Читать книгу Круг ветра (Олег Николаевич Ермаков) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Круг ветра
Круг ветра
Оценить:
Круг ветра

5

Полная версия:

Круг ветра

Стас прилетел весной. И как будто десантировался в облако цветения.

Такого головокружительного аромата цветущих садов ему не доводилось нигде и никогда чуять. Пряный розовый аромат с легкой горчинкой накрывал глиняный и уже пыльный выжженный солнцем город. Все эти жалкие глиняные домишки с плоскими крышами казались парфюмерными лавками. Аромат наполнял узкие улочки, в нем купались плохо одетые дети, порхали птицы. Пирамидальные тополя сияли, как изумрудные факелы, устремленные к безмятежному глубокому небу, столь густо синему, что мерещилось, будто оно вообще из фаянса. А… что было ночью-то? Стас изумленно озирался. Опера спокойно умывались во дворе. Тут их было четверо со своими переводчиками. Говорят, раньше было больше и по городу они перемещались сами, без царандоевцев. Но вскоре пришли к выводу, что это вредит оперативной работе, ну то бишь вовлечению местных в диалог, и решено было уменьшить число советских сыскарей и операм дать для сопровождения по два царандоевца. Это, кончено, было опаснее, но местных точно больше располагало к общению. Руководил подразделением майор Новицкий. Он ободряюще улыбался в то утро новенькому и говорил, что иногда все же бывает потише. Впрочем, ночью огненный намаз повторился с той же яростью. И, как и предупреждал его майор, уже через пару недель Стас плохо засыпал, если над Газни стояла тихая ночь.

Конечно, можно было заказать шашлык в резиденцию или даже самим его пожарить во дворе, но, как говорится, чужой осел кажется сильнее своего. Да и там пришлось бы делиться с соседями каскадовцами. Они тут же подтянулись бы. Попробуй накорми всю ораву… Да и разве можно это сравнить с тем, что делает самолично Редай? За шашлыками Редая даже кэп из полка у Мраморной горы присылал гонцов на бэтээрах на Новый год – конечно, не только за этим; родной брат Редая держал пасеку у гор Искаполь, горной системы Хазареджат, и мед его был душист, как будто собран в райских кущах благородного Корана, по замечанию джаграна[101] Хазрата Абдулы из Царандоя. Ну да, разумеется, афганский милиционер поминал Коран, не только восхваляя мед; он еще и пять раз на дню свершал намаз, читая суры[102]. В первые дни и недели пребывания в этой стране переводчика Стаса такие вещи удивляли, хотя перед отправкой он много перелопатил всякой информации об Афганистане. Ну просто тут срабатывал метод индукции, предполагающий умозаключение по аналогии, то бишь установление соответствия между хорошо известным и неизвестным. Так вот Стас и представлял советского майора милиции, спешащего на службу в храм и бьющего потом там поклоны. На ум ему приходил капитан Жеглов Высоцкого, – да, вот он и занимается поклонами… Хм.

Бача[103] в замызганной длиннополой серой рубахе с разрезами, в застиранных шароварах и в драных сандалиях на босу ногу уже нес, сверкая белозубой улыбкой, мед и хлеб, но еще не шашлык.

Он поставил голубую глубокую большую пиалу, наполненную прозрачным чудесным медом на поднос, и положил тончайшие свежие лепешки.

– Бесяр ташакур[104], Ацак, – проговорил майор, кивая парнишке.

Тот заулыбался еще шире. Черные его глазенки так и засияли, будто он получил от джаграна мушавера щедрые чаевые. Георгий Трофимович нравился афганцам. Наверное, потому, что олицетворял собой классический тип шурави – добродушный, немного ленивый и нос картошкой, хе-хе. Вот бы кому дать это прозвище – Бацзе. Но у него уже было другое. В Союзе он служил в милиции, был настоящим опером и сюда прибыл налаживать оперативную работу Царандоя. Со многими газнийцами он свел знакомство. По городу перемещался на уазике с простреленными с обеих сторон дверцами, – стреляли не в него и не в его переводчика, а еще по дороге из Кабула, когда уазик перегоняли в колонне. Самое интересное, солдат, шофер из полка у Мраморной горы, не получил ни царапины. На него смотрели, как на Лазаря, восставшего со смертного одра.

Но местные об этом и не знали и думали, что в дуршлаг уазик превратился, когда в нем ехал джагран Бини-Качалу (что означает Нос-Картошка), и его-то и считали заговоренным. А заодно и шофера Иззатуллу. Тот не возражал и скромно отмалчивался. Прикрыв большими ладонями глаза от солнца, газнийцы смотрели на проезжающий уазик и покачивали головами в светлых и темных чалмах: «Бини-Качалу покатился».

Все-таки отношение к этому шурави-мушаверу было не такое, как к остальным военным, пришедшим из-за реки, – не этой тщедушной, почти пересохшей речки, что поблескивает там, внизу, в глиняных берегах, почти в двух шагах от чайханы, а из-за великой Амударьи. Афганцы хорошо понимали разницу между его делом и тем, что получалось у того же полка возле Мраморной горы. Бини-Качалу работал аккуратнее. И царандоевцы все-таки отлавливали разбойников и пресекали всякие бесчинства. А бесчинства со времен Саурской революции[105] куда как возросли. Много появилось недовольных, и у каждого была своя правда. За нее они и сражались кто как умел. Ну а простые дехкане и ремесленники, торговцы, женщины и дети, старики оказывались между – не двумя или тремя, а десятью и более – огнями.

А вот на противоречиях между разными отрядами, скрывавшимися и здесь, в Газни, и в горах Искаполь, и в окрестностях водохранилища Сарде, и дальше, в горах и кишлаках у пакистанской границы, Георгий Трофимович Новицкий и учил играть своих подопечных. Правда, тут иногда возникали и противоречия между «Каскадом» и ХАДом с одной стороны и Царандоем с другой. Цели у тех и других были одинаковы – построение социализма в отрогах Гиндукуша, – но разные ведомства есть разные ведомства и даже в одном пехотном полку между разными подразделениями возникали недоразумения во время операций.

Правда, отряд Царандоя тоже проводил свои операции, но, конечно, масштабы были другие. Полковые операции были сокрушительными, тем более войсковые. Артиллерия, танки, самолеты наносили хирургически точные удары только в реляциях да в воображении пропагандистов и журналистов. Ведь неспроста душманы плененных летчиков и артиллеристов зачастую сразу расстреливали, хотя вообще-то пленный шурави был выгодным товаром. За Стаса они могут выручить сто тысяч афгани. За мушавера много больше.

Стас это знал уже хорошо. Приходилось бывать в тех местах, где недавно прогрохотала операция. Пустые руины кишлаков, хлебные поля в темных пятнах, измочаленные сады… И взгляды редких дехкан, исполненные черной пустоты.

Такие же взгляды были у тех, кого допрашивали царандоевцы под руководством Георгия Трофимовича. То есть все-таки нет. При шурави царандоевцы хотя и были жестки, грубы, но не жестоки. Георгий Трофимович не позволял им этого. «Ударь собаку, и она заговорит, – учил он. – И даже сознается, что не собака, а змея. Но обман – как дым, его никогда не спрятать, – не так ли говорят у вас?»

Но и допросы в присутствии майора Стас не любил. Все-таки он был военным, а не милицейским переводчиком, мечтал о такой именно стезе, о стезе военного интеллектуала. Примером для него со школьной скамьи был соотечественник Николай Пржевальский. Хотя он странствовал восточнее тех мест, которые почему-то всегда манили мальчика. Стаса влекла Персия. И это необъяснимо.

Глава 9

– Упадхьяй, – негромко окликнули его.

Махакайя обернулся. Перед ним стоял невысокий монах с круглым лицом, немного курносый, тот обладатель свежего голоса.

– Ну я вовсе не твой учитель, – отозвался Махакайя.

– Но я хочу, чтобы вы им стали, – смиренно отвечал монах.

– Ты шраманера?

– Да.

– По-моему, Чаматкарана хороший наставник, – сказал Махакайя. – Сколько лет ты провел здесь?

– Я здесь только с весны.

– Откуда же ты пришел?

– Из Нагара[106].

– Из Нацзелохэ? – на свой манер произнося, переспросил Махакайя.

– Да.

– По пути в Индию я был там. И посещал тамошние монастыри, их немало… В пещере видел тень Будды… Но что же привело тебя сюда? В Нагаре есть монастыри, правда, некоторые из них ветшают и стоят почти пустыми. Но и этот монастырь не назовешь процветающим.

Ветер волнами прокатывался по лицу шраманеры, как бы задергивая его прозрачным шелком.

– О Нагара, благое место! – воскликнул шраманера. – Там хранятся следы Татхагаты, и следы одежды на камне, которую он расстелил после стирки, и сандаловый посох…

Шраманера хотел продолжать, но тут раздался грубый крик Возвращения Коня, Хайи:

– Шрамана Махакайя! Вы останетесь без обеда! Вот-вот минует полдень!.. Эй, шраманера, отстань от учителя!

Шраманера быстро взглянул на Махакайю и, опустив глаза, что-то пробормотал на своем языке.

– Ты не мог бы говорить яснее, – попросил Махакайя.

– Он называет вас учителем. Того же хочу и я.

– Пошли, а то и вправду до завтрака будем пробавляться одной водой, – сказал Махакайя, кладя руку на плечо шраманере.

И они пошли к вихаре.

На обед была рисовая похлебка. Еще и лепешки, бананы, сушеный урюк, гранатовый сок. Все ели в совершенной тишине. И Махакайя невольно подумал о том, что сосредоточиваться можно и на обеде, как на солнце или ветре, для достижения созерцательного пространства, именуемого акаша[107]. И это наиболее сложная дхьяна. Дхьяна выводит сознание из сансары[108]. А поглощение пищи – самое сансарическое деяние.

На зубах скрипел песок. Пыль и песок в такую погоду неизбежно оказывались в пище. После обеда все полоскали рот, умывались, прочищали веточками зубы. Не сделав этого, нельзя было близко подходить друг к другу, а тем более дотрагиваться друг до друга. Да, еда – дрова сансары. Поглощение пищи – как топка очага в холодную погоду. Но и прекращать это Татхагата воспретил. Не истязайте себя, учил Будда.

…А в Индии к этому относятся по-другому иноверцы. В городе Праяга[109], который лежит меж двух рек, где есть Ступа Волос и Ступа Ногтей Татхагаты, благоденствует храм дэвов, знаменитый всякими чудесами и дарующий заслуги очень щедро: за одну золотую монету – заслуг на тысячу монет. И если в этом храме покончить с собой, то уж точно родишься на небесах. Там перед входом большое дерево, и под ним валяются кости тех, кто так и поступил, поверив этим лживым утверждениям. Один брахман при стечении народа бросился там вниз, чтобы достичь блаженства, но умные его родичи успели растянуть покрывала, и так он был спасен.

Там, у слияния есть место, называемое так: Поле Великих Даров. Шелковистый белый песочек все усыпает. На этом месте издавна цари и родовитые люди совершают жертвоприношения одеяниями, драгоценностями, которыми украшают большую статую Будды, а потом одаривают монахов, странников, ученых, поэтов и художников, вдов, сирот, нищих, бедных. То же при мне свершил царь Харша. Даже жемчужную булавку из узла своих волос он пожертвовал, сказав, что все вошло в алмазную наитвердейшую сокровищницу. И после этого все подвластные ему правители начинают понемногу наполнять его казну.

И там еще одну жертву свершают иноверцы. Сидят на берегу, семь дней постятся, потом берут лодку, отплывают на середину, призывают своих богов и бросаются в воду и топятся. Даже на животных распространяется это безумие. Туда приходят горные обезьяны, олени и плывут, топятся. Когда Харша свершал свою жертву, одна обезьяна поселилась на дереве и сидела там без пищи, пока не уморила себя голодом и не свалилась.

Но иноверцы показывают там и большие способности. Посреди реки они водрузили высоченный столб и взбираются на него на рассвете совершенно голые и держатся только одной рукой и одной ногой за верхушку, а другую ногу и другую руку вытягивают в сторону и так смотрят распахнутыми глазами на солнце и поворачиваются за его движением весь день, как стрелка компаса за металлическим шариком. Только вечером спускаются, полные надежд на скорое рождение в небесах.

Правда, тут же в прореху памяти, как в пещеру, заглянул один бхикшу, приверженец учения, а вовсе не иноверец. И хотя Махакайя не хотел его впускать, но вынужден был обратить на него взор…

И тот подхватил мое внимание и увлек снова в Индию, в Город, Окруженный Горами, к западу от которого есть гора Пибуло с теплыми родниками, а к востоку – каменная келья и большой плоский камень со множеством цветных пятен, и это капли крови бхикшу. Он долго здесь совершенствовался в самадхи[110], но не мог обрести «священный плод», то есть войти в нирвану. И тогда он сказал, что тело – обуза и тщета, в нем нет никакой пользы, взял нож и на этом камне перерезал себе горло. И явил чудесные превращения: сотворил огонь, и сжег тело и достиг желаемого. И там выстроили ступу Обретения Плода Бхикшу. Еще подальше ступа, и я помню ее и сейчас вижу: прямо на скале. Там тоже один бхикшу совершенствовался, дабы обрести «плод». И однажды, узрев святую сангху в небесах, кинулся с этой скалы. И обрел «плод», еще не ударившись о землю. Силой явившегося Татхагаты он был вознесен в небеса и явил чудесные превращения.

«И эти примеры смущают мой ум», – признался себе Махакайя… И невольно оглянулся по пути из вихары в храм. Не услышал ли кто его помыслы?.. Но монахи торопливо шагали, закрывая лица краями накидок и стремясь побыстрее миновать двор, наполненный потоками горячего пыльного дыхания великих пространств. Говорили, что эти ветры дуют из пустыни Арахозии[111], что лежит к югу от этого города.

Татхагата однажды произнес отповедь самоубийце, но это был монах, не вынесший тягот отшельничества и бросившийся тоже со скалы – и убивший стоявшего там человека.

Если атман[112] – иллюзия, то и смерть иллюзия. И самоубийство иллюзия?

Иногда в пути мне было очень тяжело и плохо; мучил голод, изматывала усталость; тело выжигало солнце пустыни; плоть схватывала болезнь; и казалось, что настала пора оставить тело, отпустить поток дхарм, входящих в скандхи, на волю, как отпускают птиц… Почему же я этого не делал? Прежде всего из заботы о книгах и последователях. Кто бы тогда довел мое дело, дело, выпавшее на долю именно этому косяку дхарм-скандх, снующих в толщах вод сансары, этой стайке синих птичек с именем, данным родителями, а потом и другим именем, данным в монастыре в Чэнду.

…В прорехе моей пещеры в луче засверкали синевой птички Будды. Но наяву я их так и не увидал у дерева бодхи в окрестностях Гайи в царстве Магадха. Еще бы! Это случилось перед самым обретением «плода» Гаутамой, знамение – стайка синих птичек.

Думаю, что стайка моих дхарм другого цвета, светло-зеленого, как листва пышного волчелистника под окнами нашего дома в Коуши или его сизые мелкие ягоды. Одни – сизо-сине-зеленые, другие – розовато-желтые, как кора древнего кипариса, росшего прямо в нашем дворе. И не все они прозрачны. В углубленной дхьяне я вижу их. После упражнений с йогином Кесарой (и у него была пышная львиная грива темных спутанных, жестких, как ветки, волос)[113] я научился это делать почти мгновенно, дайте лишь миг тишины и покоя. И за годы пребывания в монастыре Наланда эта стайка стала легче и прозрачнее, но еще видна ясно. Я жду момента, когда она совсем исчезнет, упорхнет в расщелину пещеры моего сознания, прихватив с собой и расщелину, и пещеру с ее мраком в углах. И ничего не будет видно и слышно в великом безветрии

Но… случись это раньше, чем наш караван с сутрами достигнет пределов родины, я их непременно задержу.

Хотя в ниббану Гаутама Шакьямуни вошел сразу под деревом бодхи и еще сорок пять лет проповедовал и всюду странствовал.

Но доступно ли это мне? Боюсь, что нет…

В храме монахи запели мантру Устрашения демонов: «Ом Сарва Татхагата Мани Шата Дхиваде Джвала Джвала Дхарматхату Гарбхе Мани Мани Маха Мани Хридая Мани сваха».

Повторяли ее много раз, и наконец шраманера ударил в гонг, и все замолчали, встали и перешли в зал дхьяны.

И Махакайя продолжил свой рассказ.

Начальник пограничной заставы Гао Хань был приземистый человек с лунообразным лицом, по которому вольно разлетались брови. Эти брови напоминали ласточек. Он сидел в кипарисовом резном кресле и с любопытством взирал сквозь щелки черных глаз на монахов. Выслушав доклад командира стражников, захвативших монахов, он предложил старшему объясниться. Махакайя выступил вперед.

– Но разве тот монах не старше? – спросил Гао Хань, указывая на другого монаха, который действительно был старше, виски его уже серебрились инеем, как говорится. – Сколько вам лет?

Махакайе тогда было двадцать семь лет…

(И монахи монастыря Мадхава Ханса́ на холме возле города Хэсина, воззрились на крупнотелого странника в поношенной одежде, бронзового от солнца, с морщинами на лице, с редкими усами, в которых снежно вились белые волоски, то же и в бородке.)

Махакайя сказал начальнику заставы, что всех ведет он. И далее он поведал всю правду, ибо не мог осквернять язык ложью. Начальнику заставы это пришлось по сердцу, но неподчинение императору грозно сверкало в этой истории. И брови-ласточки слетелись к переносице.

– Мои лучники не вашей веры, как и я! – воскликнул он. – Им и мне все равно, чье веление вы все исполняете – Будды или еще какого-то своего бога. Вы хотели нарушить границу империи и подлежите наказанию. Чтобы не затягивать дело, я могу просто приказать лучникам подстрелить вас всех до единого на границе.

– Что считать границей? – спросил Махакайя. – Девять сосудов, на которых были выгравированы «Нити гор и морей», можно было обойти в два счета, но как обойти всю Поднебесную, что была сокрыта в тех письменах? Письмена безграничны. И они начинаются с упоминания главной из южных гор – горы Блуждающей. Что это значит? Гора Блуждающая?..

Брови Гао Ханя разлетелись в стороны.

– Вам ведомо не только учение вашего Будды? – спросил он и, хлопнув в ладони, велел принести чая, винограда и лепешек, а монахам предложил пойти умыться, свершить свою молитву и приступить к чаепитию.

Удивительно, конечно, было встретить в этом отдаленном районе любителя древней географии. Но в своих странствиях по землям Десяти Тысяч Царств[114] Махакайе приходилось знакомиться с разными людьми, к которым в полной мере применима поговорка: «Одет в рубище, а за пазухой нефрит». Ну, Гао Хань был совсем не в рубище, а в шелковом халате-юаньлинпао красного цвета, подпоясанном кожаным ремнем с нефритовыми накладками и с коротким мечом в ножнах, а также мешочком с благовониями, ибо дурно пахнет только варвар; на ногах сапоги из мягкой коричневой кожи; на голове черный платок путоу, который повязывают на каркас из грубых ниток, надетый на пучок собранных на макушке волос. В дополнение к мешочку на поясе сбоку от кресла на подставке сизо и ароматно дымилась серебряная круглая курильница.

Махакайя встречал поэтов в диком лесу, где только и слышны крики обезьян и рыки тигров, – с одним таким он познакомился в лесу неподалеку от Лянчжоу. Он жил в хижине из бамбука, ловил рыбу, птиц силками и сочинял стихи. Но записывать их ходил в даосский храм, что был поблизости, потому что писать он не умел. И читать. Да как сказать. Он как раз и читал книгу мира: свитки облаков, свиток реки, свитки деревьев, снегов, дождя, луны. Был он простец и немного не в себе. Даосы его любили и привечали. И хотели выучить грамоте, но грамота поэту и не давалась совсем.

В другой местности Махакайя узнал о музыканте, охотившемся за птичьими песнями для представления новых мелодий в Музыкальную палату. Он услышал однажды утром его игру на бамбуковой флейте, – их у него было несколько, и продольные сяо, и поперечные дицзы, – направляясь по дороге к Каменным пещерам у Драконовых ворот, что неподалеку от Лояна. Его игра была прекрасна. И сам музыкант оказался необычным на вид, он был биянь-ху – голубоглазый варвар со светлой бородой, согдиец. Звали его Рамтиш. Махакайя разговорился с ним. Рамтиш был непревзойденным знатоком птиц. Он знал всех птиц, обитающих в лесу, в горах, в степи или пустыне. И голоса многих наигрывал на флейте. Но у него была странная мечта – услышать голоса феникса луань и феникса хуан. А именно на звуки сяо слетаются фениксы, как говорят… Но к нему они почему-то так и не прилетали. Может, все-таки люди врут, и фениксам милее звук ветра, а значит, дицзы? Но игрой и на поперечной флейте не удалось их приманить. Где их искать? Об этих птицах и говорит «Каталог», о чем Махакайя и сообщил тому чудаку. Надо просто вооружиться книгой и следовать за ее нитями. Но ведь, добавил он, как известно, двенадцать люй[115] и напел впервые феникс, шесть люй – ян и шесть люй – инь[116]. Что же нового можно от фениксов услышать? Не лучше пойти в Каменные пещеры у Драконовых ворот и попытаться услышать другую музыку? Рамтиш заинтересовался, что имеет в виду монах, и они отправились дальше вместе.

По дороге Рамтиш рассказывал о Музыкальной палате, о птицах и о своей родине – Согдиане. И Махакайя до времени помалкивал, приглядываясь к этому человеку в потрепанной войлочной шапке, в простом грубом шелковом халате белого цвета, какой носят байи – люди без звания. Ничего не говорил он ему и потом, когда они пришли наконец к пещерам в скалах и стали осматривать их с изволения настоятеля, сразу проникшегося симпатией к монаху-страннику и его спутнику с флейтами. Они видели изваяния будд и бодисатв, видели изображения на стенах танцующих и играющих апсар[117]. Сотни будд восседали на каменных лотосах. Монахи и рабочие неустанно продолжали свой труд в этих скалах, восстанавливая погубленные изваяния в предыдущие годы. Династия Суй не жаловала последователей учения Будды. Река несла свои воды мимо, в ней отражались скалы, сосны и кипарисы. Шел теплый дождь. Осмотреть всё за один день было невозможно, и они остались там еще. Настоятель разрешил занять одну из пустующих пещер. И вечером они глядели на протекавшую внизу реку, следили за полетом белых цапель, за возвращающимися домой лодками рыбаков, и Рамтиш играл на флейтах.

Его музыку услышали обитатели соседних пещер, и вдруг в одной из них раздался сильный чистый голос:

Подхожу к высокой башне,на террасу поднимаюсь,А внизу струятся воды,и чисты, и холодны…

Здесь Рамтиш принялся подыгрывать, схватив мелодию. Невидимый певец продолжал:

Там, среди травы душистой,ароматные цветы,В небе иволга летает,и порхает, и кружит.Вынимаю лук и целюсь:слушай, иволга,Продли мне жизнь на десять тысяч лет!

И, выдержав паузу, певец закончил:

Попал![118]

– Это песня-юэфу ханьских времен, – тут же определил Рамтиш.

И Махакайя смутился. Он-то уже считал Рамтиша почти шарлатаном, но у того явно были познания в песенном и музыкальном искусстве. Как же так? Он покосился на него.

– Эй, певец, спой что-нибудь еще! – попросил Рамтиш.

Махакайя покачал головой и заметил, что это может не понравиться настоятелю и монахам, отдыхающим после работы или напевающим мантры. Но, видимо, в той пещере обитали рабочие, и кто-то из них был весел и далек от буддийского смирения, и он снова запел:

Ну так выпьем вина,Оседлаем звездуИ познаем прекрасного суть!Мир объят весь стихами,Древних песен словами,Выражаем сердца мы,С Женской силой в единство придя.Смысл вещей постигая стихами,Даже тяжесть великих деянийИмператора Юя поймем!

И вслед за этим раздался дружный смех. Певец хотел и еще спеть и уже начал:

Это что за земля, Хаоли?Душ умерших приют – кто был мудр и кто глуп…[119]

Но вдруг песня его резко оборвалась. Как потом выяснилось, настоятель отправил монаха с требованием замолчать. И певец тут же повиновался.

Рамтиш рассказал, что он прибыл сюда уже пятнадцать лет назад вместе отцом, торговцем украшениями. Они поселились сначала в приграничном Шачжоу, но потом переехали ближе к столице, в Личжоу, а затем и в Чанъань. Дела у отца шли хорошо, он сумел наладить доставку украшений из Согдианы. Его покупателями были именитые люди столицы, например, Чжан Лян, занимавший должность цаньюя чаочжэна («участвующего в политике двора») или Сунь Сымаю, знаменитый врач, алхимик-даос, а еще и Оуян Сюнь, ученый и каллиграф, живописец Янь Либэнь, тот самый, написавший грандиозный свиток «Властелины разных династий», на котором изображены тринадцать императоров от Хань до Суй, а также историк Вэй Чжэн и даже Вэнь Яньбо, министр Императорского секретариата. Отец хотел, чтобы и сын занимался тем же. Но того не прельщал блеск сребра и злата, хотя да, украшения Согдианы и других сопредельных стран, которые собирали в Согдиане братья отца, а потом с караванами отправляли в Чжунго, были изящны и отменно хороши. Рамтиша влекли фениксы музыки… И он стал преданным служителем Музыкальной палаты.

Тут Махакайя не выдержал и наконец-то сказал, что все это красиво и невозможно. Ведь Музыкальной палаты больше нет! Ее закрыли еще полтысячи лет назад, когда прервалось правление династии Лю! Того требовали ученые конфуцианцы, считавшие, что музыка, гнездящаяся в Юэфу, Музыкальной палате, подрывает устои всей Срединной страны.

– Да-да, – подхватил с усмешкой Рамтиш, – первая нота гаммы – гун – это властитель, шан – его слуги, цзюэ – народ, чжи – трудовая повинность, юй – все вещи. И если в согласии эти пять звуков, то музыка гармонична. А если первая нота расстроена, то звук грубый. Значит, властитель задается. Когда расстроена вторая нота, то звук нервный. Выходит, чиновники недобросовестны. А расстроена третья нота, то и звук печальный – значит, народ негодует. Расстроена четвертая нота, то и звук жалобный – труд тяжел. Если и пятая нота расстроена, то и звук оборванный – значит, просто не хватает вещей. А если все пять звуков разлетаются, как вспугнутые птички, то наступает равнодушие. Ну а коли дошло до этого, государство погибнет со дня на день[120]. Это все и я знаю. Конфуцианцы и посчитали так… Но сколько воды утекло! Века и века. И пора возродить Музыкальную палату, мой друг. Она на самом деле никуда не подевалась. Она здесь. – И он окинул взглядом своих голубых согдийских глаз зеленые поля за рекой, курящуюся серебром ленту реки, пепельно-жемчужные небеса после дождя, затихшие сосновые леса. – Не хочешь ли стать ее монахом?

bannerbanner