
Полная версия:
Круг ветра
– Поэтому я выступил. Со мной пошли и еще несколько бхикшу. Мы добрались до пограничной заставы Юймэньгуань, Нефритовых врат, и нас никто не останавливал, полагая, что мы обычные монахи, странствующие в стране от монастыря к монастырю. Но дальше уже начинались чужие земли. И чтобы миновать заставу, надобно было иметь разрешение. Его у нас не было. Мы попытались пройти поздно вечером, таясь среди скал и высоких красных барханов, но неожиданно столкнулись с солдатами, вооруженными луками, в окровавленных одеждах: они тащили трех убитых антилоп с болтающимися головами на изящных длинных шеях.
Командир солдат не поверил нашим утверждениям, что мы будто бы заблудились, свершив паломничество к Пещере Тысячи Будд возле Дуньхуана, где в скалах выбиты сотни пещер, изукрашенных буддами, бодисатвами, сценками из джатак и сутр и даже с изображением Чжан Цаня, первого путешественника, отправившегося на Запад. И под стражей нас повели назад, ввели в ворота крепости, и мы предстали все-таки пред начальником заставы. Звали его Гао Хань. Он был варвар, получивший за службу ханьскую фамилию. И как раз с его сородичами, обитавшими к северо-западу от Чанъани, в то время и начались войны империи Тан. А точнее, они прекращались лишь на короткое время.
Гао Хань не мог поверить, что мы решили уйти в страну Ситянь – Западного неба, Иньду, Индию. Он не был приверженцем нашего учения, но оказался почитателем Старого Младенца[73] и знатоком «Шань хай цзин»[74].
– Просим объяснить, – сказал настоятель Чаматкарана, – что это такое?
Махакайя отвечал, что если бы кто-то захотел руководствоваться этими нитями[75], то пришел бы в определенное место не сразу. Трудился над собиранием всех этих цзюаней[76] Го Пу, поэт. Поэтому «Каталог», прежде всего, поэма земли и неба. Но и карта.
– А кто же их создавал? – снова подал голос настоятель, не спуская своих удивленных близко посаженных глаз с рассказчика.
И взгляды остальных монахов тоже были устремлены на большого Махакайю с пробивающимися на голове черными жесткими волосами.
– Великий Юй и его помощник Бо И. Великий Юй был покорителем потопа и устроителем Земли. Чтобы одолеть потоп, он всю Землю измерил шагами, переставляя горы, раздвигая хребты, чтобы спустить воды. И он давал названия горам и рекам и считал духов и животных, растения, а также народы. Эти сведения его помощник Бо И нанес на священные сосуды. Как говорится, они видели тьму вещей. Вели беседы с духами, узнавали, где сокрыты золото и нефрит. И на девяти сосудах был запечатлен «Каталог».
– Что же тогда сделал этот поэт? – подал голос монах, сидевший поодаль, отдельно от всех.
Голос у него был каким-то свежим, чистым. Махакайя пристально взглянул на него и ответил:
– Сосуды исчезли. Потом снова были найдены, и тогда с них и списали все сведения и рисунки птиц, зверей, духов и растений, а также людей. Но мудрые говорят, что сосуды эти были из слов. И долго их никто не записывал. Вот поэт всё собрал и записал.
– Смею ли спросить, – громко сказал худощавый смуглый монах, сидевший справа, – не везете ли вы с собой эти письмена?
Чаматкарана улыбнулся, взглянув на спросившего, и ответил сам:
– У тебя все перепуталось в голове. Шрамана[77] Махакайя уже возвращается. Зачем ему везти на родину то, что там и так есть?
Худощавый монах смущенно кашлянул, но все-таки снова спросил:
– Не помнит ли шрамана Махакайя этих письмен?
– Они уведут нас в сторону, – подал слабый голос высохший полуслепой старец, бывавший на родине Будды, в Лумбини.
– В монастыре Чистой земли в Лояне, еще будучи мальчишкой, – отвечал Махакайя, – я сразу выучил назубок «Непань цзин» и «Шэ дачэн лунь». Это «Маха паранирвана сутра» и «Махаяна сампариграха шастра». Наставники Цзин и Ян отказывались верить своим ушам. Но я читал без запинки. С годами моя память стала не такой цепкой, как репейник или шиповник. Но кое-что я все еще помню, – скромно отвечал Махакайя. – Прежде чем попасть в монастырь, я учился дома в Коуши, мой дед был знатен, и наш дом пользовался всеобщим уважением. Отец, чиновник высоко ранга, был истым последователем учения Кун-цзы[78]. И в нашем доме было много книг… И среди них «Каталог». Я могу кое-что прочесть вам по памяти, – произнес Махакайя с невольной грустью.
И подвывавший ветер словно вторил его мгновенному настроению. Махакайя поймал взгляд больших светлых глаз Хайи и прочел в них недоуменный вопрос. Да, у бхикшу нет родины. Ведь родина – это центр мира, пуп земли и неба. А для бхикшу это дерево бодхи в Гайе[79]. И сангха заменяет сильному духом бхикшу отца и мать, братьев и деда. Бхикшу навсегда один. И он навсегда подобен носорогу. «Пусть не жаждет никто ни сынов, ни друзей, пусть он грядет одиноко, подобно носорогу. Из близости к людям возникают страсти и печаль возникает, всегда идущая за страстями; поняв, что в страстях коренятся страдания, ты гряди одиноко, подобно носорогу»[80]. Таковы слова Татхагаты в «Сутта-Нипате». И их нельзя забывать, даже если тоска о доме среди ив и тополей, озаренном ранним солнцем из-за горы, пронзает стрелой сердце. О сердце носорога должны ломаться все стрелы.
Махакайя вспомнил, как на юге Индии ему довелось видеть это грозное животное. На равнине среди кустарника голубело небольшое озерцо, и к нему направились два слона с детенышем, намереваясь, видимо, напиться и искупаться. Как вдруг из воды и вышел этот зверь. Он был великолепен. Его мокрый панцирь блистал на утреннем солнце, как доспехи императорского стражника. Он наблюдал за пришельцами. Слониха и слоненок сразу остановились, заметив хозяина озерца. Но слон продолжал свое величавое шествие, покачивая хоботом и обмахиваясь ушами… И тогда носорог устремился прямо на него, на эту махину с колоннами ног и бивнями, большим толстым хоботом и опахалами ушей. Носорог был подобен снаряду из катапульты. И хотя слон возвышался горой на этой равнине у озерца, он повернул и пошел прочь. Даже как будто побежал, но, правда, тут же перешел на шаг, словно устыдившись… Но уши его раскачивались изрядно. И хобот дергался. А вот слониха с детенышем уже бежали впереди слона. Носорог сразу удовлетворился этим отступлением и, постояв еще немного, вернулся в свои водяные покои. Это был как бы его дом. Носороги не могут без воды[81], любят болотистые низины и озерца, реки. И терпят возле себя лишь птиц, оказывающих им услуги: выклевывают клещей, прободающих их такие крепкие на вид панцири.
Монахи одного монастыря близ селения Брахмана[82] рассказывали о том, как им довелось однажды наблюдать схватку тигра с носорогом. И это случилось именно в том месте, где в стародавние времена произошел знаменитый диспут между одним брахманом и бхикшу Бхадраручи, светочем всей Западной Индии. Брахман тоже был светлого ума и больших познаний. Как сообщают старинные записи, его чтил царь и все жители, слава его простиралась далеко, тысячи последователей ловили каждое его слово. И он им говорил, что знает истину и всех поведет за собой, и слава его затмит славу Васудэвы и Будды, Почитаемого в Мире. И почитатели вырезали для него из красного сандала кресло с ножками в виде мудрецов и Будды. И прознавший о том Бхадраручи вооружился посохом и пришел в ту страну, обратился к царю с просьбой о диспуте. И толпа в тысячи людей окружила их, чтобы слушать. Бхадраручи нарвал травы и сел на нее, а брахман – в свое кресло из красного сандала… чтобы вскоре пересесть на осла. Так его решил наказать царь, когда он проиграл в диспуте. Царь и вовсе хотел усадить его на раскаленное железо, но Бхадраручи упросил не делать этого. Но и сидеть на осле и ездить с позором по городам и селам царства было для брахмана казнью, и от возмущения у него хлынула кровь из носа. И он был повержен. С окровавленной мордой бежал на этом же месте и свирепый тигр, оплошавший в безумной схватке с носорогом. Тигр был яростен и вставал на задние лапы, делал скачки. Но всегда натыкался на упрямый рог. Этот рог был как острая ясная мысль Бхадраручи против пышных доводов брахмана. Иногда рог описывал круги, как ветер, что не может разбить ваджра[83].
Жаль, что в старых записях, о которых ему поведали тамошние монахи, не приведена речь Бхадраручи. Лишь сказано, что речь его была ясной, как струя воды, и его мысль описывала круги, уходила вперед и возвращалась обратно. Да, и тогда это были скорее круги воды, а не ветра, как привиделось Махакайе сразу. Круг воды, сказано в «Абхидхармакоше»[84] Васубандху, встает на круге ветра, возникшем из энергий живых существ. Таково основание Вселенной.
И слова Васубандху, мудреца и учителя, почитаемого как второй Будда, о том, что этот ветер так прочен, что его не может сокрушить ваджра, закружились рогом носорога, когда монахи рассказывали о происшедшем близ селения Брахмана.
Глава 7
Еще немного подождав, пока семена воспоминаний о виденном и слышанном в Индии, ускользнут в светлую прореху ничто, а обратно посыплются иные семена, Махакайя начал, полуприкрыв глаза:
– В цзюани пятнадцатой «Каталога», там, где говорится о «Великих пустынях юга», указано, что есть царство народа Ти. Предок Шунь родил Праматерь Инь. Она спустилась в страну Ти и поселилась там. Назвали народ Прародительницы-Жрицы Ти. Народ Прародительницы-жрицы Ти принадлежит к роду Фэнь, питается злаками… – Махакайя на миг задумался, и семена памяти снова посыпались из прорехи к нему, попадая в луч и сверкая, и он только и успевал их прочитывать: – Не ткет, не прядет, а одевается. Не пашет, не жнет, а питается. Там живут поющие и танцующие птицы. Птица феникс луань поет, а птица-феникс хуан танцует. Там водятся всевозможные звери, живут они все вместе. Там произрастают все злаки.
– О Амитабха! – невольно воскликнул кто-то из монахов.
Чаматкарана, обернувшись, сделал предупредительный жест. Махакайя же кивнул с легкой улыбкой, и большие его глаза с припухлыми веками, обширный лоб и даже редкие усы и крошечная бородка на самом подбородке осветились.
– Да, Чистая земля[85] Амитабхи на мгновенье достижима не только при созерцании заходящего солнца, или прозрачной воды, или льда, или лотосового трона, – промолвил он, обращаясь к тому монаху, чей голос был так свеж, – не только при чтении мантры Ом Ами Дэва Хри и Намо Амито Фо, – Махакайя вторую мантру произнес по-китайски и поправился: – Намо Амитабхая Буддхая. – Махакайя вздохнул. – Но и при чтении таких книг может возникать образ Чистой земли. Она выступает под разными названиями. Когда комната твоего сознания почти совсем чиста, входящие в нее люди, книги обретают особый смысл, их охватывает это свечение, и они могут стать твоими проводниками в Сукхавати[86]. Все превращается в мантру Амитабхи: пение птиц, звук ручья, шкворчание масла на сковородке, храп соседа по вихаре или чьи-то глаза.
Махакайя замолчал, снова пристально глядя на округлое нежное лицо того монаха с лучистыми глазами.
– Тогда, шрамана Махакайя, прочтите что-нибудь еще из этой книги, – попросил Чаматкарана.
И Махакайя продолжил:
– Цзюань одиннадцатая, где речь идет о Западных землях внутри морей, сказано, что в пределах морей, на северо-западе, находится гора Куньлунь. Это земная столица предков. Гора Куньлунь занимает в окружности восемьсот ли, в высоту она вздымается на десять тысяч жэней.
– Шрамана, сколько это? – спросил ворчливо старик монах, подняв дряблую слабую руку.
Махакайя поискал взглядом Хайю. Тот умел быстро считать. И он сразу пришел на помощь, спросил, сколько в жэни йоджан, и ответил:
– Тысяча девятьсот двадцать три[87].
– А в окружности?
Хайя переспросил, сколько йоджан в ли, Махакайя сказал, и тот ответил:
– Тридцать тысяч семьсот шестьдесят девять йоджан[88].
– Большая гора, – почти хором произнесли монахи.
– Куньлунь одна из пяти священных гор Ханьской земли, – сказал Махакайя и продолжал чтение-воспоминание из «Шань хай цзин»: – На ее вершине растет хлебное дерево… На горе той девять колодцев, огороженных нефритом, и девять ворот, их охраняет зверь Открывающий Свет.
– Смею ли узнать о нем? – подал голос настоятель.
– Зверь Открывающий Свет похож на огромного тигра с девятью головами, у каждой из которых человеческое лицо; стоит на вершине Куньлуня, обернувшись к востоку. К западу от Открывающего Свет живут птицы фениксы фэн, хуань и луань. На головах и на ногах у них висят змеи, на груди тоже змеи красного цвета. К северу от Открывающего Свет обитает Дающий мясо, растут жемчужное дерево, дерево цветного нефрита, дерево яшмы юйци, дерево Бессмертия. Птицы фениксы фэн, хуан и луань носят доспехи и оружие. Там растут лижу, хлебное дерево, кипарис. Там течет река Благостная, растет дерево Мудрости, маньдуй…
– Как бодхи? – переспросил кто-то из монахов.
– Для архата[89] любое дерево – бодхи, – сказал Махакайя. – Даже обычная ива, которой обломали ветки, прощаясь.
– Прощаясь с кем? – спросил другой монах.
– Таков обычай у нас в Махачине[90], – отвечал Махакайя. – При расставании на иве ломают ветки.
– Она же живая, – тихо произнес тот монах со свежим голосом.
– Да, – охотно согласился Махакайя и пригладил свои редкие усы, потрогал крошечную бородку. – Ведь может это был какой-то мудрец.
– В прежнем воплощении?
– Нет. В нынешней жизни. Об одном таком я узнал в стране Каньякубджа на Ганге, где густые леса и сияющие зеркалами синие озера, куда стекаются товары из иных стран, а жители богаты и радостны и цветов и плодов изобилие, они по нраву просты, склонны к учености и искусствам, а приверженцев ложной и истинной веры там поровну, монастырей сто, монахов десять тысяч. И вот там один риши вошел в дхьяну и стал подобен высохшему дереву. Пролетала птица и уронила на него плод ньягродха. И к следующей весне дерево пустило листву, зашумело радостно, распростерлось вольной кроной, стало толще в обхвате. И в кроне птицы свили гнезда. А риши наконец вышел из дхьяны. И он хотел сбросить это дерево, но пожалел птенцов в гнездах. И его именовали с тех пор Махаврикша[91].
– Он так и жил деревом с гнездами?
– Нет. Он осторожно вышел из дерева, лишь потревожив немного птиц, и сорвав чуть-чуть коры, и капнув кровью на траву и палую листву. И дерево осталось его частью.
– Наверное, то дерево окружили почетом, – предположил худощавый монах.
– Сам риши поселился неподалеку в хижине и поливал его, ласково трогал. Хотя царь предлагал ему жить даже во дворце подле него. Но риши отказывался. Он был мудрец… Да и на мудреца находит блажь.
Махакайя замолчал, о чем-то думая напряженно.
Выждав, настоятель напомнил о риши. Махакайя продолжил:
– Татхагата учил: «Бывает, что на человека нахлынут плотские вожделения. Привязанные к удовольствиям, ищущие счастья, такие люди, поистине, подвержены рождению и старости». То же случилось и с риши. Однажды он увидел купающихся царевен и воспылал. Все скандхи[92] его загорелись желанием. Все семьдесят две дхармы[93] пяти скандх. И он утратил способность видеть себя со стороны. Иначе ему стало бы стыдно и смешно. Но он забыл поучения Татхагаты: «Люди, гонимые желанием, бегают вокруг, как бегает перепуганный заяц. Связанные путами и узами, они снова и снова в течение долгого времени возвращаются к страданию»[94]. Риши уже не мог видеть себя зайцем. И он отправился к царю. И прямо все сказал ему. Царь был поражен. Справившись с замешательством, он попросил мудреца вернуться в лес и обождать, он должен спросить дочерей… И когда риши ушел, царь призвал своих дочерей и поведал им о желании великого и всесильного мудреца. Да, перед этим Махаврикшей трепетали сильные мира. И царь боялся, что он нашлет проклятье на страну. Все дочки отвергли самую мысль о замужестве с Большим деревом. И только младшая согласилась. Тут же царь с дочкой и отправились в украшенной повозке к лесной хижине, царь торжественно возгласил, что приносит в дар великому мудрецу свое сокровище… Но риши, взглянув на девушку, озлился и сказал, что царь привел ему замухрышку и произнес страшное проклятье, согнувшее всех дочерей царя до скончания их дней. И с тех пор город стал называться – Согнутые Девушки.
– Они все-таки стали как деревья! – воскликнул монах со свежим голосом.
Махакайя чуть заметно улыбнулся.
– В Магадхе я нашел другую историю о дереве, – сказал он.
– Просим ее рассказать, – нестройно отозвались монахи.
– Ом, поклонение Будде, – ответил Махакайя.
И все хором повторили: «Ом, поклонение Будде». Чаматкарана с благодарностью взглянул на Махакайю. Ведь сейчас было время пения мантр. Но и голос этого удивительного странника звучал певуче, как мантра. И в повествовании открывались всё новые и новые стадии пути, бросавшие сполохи света и пробуждавшие разум.
Махакайя снова возгласил: «Ом, поклонение Будде!» И монахи откликнулись. А один послушник – шраманера – по знаку настоятеля быстро встал и ударил в гонг. И все поклонились.
Махакайя заговорил. Он рассказал, что в стране Магадха, к югу от Ганги есть древний город, называвшийся прежде Кусумапура, что значит Город цветов. Но теперь его название другое: Паталипутра[95]. В давние времена ученики одного брахмана гуляли среди трав и деревьев, и когда один из них стал жаловаться, что он красив и полон сил, а предназначения своего не исполнил, в шутку сосватали его за дерево патали. И вкушали собранные плоды, пили воду, бросали цветы. А как пришло время уходить, тот юноша отказался следовать за друзьями, и как они ни упрашивали, стоял на своем, мол, останусь с невестой. Раздосадованные друзья ушли. А тот сел у дерева в благоговении. И тут полилась музыка, вспыхнул свет, из-за деревьев вышли старец с посохом, старуха, ведущая за руку девушку. Старец возвестил, что это невеста его. И семь дней там звучали песни и музыка, веселились гости… Друзья вернулись за ним и видят: сидит юноша под цветущим деревом и раскланивается, складывает руки, улыбается и говорит как будто с гостями… Снова звали его, но юноша лишь смеялся. И через год дерево родило ему мальчика. Он хотел теперь вернуться в город к родителям, чтобы воспитывать там сына, но родня цветущего дерева удержала его и посоветовала здесь строить дом. Снова пришли друзья и видят всякие постройки, сады. Это пришлось им по душе, и они тоже стали строить здесь дома. Жилья и людей становилось все больше. И так разросся город, таким он стал прекрасным, что столицу и перенесли туда. И в веках просиял город Паталипутра, столица царства Магадхи, столица империи Маурьев и империи Гуптов.
Монахи сидели недвижно, взирая на рассказчика. Но у некоторых глаза были прикрыты. Возможно, они осуществляли дхьяну на голос Махакайи и глубже вникали в суть его историй и ярче все видели.
Махакайя умолк после рассказа о Паталипутре, собираясь с мыслями…
– Уж не прикинулись ли вы деревьями с тем начальником пограничной заставы? – вдруг скрипуче спросил старик.
И все монахи засмеялись.
– Да, – сказал Чаматкарана, – шрамана Махакайя, как вам удалось миновать заставу?..
Но тут вдруг снова ударил гонг. До полудня оставалось немного, а это было время дневного и последнего для монахов вкушения пищи. После полудня это уже запрещено. И все отправились в вихару. На улице все так же дул горячий ветер. Все было подернуто пыльной дымкой. Прежде чем пойти в вихару, Махакайя решил разглядеть статую лежащего Будды.
Он остановился у колосса, с благоговением взирая на него и вспоминая вчерашний опыт ощупывающего познания. Теперь он уже мог ясно классифицировать его. Гимнастика ума в прославленном монастыре Наланда не прошла даром.
Тут был урок: сань цзы сян[96]. Ощупывая статую, он переходил с уровня парикалпита, что значит баньцзи со чжи сян[97], с уровня человека, который не думает ничего вообще о сознании, на второй уровень – паратантра, и то ци сян[98]. Здесь устанавливаются взаимосвязи и обусловленность дхарм.
А потом оказался на третьем уровне? Паринишпанна, юаньчэн ши сян?[99] Когда коснулся лакшана, солнечной родинки вечного просветления. И ему стали ведомы повороты чьей-то судьбы.
Глава 8
Глиняные продолговатые тумбы-сиденья были теплыми и гладкими. Стол из глины тоже был похож на такую тумбу, но чуть повыше, на нем и разместился железный покоробленный поднос с фарфоровым белым чайником, с горстью коричневого урюка. Но к чаю ни Стас, ни Георгий Трофимович не притрагивались – пусть остывает, и как раз поспеет шашлык. Справа эту тумбу, видимо, совсем недавно подлатали, отчетливо выделялся круг свежей глины, величиной с лепешку. Стас и подумал о лепешке, сглотнул, протянул руку к урюку. Да, о плодах небесных… Это устойчивое выражение имеет явный религиозный ну или мифологический… то есть мифологическую и религиозную окраску, короче, но советник прервал его размышления замечанием, что американцы, вот, умнее, пьют холодный чай. Он постучал толстыми пальцами по краю подноса и повел глазами вокруг, и вверх, и вправо, пытаясь что-то там увидеть, но ближние горы тонули в жарком мареве, сила солнца просто растопила камень, и теперь эти глыбы камней, став грязно-прозрачными, плавали в воздухе.
– В какой-нибудь пещере там, может, и прохладно, – проговорил он и облизнул пересохшие губы цвета его белесо-табачных усов.
И древняя цитадель на холме, еще правее, в общем позади, – она тоже растворялась в пылающем воздухе, но все-таки еще угадывалась в твердом состоянии: башни, стены. Хотя обрушения некоторых башен и участков стен уже казались… казались деянием солнечных лучей… Слова у Стаса путались от жары. Он бросил в рот урючину, начал жевать. Она была кисло-сладкой.
Цитадель-то и не древняя вообще-то, Средние века, тринадцатый век. А первое упоминание города Газни – у монаха из Китая. Он шел в Индию за буддийскими книгами. В седьмом веке шел. Но это тоже не древность.
Сунь Укун, то бишь Генка Карасев, Великий Мудрец, Равный Небу, он же – Прекрасный Царь Обезьян, тут же прислал отрывок из «Записок о Западных странах» монаха Сюань-цзана, повествующий как раз об этом месте – о Газни, как только узнал, куда попал служить Стас.
Он тоже завидовал Стасу и писал, что тот на верном пути – в Индию и как доберется до нее, то явно станет Сюань-цзаном. И перестанет быть Бацзе. То есть поросенком.
Стас усмехнулся. Когда-то его это задевало, ну что в их четверице ему выпала такая незавидная роль всего лишь из-за доброй, как говорится, комплекции… Хотя теперь-то он явно стал худее, на таком солнышке мудрено не поплавиться чуток…
Настоящий Бацзе был плут и шалопай, алкаш и, в общем, похотливая свинья. Из этих талантов Стасу только и было присуще некоторое, ну да, чревоугодие, поесть он любил и любит, что при его росте вполне объяснимо. Генка сдабривал эту кличку ссылками на то, что имя монаха, который и повел за собой четверку отважных в Индию, – Сюань-цзан – переводится как Таинственный толстяк. Мол, кто знает, не ты ли он и есть? А Бацзе – это только прикрытие. Хотя вроде бы другого Сюань-цзана они и нашли, но…
…С кончика носа упала капля. Стас утерся закатанным рукавом светлой рубашки. Одет лейтенант был в гражданское: рубашка, джинсы, кроссовки. На носу очки-хамелеоны бликовали разноцветной нефтью под густыми «персидскими», сросшимися бровями. Короткоствольный автомат без приклада – для уличных боев – лежал на глиняной тумбе рядышком, и подсумок с рожками на ремне. Майор Новицкий дозволял своему переводчику эту вольность, потому как и сам предпочитал форме традиционную одежду афганцев: длиннополую серо-голубоватую рубаху с разрезами по бокам, такого же цвета шаровары и темную легкую безрукавку, на голове, правда, не паколь, не чалма и не тюбетейка, а привезенная из Союза светлая летняя кепка; в такой одежде легче переносить зной и удобно под рубахой таскать на ремне пистолет.
Они высадились здесь, чтобы закусить у Редая; пропыленный уазик с продырявленными с обеих сторон дверцами стоял поодаль; шофер Иззатулла пошел по дуканам, что тянулись в два ряда через дорогу; его серая форма маячила то там то здесь у прилавков, пестреющих горками фруктов, орехов, сластей, поблескивающих на солнце чайниками, кувшинами, сковородками, огромными блюдами. Базар гомонил; слышны были крики ребятишек, то и дело чей-то осел ревел дурным голосом; квохтали куры, блеяли овцы. Иззатулле там ничего не надо было, просто он следовал любимой поговорке: ходить без цели лучше, чем сидеть без цели. Сопровождавшие их автоматчики Царандоя вышли раньше на своей улице, чтобы пообедать дома. Здесь, в центре города в основном было спокойно. Ну, днем. Ночью-то начинался газнийский фейерверк. Оружия и боеприпасов у обеих сторон было в избытке, одним оно шло из-за речки – Амударьи, другим – из-за гор и степей. И все это хозяйство-богатство требовало себя израсходовать. Обычно сразу после вечернего, последнего намаза, когда солнце уже прочно село за горизонт, небо над городом разрезала дуга автоматной трассирующей очереди. Это был как бы призыв к ночным радениям, и на него почти сразу откликались все: зеленые из дивизии на горе в крепости, советский батальон охраны вертолетного аэродрома, каскадовцы, царандоевцы, обитавшие рядом с домом губернатора. И начиналась потеха, газнийская симфония мурд мажор[100]. Автоматные очереди и одинокие ружейные выстрелы перечеркивала пулеметная долбежка, следом начинали ухать гранатометы и взвывали мины. Разрывы ударяли, как трескучие барабаны. От аэродрома бухал танк. Небеса озарялись всполохами. В первую такую ночь ошарашенный Стас не мог представить, как же они будут тут вообще существовать. Это же буквально фронт посреди города. Но через час или полтора почти все музыканты мирно посапывали, ну разве кто-то, мучающийся бессонницей, еще зло пиликал на своем автомате, но и он в конце концов засыпал. А утром – утром Газни шумел автомобилями, чирикал и по-птичьи свистел, мычал и блеял и благоухал.