
Полная версия:
Медвежье молоко
Приблизив рисунок к носу, он совершил странное: жадно обнюхал его, от белых краев до измаранных фломастером линий. Криво улыбнувшись, протянул рисунок Оксане. Она приняла его, встретившись со взглядом альбиноса – один глаз у него был голубым, второй – светло-карим, отливающим в желтизну.
– Герман, – представился он. – Но можете звать меня Белым. Все зовут.
– Оксана, – она пожала твердую ладонь, и альбинос сразу же спрятал руки в карманы мантии.
– Ваша дочь рисовала их, верно?
Дождавшись Оксаниного кивка, альбинос раздул ноздри, будто опять принюхиваясь, и сказал:
– Я верю. Вы покажете место, где видели ее в последний раз?
5. Большая медведица
Она почуяла неладное еще утром: стукнула в окно синица и ухнула вниз. Насмерть.
Весь день томительно ныло в затылочной кости.
Что-то должно было случиться. Что-то плохое. И оно не заставило себя ждать.
Квартира встретила тишиной и беспорядком. Собирались в спешке. Более того – схватили самое необходимое. Остальное валялось как попало – пудреница, флаконы духов, скомканные кофты, кеды, наволочки, белье. Под ногой хрустнул осколок кружки. Мара не успела разуться, но все равно показалось: осколок впился и достал до сердца. Оно сразу лопнуло, обдав внутренности кипящей кровью.
– Окса-ана…
Так же, не разуваясь, бросилась в кухню, оттуда – в спальню. Комнаты встречали однообразным хаосом и пустотой. Понимание ударило под дых:
– Сбежала, сука-а!
Осев у кровати, Мара вскинула лицо и завыла.
Девка росла безотцовщиной и дрянью. Уж сколько крови выпила, сколькими бессонными ночами отплатила матери! Нагуляла от своего вшивого музыканта девчонку, а та порченной оказалась.
– Дрянь! Шалава! Отвечай матери, сука! Отвеча-ай…
Пальцы не гнулись, набирая номер. Гудки текли через голову, не задерживаясь. Ответа не было, но Мара звонила снова и снова. Наконец, выронив бесполезный телефон, распласталась по кровати. Слезы насквозь вымочили наволочку, все еще пахнущую Оксаниным шампунем, и женщина прикусила ее зубами.
Неблагодарная стерва! Отцово отродье!
Сатин треснул и разошелся. Мотнув головой по-собачьи, Мара швырнула прикушенную подушку, сшибла с лампы абажур. Вот так! Будет знать!
Мара сползла с кровати и встала на четвереньки, тяжело дыша и дрожа всем телом. Так думалось легче, кровь толчками пульсировала в висках.
А все воронова гнилая кровь, даром, что не стала менять фамилию. Все бы ей порхать, да мужикам головы кружить, а в итоге с носом и осталась. Вот с таким носом, вороньим, вроде прицепа из больной девчонки.
Не заботясь об учиненном беспорядке, грузно поднялась на ноги. На пальто налипла пыль, и Мара собрала ее в горсть, с раздражением подумав, что и прибираться шалава-дочь не торопилась – все на матери.
Огладив ладонями волосы, застегнула на все пуговицы пальто. Телефон сжимала в руках, время от времени гипнотизируя темный экран и зверея от его немоты, от долгих гудков и невозможности дозвониться.
Дворовая кошка прыснула в кусты, едва заслышав тяжелые шаги – знала, что на пути рассерженной женщины лучше не попадаться. Воробьи порхнули и сели на изгородь, провожая Мару настороженными бусинами глаз.
Птиц она ненавидела больше кошек.
Осень накрыла Петербург точно по календарю, и после последних дождливых сентябрьских деньков погода наладилась. Меж облачных островков голубели жидкие просветы. С Невы дул непрекращающийся ветер, поднимая с дорожек пылевые вихри и подхлестывая в спины последних в сезоне туристов.
Они фотографировались на фоне Медного всадника и не видели, как постамент пронизывали перекрученные корни, покрытые мхом, будто струпьями. Не замечали, как сфинксы облизывали змеиными языками свои человечьи лица, а с их губ сыпалась каменная крошка. Не знали, что гранитные ребра набережной вырастали из ребер тысяч и тысяч мертвецов – их кости давно вросли друг в друга, пальцы пронизывали деревянные сходни, а черепа, замостившие тротуары, блестели в свете тусклого осеннего солнца.
Никто из встретившихся Маре людей не был двоедушником. А она – была. И жила на свете слишком давно, чтобы видеть Лес, даже не заходя в него.
Нахохлившиеся, точно воробьи, распространители листовок мелкими перебежками пересекали Сенатскую. Их голоса осипли на стылом воздухе, впитавшем ядовитую прель болот. Черепа под подошвами хлюпали, погружаясь в бурую жижу. Застывший в меди Петр протягивал к Неве обглоданную берцовую кость.
Мара видела добычу – алый берет и серое пальто елочкой, – и шла по следу.
Берет вильнул к Исаакию. Мощеная черепами дорога сменилась крупой из перемолотых костей. Потом под ногами спружинила гать, выстланная из березовых бревен и человеческих позвонков – берет мелькал на Адмиралтейском проспекте и вдруг исчез. Вот только алел у памятника Пржевальскому – и растворился в осенней дымке.
Добыча ушла в Лес.
Мара остановилась, тяжело дыша и до боли сжимая пластиковый корпус телефона. Набрала заученный наизусть номер. На этот раз в трубке отозвались.
– Я уехала, мама.
Слова ударили наотмашь, пощечиной. Щеки разом запунцовели.
Не заботясь, что ее слышат прохожие, Мара ревела в трубку, грозя дочери всеми возможными карами. Сердце галопировало меж ребер, впрыскивало в жилы одну за другой порции обжигающей ненависти. Это казалось несправедливым, постыдным, ужасающе неправильным. Привычная к беспрекословному подчинению, Мара не сдержала ярости. Телефон с размаху ударился об асфальт – трещина пересекла экран уродливым шрамом. Такой же, казалось Маре, разломил надвое ее сердце.
– Дрянь! Паскуда…
Наступив на корпус, вмяла его в костную крошку.
В пылевых вихрях хихикали мелкие бесы.
– Вам плохо, женщина?
На той стороне реальности, откуда доносились мерные голоса людей, откуда кричали зазывалы, где в объективах смартфонов колонны собора стояли незыблемо, еще не тронутые вечно голодными точильщиками, стоял невзрачный человек, и Мара замерла, встретившись с прозрачным и каким-то бесцветным взглядом.
– Пошел… вон! – наконец выцедила, отдуваясь.
Какое-то время человек смотрел на женщину пустыми рыбьими глазами, потом будто понял что-то и удалился так же быстро, как и появился. Пусть засчитает один-ноль в пользу своего ангела-хранителя, козел.
Кровавая полоска на горизонте истлевала, и над макушками сосен выкатилась белесая, с обгрызенным краем, луна.
Мара смяла грудью чахлый кустарник ежевики и врезалась в самую чащу.
Бежать было легко. Ветки хлестали по плечам, но боли не причиняли. Болото стонало голосами мертвецов. В земных лакунах копошились и плакали безрукие игоши.
Потянув носом воздух, Мара учуяла близкую птичью вонь.
– Сорока!
Мелькнула в подлеске черно-белая, елочкой, ткань, пластиково звякнули дешевые браслеты. Мара зарычала и, припав на четвереньки, помчалась вслед.
Она настигла сороку там, где сосны становились выше и гуще, а в небе отчетливо проступили звезды большого ковша.
– Ах! Это вы, Марья Михална! – притворно затрещала неопределенного возраста тощая тетка. – А я не признала, матушка, долго жить будете! Кха-а…
Мара перекрутила чужой пестрый шарф висельной петлей.
– Где? Говори!
Тощая тряслась и хрипела, и вместе с ней тряслись громоздкие серьги, и бусы под шарфом, и цыганские браслеты.
– Мне нужно знать, где Гнездо! Где скрывается воронья кость?! Отвечай!
– Не… знаю! – хрипела сорока, выкатив глаза, прежде цепкие, теперь налившиеся кровью. – Владыка держит Гнездо… втайне… не каждая птица…
– Врешь!
Прижала сороку тяжелой грудью, и та закатила глаза.
– О… не… – просипела добыча. – У Оне… го… ах…
Мара смяла ее лицо, будто бумажный пакетик. Брызнула, вытекая, невесомая птичья душа.
Мара пила ее, урча и облизывая выпученные глаза сороки шершавым языком. Вдыхала невесомый пух. Глотала кости. Насытившись, отбросила пустую оболочку.
Тетка – уже не птица, а скоро и не человек, – села, слепо шаря подле себя: искала берет.
Завтра, знала Мара, ее найдут мертвой у памятника Петру, с потрепанной картой под мышкой, а в морге диагностируют обширный инфаркт. Потеряв одну душу, вторая долго не живет, и кто станет подозревать в такой обыденной смерти честную пенсионерку, всю жизнь проработавшую в сфере общепита?
Вытерев рот ладонью, большая медведица побрела прочь, все дальше углубляясь в чащу.
6. Первая зацепка
– Она чокнутая, – Астахова раздраженно выровняла карандаши, постучала точилкой, выбивая опилки. – Паспорт пустой. Ни свидетельства о рождении, ни фотографий пропавшей. Чушь какая-то.
– Я ей верю.
Белый не отлипал от окна, спрятав руки в карманах мантии. На парковке женщина безуспешно крутила ключ зажигания, старенький «Логан» скрипуче кряхтел и не хотел заводиться.
– Увижу, что ошиваетесь возле ее дома, Резников, удавлю, не посмотрю на протекцию. Еще и рябины напихаю. Только не в рот, а в…
– Специфические фантазии у вас, Вероника Витальевна, еще и с моим участием. Вижу, вас заводят альбиносы? – откликнулся от окна Белый. – Лучше скажите, что по свидетелям?
– Пацан и без того едва заикаться не начал, а вы его добить хотите?
– Ведь не начал.
– Не своевольничайте! – Астахова погрозила карандашом. – Я не погляжу на штрих-код. Может, это просто ничего не значащая татуировка? Может, это вы той ночью блуждали по лесу, а? По Лесу, я хотела сказать, – с нажимом повторила она. – Я знаю почерк перевертней.
– Ничего вы не знаете.
Белый прошел по кабинету, задвинул на место стул – детдомовские привычки въелись подкожно. Астахова сонно моргала, не то от табачного дыма, не то от потолочных ламп. Легавые больше лают, чем кусаются. А вот перевертни – кусают, и еще как.
– Завтра в десять! – прокричала Астахова. – И не опаздывайте!
Он мягко прикрыл за собой дверь.
Это сейчас Белый относился к чужой неприязни с философским спокойствием – иначе нельзя. Обида перерастала в раздражение, раздражение – в гнев, а гнев выворачивал нутро наизнанку. Тогда случались изменения, и они не всегда были привязаны к лунному циклу.
Впервые Белый почувствовал себя другим в детском доме.
Там вечно пахло канализацией, носками и пригоревшей кашей. На первом этаже жили дошколята, на втором – подростки. Как и все сироты, Белый выбегал навстречу гостям, что привозили в детский дом игрушки, игровые приставки, сладости и другие подарки, которые редко доставались Белому.
Он с малолетства чувствовал свою непохожесть. Его дразнили злее, чем прочих, называя Седым, Молью, Уродом, и, конечно, Белым. И куда чаще раздавали подзатыльники и отнимали детдомовскую еду, богатую калориями на бумаге, на деле же представляющую из себя плохо проваренную рисовую или манную кашу, непрожаренные котлеты, супы с плавающим в бульоне куском курицы или овощи, на которые особенно богата осень.
Он научился давать сдачи, за что сам неоднократно был наказан воспитателями, не слишком разбирающимися, кто зачинщик. Единственным человеком, кто был к Герману добр, оказалась пожилая воспитательница Вера Ивановна, с очками, вдвое увеличивающими ее блеклые глаза.
– Не ложися на краю, – мягко пела она, сидя подле его кровати, установленной возле окна, где между плохо сдвинутых штор пробивался свет уличного фонаря. – Придет беленький волчок и ухватит…
«Почему беленький, когда волк – серенький?» – хотел спросить Герман.
И забывал.
Ему снился лес – густой, непролазный, над которым висела покрытая запекшейся кровью луна. При виде нее замирало дыхание и сладко ныло в груди, и мальчик просыпался заплаканным и мокрым.
Еще Белый больно кусался – до крови. Зубы у маленького Германа были крепкими, здоровыми и очень острыми. Такими же острыми, как нюх.
Уже в пять лет он мог учуять с улицы, что готовилось на детдомовской кухне.
Она знал, как пахнет свежее, в белых прожилках, мясо, и отличал свинину от курицы. Он чуял, насколько свежие привозили картошку, морковь или капусту с многочисленных фермерских огородов – овощи, как правило, были перезрелые, скользкие и малосъедобные, пусть повара и проявляли чудеса смекалки, добавляя их в те или иные блюда. Капусту сироты ели до самой весны, добавленную в пироги, запеканку, супы и котлеты.
К восьми годам Белый дорос до титула детдомовского психа, с которым общались только на кухне: старшие сироты приносили ему тарелки, требуя сказать, есть ли в котлетах капуста и лук. За это Белый брал небольшие подношения в виде конфет или маленьких резиновых зверей. Зверям Герман отрывал головы и в этом видел особый акт мщения каждому обидчику, а конфеты прятал под матрас, потому что Вера Ивановна утверждала, будто из сладостей вылезают мышки и прогрызают в зубах дыры. Она же и научила прятать истерзанные игрушки.
Найдя тигра с рваной бахромой на шее, она долго смотрела на него, а потом сказала:
– Волчок все-таки пришел. Теперь, Герочка, ночами нужно закрывать шторы.
Ему на миг показалось, будто вокруг фигуры воспитательницы пульсирует странное свечение, но то моргнула и окончательно погасла потолочная лампа. И с той поры окна Белый действительно не открывал.
В десять лет он узнал, каково на вкус сырое мясо.
Потрогав марлевые шарики в ноздрях и убедившись, что они на месте, Белый глубоко вдохнул ртом. Воздух отрезвлял, но вместе с тем приходило понимание: прошлое не вернется, а мертвые не воскреснут, как не воскреснет девочка с набитым рябиной ртом.
– Не заводится? Позвольте, помогу.
Он взялся за дверную ручку «Логана», и в стекле отражение альбиноса наслоилось на испуганное лицо женщины. Дверь оказалась заблокирована.
– Так вы хотите, чтобы вам помогли, Оксана? Хотите найти дочь живой?
Он старался говорить доверительно, хотя знал, что его плохо слышно по ту сторону двери. Щеки женщины лихорадочно пунцовели, ногти с испорченным маникюром нерешительно постукивали по кнопке блокировки. Матери пропавших детей – они все такие. Полые внутри, будто елочные игрушки. Их истончает горе и страх – коктейль, который Белый чуял даже сквозь марлевые шарики. Тронь – разлетятся на осколки, да еще заденут тех, кто поблизости.
А еще они имеют хороший нюх на зверей.
Те, кто чувствует зверя, всегда прячутся за металлическими засовами, задернутыми шторами, за пентаграммой из соли и серебряными украшениями, прилаженными к дверной коробке. Потеряв дочь и ступив на край безумия, Оксана балансировала на нем, позволив всем чувствам обостриться.
Она глядела со страхом, будто пыталась разглядеть за внешней оболочкой Белого его истинную суть. А что Белый мог противопоставить паническому страху?
Он спрятал зарождающееся зубоскальство за поджатыми губами, и снова заговорил, как говорят с умственно отсталыми или детьми, повторяя и повторяя просьбу, как заезженную пластинку.
Я помогу.
Откройте.
Впустите, Оксана.
Увидите дочь.
Живой.
Слова заполняли чужую пустоту и – Белый наблюдал в собственном двоящемся отражении, – глаза женщины постепенно наполнялись смыслом.
– Хо… рошо, – выдохнула она в стекло, тут же подернувшееся туманной рябью.
Щелкнули, открываясь, замки.
Белый распахнул дверь и подхватил Оксану, прежде чем она со стоном уткнулась в его живот.
Он неумело гладил по ее волосам, путаясь в нечесаных колтунах и беззвучно матерясь, а вслух бормотал что-то незначительное, но доброе. Первичный страх, громоздким комом забивший Оксанины легкие, истаивал и вытекал слезами. За долгие годы работы на Лазаревича Белый понимал, что людям нужно время выплакаться, тогда вслед за шоком придет тупое спокойствие, которое в свою очередь сменится принятием. Тогда-то и можно начинать работу.
– Хотите, я сяду за руль? В молодости я неплохо водил, пока не отобрали права.
Она подняла покрасневшие глаза.
– Как же без прав? А если остановят?
– В этом медвежьем углу? Кто?
Белый широким жестом обвел улицу, пустынную в сумрачный будний день. Женщина проследила за ним и неуверенно улыбнулась.
– Спасибо, – сказала она. – Правда, спасибо. Только берегите, ладно?
– Машину? – уточнил Белый, галантно помогая Оксане вылезти с водительского кресла и пересесть на пассажирское.
– Нас.
Уронив подбородок на грудь, стеклянно наблюдала за хороводом листвы и мельтешением фонарных столбов, убегающих за спину.
Вторая стадия никогда не нравилась Белому. Было в этом что-то неправильное и мертвое, отчего волоски на шее вставали дыбом. Он попросил говорить, и Оксана начала рассказывать.
О шоке от озвученного диагноза, о тяжелых родах, о размолвках с Артуром, с которым дело так и не дошло до официальной регистрации. О том, что Альбина любила на обед, и как расцветала после арттерапии. О вечно недовольной матери…
На этом моменте Оксана умолкла, дернув плечом и не решаясь продолжать.
Белый все понял и не настаивал, но сделал мысленную заметку.
Неудавшегося мужа, конечно, можно и вычеркнуть из списка подозреваемых, но на всякий случай лучше подать запрос в Петербургский отдел и выяснить, отлучался ли он из города в последние дни, а если отлучался – то куда.
Гораздо интереснее была Оксанина мать. Но расспрашивать о семейных конфликтах сейчас – не место и не время. А потому, повинуясь подсказкам, Белый повернул на узкую улицу, застроенную двухэтажными деревяшками, и аккуратно припарковался в одном из дворов, по виду ничем не отличимых от тысячи таких же – палисадники с уже увядающими астрами, застиранное белье на веревках, плохо прокрашенные лебеди из шин. Возле подъезда умывался полосатый кот, который при виде Белого выгнулся дугой и с гортанным мявом скрылся в зарослях палисадника.
В подъезде пахло отсыревшим деревом. Три ступеньки проскрипели приветствие, и у порога Белый привычно остановился, не донеся палец до кнопки звонка.
– У меня ключи, – Оксана обошла его, ковыряя в замке.
Потолочная лампочка едва позволяла разглядеть обитую дерматином дверь. Шляпки гвоздей хищно поблескивали, из-под двери тянуло сквозняком, донося едва ощутимый запах сухой травы.
Оксана зажгла в коридоре свет, на ходу сбрасывая кроссовки, крикнула куда-то во тьму:
– Олег Ни… Папа, ты дома?
Вытянув шею, но все еще не переступая порог квартиры, Белый видел, как из теней сплелась долговязая фигура.
– Где пропадала так долго? Я начал волноваться.
Пожилой мужчина, выступивший из кухни, казался собранным из одних костей. Торчали острые плечи и ключицы над майкой-алкоголичкой. Запястья рук, запрятанные в карманы домашних штанов, можно было заключить в кольцо большого и указательного пальцев. Тяжелый взгляд глаз-буравчиков был неуютен.
– Познакомься, папа, это Герман Александрович, из полиции, – Оксана обернулась через плечо, улыбка чуть дернула обкусанные губы.
– Приятно познакомиться, – Белый протянул ладонь. – Могу я войти?
– Нет.
Безапелляционный ответ мог бы смутить кого угодно – но не Белого.
– Вот удостоверение, – он раскрыл потрепанную книжечку, высланную Лазаревичем. Подделка, конечно, да кто будет проверять? – Отдел уголовного розыска Санкт-Петербурга. Не в ваших интересах мешать следствию. Так я могу войти?
– Нет, не можете. И какое отношение к нам имеет Петербург? – старик дернул плечами и обратился уже к дочери: – Ксюша, закрой дверь. Сейчас же!
– Прекрати! – Оксана тоже повысила голос. – Никто мне не верит! Никто, даже ты! Прекрати, папа! Пусть он войдет! – и, вновь обернувшись к Белому, поспешно добавила: – Конечно, входите, Герман Александрович! Пожалуйста! Вот сюда.
Она посторонилась, держа нараспашку дверь. Незримый барьер треснул, и Белый шагнул вперед.
– Не знаю, что на всех нашло, – Оксана схватила его за рукав и потянула в комнаты. – С самого утра я будто в дурном сне, все сплю и сплю, и не могу проснуться. Тут кухня, где мы вчера пили чай. А там, в спальне, мои вещи. Там были и вещи Альбины, но они… исчезли вместе…
Голос сорвался на хрип. Привалившись к стене, Оксана запустила пятерню в спутанные волосы. Белый невесомо коснулся ее руки.
– Успокойтесь, слезы – вода, а она, как известно, сгубила немало людей. Вы уже дали ориентировки «Лизе Алерт»?
Женщина кивнула, не в силах отвечать, но ответа Белый и не требовал.
– Я осмотрю тут все, – сказал он, обойдя застывшего истуканом старика и аккуратно вынимая марлевые шарики.
В комнатах царила чистота. Наверное, даже излишняя чистота для жилища закоренелого холостяка. Не было ни запаха белья, ни табака, ни подгоревшей пищи – только уже знакомый запах сухой травы и немного прелой листвы, пропитавший все, от постельного белья до кухонных занавесок.
Аромат Леса.
С особой тщательностью Белый исследовал скудные Оксанины вещи: вторую пару обуви, спортивный костюм, косметичку, пакет с нижним бельем и носками. Они еще хранили обычные человеческие запахи, и это отчасти успокаивало.
– Когда, говорите, вы приехали?
– Вчера, – вместо Оксаны ответил ее отец, горбато вырастая за плечом дочери и кладя костлявую ладонь на ее плечо. – Но я не допущу, чтобы по моему дому сновали какие-то ненормальные типы и рылись в твоей сумке с бельем. Зря ты позволила ему войти.
– Если ты не поверил, это не значит, что и остальные тоже! – в раздражении откликнулась Оксана, отстраняясь.
Белый не слушал: из сумки пахнуло чем-то железистым.
– А ведь скоро Охотничья луна, – ни с того ни с сего вдруг произнес старик.
И в спину будто вонзились иголки, а следом пришла память – багровый, изрытый оспинами лунный лик, и тянущая боль в мышцах, и тот самый привкус, который, надеялся Белый, он больше не почувствует никогда…
– Что? – переспросил, исподлобья глядя на старика.
Тот стоял, поджав губы, будто делая одолжение, и Белый подумал, что находиться в одном помещении с этим человеком неуютно и… неестественно? Да, костлявый Оксанин отец вызывал безотчетное отторжение, какое, должно быть, и сам Белый вызывал у людей.
Что-то тут было не так.
Что-то, связанное с его сгорбленной позой и – запахом.
Отчаянно, до жути вдруг захотелось войти в Лес.
– Вы скоро закончите? – повторил старик, возвращая к реальности. – Или останетесь допоздна?
– Скоро закончу, – пообещал Белый. Вдохнув запах снова, поднялся на ноги и протянул Оксане вскрытую гигиеническую пачку. – Какой у вас день цикла?
– А? – она моргнула и зарозовела щеками. – Нет, это не у меня. Это Альбина… то есть, у нее началось как раз, когда…
Белый кивнул.
– Я понял. Позвольте взять это с собой, так будет проще… Минуту.
В кармане вибрировал смартфон. «Легавая» – высветилось на экране.
– Где вас, Резников, черти носят? – голос Астаховой звучал отрывисто. – У нас пострадавший.
– Где? – под ложечкой тоскливо заскреблось.
Не прошло и пары дней, и вот снова…
– Сандармох, километров двадцать от Медгоры. Подъезжайте сразу к часовне. Знаете?
– Найду.
Оборвав связь, бегло попрощался, пообещав вернуться как можно скорее, продиктовал свой номер. И, только выйдя на улицу, осознал, что не так с Оксаниным отцом: Олег Николаевич ничем не пах, словно вовсе не имел собственного запаха.
7. Сандармох
Урочище встретило вкрадчивой тишиной. Сосны, облитые солнечной медью, молчаливыми часовыми высились над извилистой тропой: к бывшему расстрельному полигону не подъехать близко, только, оставив машину на пятачке, брести по бездорожью. Почти непролазная в слякоть, в сухую и ясную погоду дорога становилась сказочно красивой – с таких мест только картины писать. «Мишки в сосновом бору». Или она правильно называлась «Утро»? Белый не интересовался искусством, зато быстро учуял смерть: деревянные кресты и памятные надписи не давали забыть о случившейся здесь трагедии.
– Пацан юнармейцем был. За братскими могилами ухаживал, ходил в экспедиции со школьным поисковым отрядом. Ирония, паршивая ты сука, – с кривой улыбкой рассказывала Астахова, глядя не на Белого, а мимо него, в подлесок одинаковых столбцов с треугольными дощечками-крышами, в прозрачный мох над расстрельными ямами, где, кстати, нашли Никиту Савина, тринадцати лет, учащегося средней образовательной школы номер три, отличника и активиста. Вот только тела Белый не увидел.
Он так и спросил об этом Астахову.
– Тело-то? – опять усмехнулась она, ладонью растирая шею и щурясь на солнце. – Вы бы еще дольше ехали, Резников. Тут не только в реанимацию увезут, мертвец пешком уйдет.
Белый нахмурился, ругая себя за недогадливость.
«Пострадавший», – так сказала легавая. Значит, мальчик был еще жив.
– Его опросили? – осведомился Белый, но Астахова, к его разочарованию, мотнула головой:
– Не вышло. Состояние стабильно тяжелое, не факт, что выживет, но слава советской, то есть теперь уже российской медицине, врачи сделают все возможное.
Белый сплюнул, досадуя за опоздание.