна.

– Но даровая земля… чернозем? – пробормотал он.

– Ах, ты пойми, пойми, что это невозможно… О, тут нужно разрешение гораздо глубже. – И в несвязных словах, путаясь и увлекаясь, она старалась посвятить Сергея Петровича в ясный для нее нравственный мир Федорова отца и в основательные опасения Афимьи.

– Как же теперь быть с Иваном Петровым?

– Я уж не знаю. Но согласись, Serge, что ты сам виноват. Ты положительно погорячился тогда. Зачем было идти так далеко?

– Ты, однако, радовалась, что я пошел так далеко.

– Да, да, и я ошибалась… Но я вижу, что я ничего, ничего не знаю. Я решительно путаюсь в этих сложных вещах… Все, все не так! Мы совершенно скомпрометированы этою историей!

Сергей Петрович вздохнул и взъерошил волосы.

– Н-да, – сказал он сквозь зубы, – дела!

– Но как же ты-то, Serge? Ведь ты так знаешь деревню – и вот попал впросак!

– Да, скажи на милость, как не попасть впросак с этою непроходимою дикостью понятий? – воскликнул Сергей Петрович, но тотчас же спохватился и мягко добавил: – И, конечно, я несколько погорячился.

– Это все-таки такой героизм, такой… – задумчиво проговорила Марья Павловна.

Однако делать было нечего: оставалось придумывать, как выйти из ложного и смешного положения. И они долго говорили об этом и остановились еще на одной «комбинации», которую придумал Сергей Петрович. Его самого недостаточно удовлетворяла такая «комбинация»; Марья Павловна плохо верила в ее успех, но делать больше было нечего. Затем Сергей Петрович мрачно обошел усадьбу, придрался к конюху Никодиму за невычищенную сбрую и вволю разругал его, назвавши несколько раз «скотом», «ослом» и «лентяем»; брезгливо осмотрел постройки, не обратив никакого внимания на поклон Федора и других плотников. На другой день он велел запрячь лошадь в дрожки и, взяв с собой Никодима, отправился к Ивану Петрову.

В семье Лизутки давно уже знали, что приезжала Афимья и что Федор решил не жениться. И мало того, что знали в семье Лизутки и вообще в Лутошках, дошел этот слух и в Лосково до Степана Арефьева. И старик не стал медлить: переговорив с сыном, который на ту пору уже воротился из Самары, он поехал к куму. Кума он застал мрачным и смущенным, Митревна была с заплаканными глазами. Лизутка только вскользь показалась ему и скрылась в клеть. Степан Арефьев с веселым смешком поздоровался с хозяевами, не подал им и вида, что знает что-нибудь, и первым словом сказал, что едет на мельницу и вот заехал по дороге. После таких слов Митревна сразу оживилась и суетливо принялась колоть лучину, чтоб угостить кума яичницей. Ивановы брови слегка раздвинулись. Лизутка же, мгновенно поняв, зачем приехал Степан Арефьев, забилась на сундук в углу клети и горько плакала. И все-таки за всеми слезами, которые она проливала, за всем несомненным горем, которое она испытывала, ее утешал приезд Степана Арефьева, потому что она видела теперь, что «люди не совсем осудили ее», что она «не брошенная, не осрамленная», как думала, когда к ней пришло известие об отказе Федора; ей ведь «было стыдно в люди показаться, людям в глаза глядеть»; она не выходила за ворота, виделась только с Дашкой, да и то поздним вечером, выскакивала из избы каждый раз, когда входил туда кто-нибудь из соседей. Теперь она знала, что все это изменится, горько жалела Федора, жалела себя, но все-таки ей было легче, чем все эти дни. За полуштофом, который незаметно вынул из своего объемистого кармана Степан Арефьев, и за подоспевшей к тому времени яичницей разговор скоро принял значительный характер. Притворяясь, что будто ничего не знает о сватовстве Федора, Степан Арефьев присловьями, намеками и поговорками («У нас купец – у вас товар», – и тому подобное) ясно объяснил, в чем дело. Тогда Иван Петров сказал:

– Мы девку не неволим. Нужды большой нет, а коли ей Михаила по нраву, мы согласны. Знамо, как хочешь, кум; ты, может, что и слыхал… Только я прямо скажу: мы девкой не тяготимся, работница она, сам знаешь, какая. В девках не засидится.

– О господи! Да я разве что говорю?.. Кума, разве я что сказал? – заторопился Степан. – Я только так рассуждаю: как исстари мы с вами водимся, так чтоб было и впредь. Я ведь знаешь, какой человек, – я напрямки: девка нам больно по нраву. За тем и гонимся, что по нраву. Известно, неволить нельзя… нельзя, об этом что толковать, а все-таки скажу: парня никто не похаит. Работник ли, умен ли, послушен ли, – сами знаете. Хотя же он мне и сын, а я скажу: дай бог всякому такого сына.

С тревогой пошла Митревна в клеть говорить с Лизуткой. Долго там были слышны и глубокие вздохи, и плач, и шепот. Наконец мужики, оставшись в избе, с удовольствием услыхали, как Лизутка заголосила: «Ох, не запродавай, родимый батюшка, мою буйную головушку!..» Это был знак того, что девка согласилась. Пришла Митревна со слезами на глазах, но вся сияющая радостью, улыбкой.

– Молиться богу, кума? – весело закричал Степан.

– Да уж, видно, суженого конем не объедешь.

– Ну, значит, по рукам, а в воскресенье и сговор сыграем. Эка мы к праздничку-то подогнали. Дай, господи, в добрый час!

– Благослови, господи, – сказал Иван Петров, широко крестясь на икону.

Митревна молилась и всхлипывала.

И в это-то самое время Иван Петров, покосив глазом на окно, увидал подъезжающего на дрожках Сергея Петровича.

Сергей Петрович бросил вожжи сидящему сзади Никодиму и с напускною решительностью вошел в избу. Однако, увидав Степана Арефьева, насмешливо прищурившего свои глазки, он так и зарделся от смущения.

– Я к тебе, Иван, по делу, – сказал он, усиливаясь преодолеть смущение, – я бы желал переговорить с тобой один на один.

– Садись, гостем будешь, – сухо и не подымаясь с места, сказал Иван Петров, – а что касающе делов – у нас с тобой кабыть никаких нету.

– Нет, у меня есть очень важное дело, – садясь на кончик скамейки и снова вскакивая, выговорил Сергей Петрович, – но я просил бы тебя одного.

– Чтой-то, барин, вавилоны разводишь? – с недоумением заметила Митревна. – Коли дело, так говори, а за бездельем пришел – нечего и время тянуть напрасно.

– Эх, кума! – вмешался Степан Арефьев. – Как его отличишь… дело-то от безделья? По-мужицкому-то выходит – он плевка хорошего не стоит, а барин разберет, глядишь, и за дело ему покажется. Народ ведь тонкий!

– Ты, кажется, вздумал мне дерзости говорить! – вспыхнув, вскрикнул Сергей Петрович. – Только я тебя, братец, и знать-то не хочу! Как ты смеешь со мной так обращаться?

– Ну, это ты оставь, барин, – подымаясь, сказал Иван Петров. – Коли говорить, так говори, а над кумом тебе поношаться не приходится.

– Пусть его, кум Иван! – добродушнейшим голосом проговорил Арефьев. – Ино ведь и пужало на огороде страшно… Издали страшно, а поглядишь вблизи – та же рваная шуба. Пущай его!

– Ты, Иван, позволяешь оскорблять меня в своем доме, – дрожащим от негодования и стыда голосом сказал Сергей Петрович. – Но это все равно, я не намерен обращать внимания на этого грубияна. Я тебе делаю последнее предложение. Ты, вероятно, слышал, что Федор не может жениться на твоей дочери…

– Не нуждаемся, не нуждаемся… Расшиби тебя родимец с твоим сватовством! – вдруг неистовым голосом закричала Митревна, бросаясь с искаженным от злобы лицом к Сергею Петровичу.

Степан Арефьев удержал ее.

– Но если ты согласишься выдать Лизу без всяких условий, то есть отдать ее в Нижегородскую губернию, я тебе, тебе лично дарю землю, – торопливо докончил Сергей Петрович.

– Эй, кум, рой к тебе прилетел – огребай! – закричал Арефьев.

И вдруг Сергей Петрович, к своему неописанному ужасу, почувствовал, что твердая рука Ивана просунулась под его руку и что он, Сергей Петрович, направляется этою твердою, как шест, рукой прямехонько к двери. Всякое сознание в нем потухло; пропали куда-то и бешенство и стыд. Он видел в странной близости от себя корявые пальцы Ивана, охватившие его около локтя; видел рукав рубахи из грубого холста и даже дегтярное пятно на рукаве; слышал, как вслед ему говорил кто-то: «Ступай-ка, барин, по добру по здорову, – в чужие дела не вламывайся!» – но понимать все это он решительно не мог. Только очутившись на улице, он несколько пришел в себя и прежде всего с испугом осмотрелся; к счастью, улица была пуста; Никодим за несколько дворов от Сергея Петровича проезжал не стоявшую на месте лошадь.

– Никодимка! – заревел Сергей Петрович и, усевшись на дрожки, изо всей мочи передернул удилами лошадь.

Лошадь помчалась. В несколько минут долетели они до хутора, и когда остановились у подъезда, изо рта лошади вместе с пеною падала кровь и она тяжело носила боками. Сергей Петрович бросил Никодиму вожжи, не оглядываясь на него, взбежал на крыльцо и в передней столкнулся с горничной.

– Черт, черт! – закричал он в неописанной ярости. – Суетесь все, мерзавцы!.. Что?.. Молчать! Вон!

Марья Павловна выбежала к нему навстречу.

– Serge! Serge! – вскрикнула она, с испугом всматриваясь в его исступленное лицо.

– Молчать! – не помня себя, крикнул на нее Сергей Петрович. – Филантропы! – и бегом бросился в свой кабинет.

Марья Павловна побежала за ним, видела, как он упал на диван, побежала что есть силы назад за водой, и когда возвратилась, Сергей Петрович, вздрагивая ногами и невнятно мыча, катался по широкому дивану. Припадок необыкновенной ярости скоро прошел, однако несколько спустя Сергей Петрович уже говорил расслабленным голосом, как его оскорбили «эти канальи», как вывели под руки на улицу и как он ненавидит их, «этих идиотов, подлецов, холопов»…

Марья Павловна печально слушала, не говоря ни слова, и от времени до времени давала ему нюхать нашатырный спирт, прикладывала к его распаленной голове холодные компрессы.


Слух о том, что Лизутку просватали, дошел до Федора. Он угрюмо и молча пошел в тот день на работу и с преувеличенным усердием строгал, тесал, пилил, не отдыхая. За обедом еда не шла ему в горло. Кухарка Матрена долго и с жалостью смотрела на него, подперев рукою щеку, и наконец не выдержала.

– Чтой-то, парень, посмотрю я, убиваешься? – сказала она. – Аль только и свету в окошке? Девка на девку, что галка на галку – все похожи: не та, так другая. Такую-то господь пошлет!.. Чтой-то на самом деле?

– Знамо, ежели не судьба, вешать головы нечего, – сдержанно заметил Ермил, постучав ложкой по краям чашки в знак того, чтоб вылавливали мясо из щей.

– Да ведь обидно, дядя Ермил! – сказал все время молчавший Леонтий, молодой, не женатый еще человек.

– Обидно! – окрысился на него Ермил. – А чего ты, спросить у тебя, смыслишь-то супротив божьей воли? Ему-то, батюшке, не обидно, ты по девке по какой-нибудь крушиться будешь? В писанье как сказано? Какой такой закон дан нашему брату? Сказано: не пригоже быть человеку едину. Как это, по-твоему, понимать: дай я буду по чужой невесте убиваться, али как? Нет, не по чужой невесте, а ищи свою суженую. Женись, да тогда и убивайся сколько хочешь, а по чужим убиваться нечего. Ишь что обдумал: обидно!

Федор молчал, как убитый, и только хмурился. В первое воскресенье, провалявшись до полудня на сеновале, он встал, разыскал Леонтия и сказал ему:

– Пойдем-ка, паря, в кабак: что-то гулять хочется.

По деревне они встретили других парней и пригласили с собою. Деревенские парни вообще жили в ладу с плотниками: Федор часто угощал их и с самого своего появления в Лутошках относился с великою осторожностью к тем девкам, которые «водились» с своими деревенскими парнями. Леонтий вовсе не ходил в Лутошки, – его привлекали девки из другой деревни. Выпивши в кабаке водки, парни добыли гармонию, стали петь и плясать. Федор разошелся; с мрачным и сосредоточенным видом он откалывал трепака, орал плясовые песни и, засучив рукава рубахи, высоко поднимал четвертную бутыль, разливая водку по стаканчикам. Попойка продолжалась до сумерек. Когда на улице послышались девичьи песни, парни поднялись, чтоб идти туда. Федор не хотел идти.

– Пойдем! Ну, право, пойдем, – убеждали его, – теперь и «улица-то» не успеешь глазом моргнуть – разойдется. У Ивана Петровича сговор ноне; девки-то собрались вот, сыграют маленько, да и туда. Право, пойдем. И-их наделаем делов!

Федор наконец согласился. Шумною гурьбой подошли они к толпе девок. Пьяненький парень кинулся обнимать ближайших. «Ну, черт, куда лезешь?.. Налил морду-то!» – с хохотом закричали девки, встречая его здоровыми шлепками.

– А-а… Лизавета Иванна! – коснеющим языком сказал парень, всматриваясь в лица девок, которые стояли позади толпы, обнявшись под одним шушпаном. Это были Дашка и Лизутка.

– И-и, гуляй, гуляй, Маша, поколь воля наша; когда замуж отдадут, такой воли не дадут! – И он, приседая, пошел плясать вокруг них, еле-еле удерживаясь на ногах.

– Делай, Васька!.. – закричал Федор, внезапно оживляясь. – Аль про нас девок не хватит?.. Девка на девку, что галка на галку – все похожи… Разделывай! – И, раздвинув толпу, он сбросил с себя полушубок, схватил гармонию у Леонтия и в одной рубахе пустился плясать. Вмиг из толпы вынырнула Фрося, подперлась в бока и, пошевеливая высокою грудью, подмигивая своими веселыми глазами, поплыла вокруг Федора, приговаривая в лад трепака:

Любила я тульских,Любила калуцких;Из Нижнего полюбила,Сама себя погубила.

– Разделывай, Фроська! – кричал раскрасневшийся Федор, отбивая частую «дробь» на притоптанном лугу. – Коли на то пошло, всю ночь прогуляем!

Фрося, кокетливо усмехаясь и помахивая платочком, отвечала ему новой приговоркой:

Уж вы серые глаза,Режут сердце без ножа…Ах, завистливый глаз,Не подглядывай ты нас…Ох вы, плотнички,Бестопорнички!Припасайте топорыДо весенней до поры.Вам – избы рубить,Нам – плотничков любить.

Наплясавшись, Федор обнял Фросю и, как будто невзначай, сильно пошатнулся с ней в сторону Дашки с Лизуткой.

– О, чтоб тебя, родимец! – вскричала Дашка, отталкивая Федора.

– Пойдем, Дашенька, пойдем, милая, – дрожащим голосом сказала Лизутка, – здесь, видно, и без нас весело!

И они пошли от толпы.

– Фу, ты, фря какая! – со злостью закричал им Федор вдогонку. – Сзади, подумаешь, барыня!

Вместо ответа Лизутка затянула песню, и Дашка подхватила ее:

Не дуйте-ка, ветерочки.Не шатайте в бору сосну.И так сосне стоять тошно,Раззеленой невозможно:Со вершины сучки гнутся,По сучочкам пташки вьются,Они вьются, не привьются.У девчонки слезы льются,Они бьются, не уймутся…Бегут речушки быстрые:Не бегите, речки быстры,Не волнуйте синя моря,Сине море сколыхливо,Красна девица слезлива.

В толпе стояли шум, гам и смех и заводились разноголосые песни. Подвыпившие парни плясали с девками, подтягивали песни, лезли обниматься… Вдруг в конце улицы зазвенели колокольчики, и скоро мимо шумящей молодежи на рысях проехало несколько телег с разряженными мужиками и бабами. «На сговор, на сговор… Арефьевы на сговор едут!» – заговорили в толпе, и многие бегом устремились вслед за телегами.

Федор, Леонтий и сильно захмелевший Васька пошли в гости к Фросе. Там они опять пили водку и пиво, играли песни, плясали; Федор обнимался с Фросей, крепко целовал ее, поддаваясь шальному взгляду ее странно блестевших глаз и льстивым ласковым речам. Вышли они от нее уже поздно: вторые петухи успели прокричать. Васька как вышел из избы, так и свалился на солому в сенях; Фрося, провожая гостей, пошатывалась и все оставляла Федора. Но плотники все-таки вышли на улицу, держась друг за друга и неуверенно ступая ногами.

– Эге! – сказал Леонтий, останавливаясь среди улицы. – Сговор-то не разъехался… Ишь, черти, песни орут.

– Друг, – плачущим голосом заговорил Федор, – можешь ты понимать, какой я есть разнесчастный человек на свете?.. Можешь?

– Могу. Я все могу понимать.

– Ты теперь заслужи: двадцать десятин… а?.. даровой земли… Как ты об этом понимаешь? Вот, говорит, тебе, Федор: владей… И заместо того – Мишанька Арефьев…

– Сволочь, одно слово.

– Нет, двадцать десятин земли и к чему дело довелось – Мишанька… Друг! Левоша! Как меня теперь родитель убил… Ах, убил он меня, братец мой!.. Сестра плачет… сиротки… аль уж доля-то наша быльем поросла?.. Теперь – девка… ты знаешь, девка какая: отдай все – мало! Вот какая девка… Вон песни играют… разла-а-апушку мою выдают… Можешь ты это понимать, братец мой? – И, склонившись на плечо Леонтия, Федор заплакал навзрыд.

Сквозь серый сумрак рассвета в избе Ивана Петрова виднелись огни. На лошадях, стоявших около избы, звякали бляхи, бубенцы, колокольчики: гости собирались уезжать. Песня, невнятно доносившаяся из избы, вдруг вырвалась на улицу, послышался шумный говор, в дверях избы и на улице столпился народ, огонек вынесенной свечи слабо мигал, задуваемый ветром, охмелевшие люди кричали на лошадей, дергали вожжами, колокольчики и бубенцы ясно звенели, девки в сарафанах стояли в кругу и пели:

Веянули ветры по полю,Грянули веслы по морю,Топнули кони Михайлины,Топнули кони Степаныча…– С кем-то мне думушку думати,С кем-то мне крепку гадати?«Думать думушку с родным батюшкой,Гадать крепкую с родной матушкой…»– Эта мне думушка не крепка:Думать мне думушку с Михайлою,Гадать крепкую с Степанычем, —Эта мне думушка крепче всех.

– Сват! Посошок!.. На дорожку! – слышался голос Ивана. – Гостечки любезные, не обессудьте! Обыгрывай, девки, играй звончее!.. Где невеста-то?.. Лизавета! Пригуль, поднеси нареченному свекру! Сватушка милый, гостечки, откушайте! Почтите веселую беседу!

– Можешь ты это понимать, братец мой? – бормотал Федор, размазывая рукою слезы по лицу.

X

С конца октября наступила ненастная погода. Ночи пошли долгие, темные. Деревья почти оголились и во время ветра тоскливо трепетали своими мокрыми, ослизлыми ветвями. Трава в степи пожелтела; поля стали грязные, скучные, утомительно однообразные. Дороги растворились, бесконечные лужи пестрили их своим свинцовым блеском; глубокие колеи, чернозем, превратившийся в хляби, не давали пройти ни конному, ни пешему.

И в таком виде Марья Павловна тоже еще ни разу не знала деревню. С утра подходила она к окну и долго смотрела, как тянулись медлительные серые тучи, сеял мелкий дождик, чернели леса в отдалении. И ей казалось, что плачет деревенская природа. Плакали широкие стекла окон, плакали деревья в саду, роняя беспрерывные капли влаги, плакало угрюмое, неприветливое небо.

На хуторе стало гораздо глуше. Плуги и машины прибрали в сараи, хлеб отвезли на пристань и продали, отпустили лишних работников, плотники уехали на родину. Можно было по целым часам стоять у того окна, в которое виден был обширный двор хутора, и по целым часам на дворе не появлялось ни одного человека; собаки и те прятались в укромные места. В комнатах с самого утра было пасмурно; в четыре часа уже приходилось зажигать лампы.

Господа были принуждены вести исключительно комнатную жизнь. С утра они пили кофе, играли в шахматы; затем завтракали и пили чай; после чая Марья Павловна садилась за рояль, а Сергей Петрович слушал или уходил к себе читать книгу. Так протекало время до обеда. За обедом больше всего говорили о кушаньях. Сергей Петрович каждый раз критиковал кухарку, Марья Павловна заступалась за нее.

– Да помилуй, Marie, – говорил он, – эти кусочки мяса, например: это деревяшки какие-то, а не boeuf à la Stroganoff!! Да и соус совсем не тот: здесь нужно жгучее, пикантное.

– Ах, боже мой, Serge! Не может же ошибаться Молоховец… Я вчера рассказала Аксинье, и решительно сделано все, как в книге.

– Или эта каша: разве такая бывает гурьевская каша? – не унимался Сергей Петрович, накладывая полную тарелку каши, не похожей, по его мнению, на гурьевскую.

После обеда опять пили чай и играли в шахматы. Долгий вечер уходил на чтение, на разговор; позднее призывали Аксинью («господскую» кухарку в противоположность Матрене, кухарке «людской») и с кухонною книгой в руках заказывали ей обед. Затем Сергей Петрович зевал и говорил, что пора спать. Но прежде, чем отправляться спать, Марья Павловна смотрела на барометр, подходила к окну, прислушивалась, как гудит ветер, шумят деревья, как хлещет дождь в стекла.

Разговоры велись краткие и с большими перерывами. Да и о чем было говорить? Читали они журналы, читали так называемых классиков, но мало говорили по поводу прочитанного.

– Вот это хорошо, – скажет Сергей Петрович.

– Да, действительно прекрасно! – согласится Марья Павловна, и опять безмолвствуют или продолжают чтение.

Раз как-то Марья Павловна предложила читать Маркса.

– Я начала тогда читать по твоему совету, – сказала она, – но решительно не могла; необходимо вместе читать. Так, на первых же порах я натолкнулась на эту Гегелеву триаду… Что такое триада, хотелось бы мне знать?

– Да, да, Маркс – это действительно… – произнес Сергей Петрович. – Это большой мыслитель. Триада… Триада… Ну, знаешь, это вроде трех периодов у Огюста Конта… Знаешь, у Писарева еще есть об этом?

– Фазисы развития? Фетишизм, метафизика, позитивные начала?

– Да, да. То есть не совсем так, но в этом роде. Если хочешь, начнем.

И вместо обычного своего чтения они раскрыли Маркса. Но Марье Павловне так было трудно понимать его, а Сергей Петрович с таким неудовольствием и с такою сбивчивостью объяснял непонятное для нее, что на третий же день они, по молчаливому соглашению, не развернули Маркса, а стали читать Дачу на Рейне Ауэрбаха.

Игру на рояли Марья Павловна скоро принуждена была бросить: музыка стала плохо влиять на ее нервы, хотя, впрочем, и без музыки она уже не могла похвалиться спокойным расположением духа. Лето, прошедшее так быстро, ей иногда казалось сном, который не возвратится более, и казалось горьким заблуждением то, что она думала летом: что жизнь ее теперь уж совершенно другая, что вот ей весело, хорошо, приятно и что и сама она стала другая, – бодрая, здоровая, счастливая. Нет, ничего не изменилось Та же мебель, те же принадлежности комфорта и гигиены, те же удобные щегольские вещи окружают ее… Тот же распорядок дня. Правда, рядом с нею за столом сидит теперь другой мужчина, с другими чертами лица, с другими манерами, с другим тембром голоса, но где начинается тот и кончается этот — она не знала. Слова, которые говорит ей этот, книги, которые он читает, мысли и идеалы, которыми он живет, – все, все одинаковое. «Да ведь было что-то особенное в нем? – спрашивала себя Марья Павловна. – Было влекущее к себе, интересное, оживляющее душу?» Иногда ей против воли приходило в голову: хорошо ли она распорядилась своею жизнью, не ошиблась ли снова, не придется ли ей проклясть тот час, когда она безропотно приняла первый поцелуй Сергея Петровича, тот день, в который познакомилась с ним? Она несколько раз заговаривала о деревне и замолчала лишь тогда, когда Сергей Петрович в упор спросил ее:

– Что же ты хочешь?

Чего она хочет, в самом деле? И она покраснела вместо ответа, вспомнив, как сближалась с Лизой, как попала впросак, желая облагодетельствовать Федора, как искала и не находила «несчастных» и как встретила наконец одну «несчастную».

Скучал и Сергей Петрович. Подходило время, когда он обыкновенно уезжал в Москву «освежиться». Но теперь ему почему-то было совестно заговаривать об этом, и он притворялся, что очень доволен уединенною жизнью вдвоем. Соседей было мало, да и те, которые были, редко посещали их. Потому редко посещали, что Марья Павловна слыла «столичною барыней», а Сергей Петрович вместо карт и выпивки предъявлял гостям скучнейшие для них соображения о политике и о статьях только что полученного журнала. Однако один из таких соседей, завернув как-то на хутор, был приятно удивлен предложением Сергея Петровича сыграть в пикет. Новость разнеслась быстро. В следующий раз приехали уже два соседа, и, чтобы не расстраивать компании, а больше всего, чтобы не увидеть неприятной гримасы на лице Сергея Петровича, Марья Павловна согласилась составить им партию в винт. Затем она нашла, что игра в винт заглушает скуку. И только после множества таких партий в винт ей до глубочайшего омерзения надоели и карты и партнеры.

В конце ноября вместе с дождем повалил снег. Поля оделись серою пеленой. На грязных дорогах появились точно заплаты из белого сукна. Никодим, ездивший на станцию за газетами, воротился мокрый до последней нитки. Зато в газетах оказались интересные новости: в Москве ждали постановки новой оперы и приезда знаменитого трагика на гастроли. Сергей Петрович не утерпел.

bannerbanner