Полная версия:
Февральский дождь
– Вы родной отец или отчим?
Денис родился в конце сентября. Я приезжал в Москву в конце декабря, чтобы встретить Новый год. Вот и считайте. Тютелька в тютельку.
Вера отвергла оскорбительное подозрение.
– Роднее не бывает.
– Я пыталась поговорить с Денисом, – сказала инспектор. – В кого он у вас такой? Каждое слово надо клещами вытаскивать. Удивительно себе на уме парнишка.
Мы с Верой переглянулись: сами удивлялись этому.
Инспектор сворачивала разговор, так и не сказав, что ее привело. Пришлось спросить.
– Нам он будет портить статистику, вам – жизнь, – сказала инспектор.
Наследственность ходит по кругу. Я тоже в возрасте Дениса жил своими хотелками. А кто этим не жил? Ну и какой из этого вывод? Ничего страшного не происходит? Может, и так. А может, не так. Об этом можно судить не по тому, чем Денис похож на меня, а по тому, чем не похож.
Мое щенячье отношение к жизни кончилось лет в девятнадцать. Ждет ли то же самое Дениса? Тут меня брало сильное сомнение. В его сегодняшнем возрасте я был другим. Я совершал серьезные глупости, но при этом читал книги.
Ну и что с этим делать? Сцепить зубы и терпеливо ждать, что получится из отпрыска. Худший вариант – обаятельный отморозок. Лучший вариант? Тут мою интуицию заедало, как широкие штаны при езде на велике.
Глава 8
Теперь можно было ехать к фашикам, будь они неладны. Свидание с Надей откладывалось на неопределенный срок. По крайней мере, пока не вернусь из Питера. Но я особенно не переживал. Возможно, это тот случай, когда следует перетерпеть. Когда судьба сразу не бросает в омут, то потом не так уж очень хочется. Только в подобных случаях следует учитывать, что женщина не прощает медлительности.
Купив билет, последний раз подметаю двор возле дома. Первые четыре года жизни в Москве у меня кроме двух участков, была другая работа – в архиве. Там было достаточно много времени для писанины. Изредка по заданиям редакций вылетал в краткие, не больше двух суток, командировки. В штат меня не брала ни одна редакция. Сначала из-за отсутствия прописки. А когда прописка появилась, – из-за отсутствия партийности. Не взяла даже газета «Лесная промышленность» и журнал «Клуб и художественная самодеятельность».
Хотя сейчас я был уже в штате редакции, мне все время казалось, что меня за что-нибудь выпрут, а найти работу в наше время… Ну, и сказывалась привычка. Сколько я махал метлой (летом) и лопатой (зимой)? Семь лет!
Есть шутливый совет: в какую бы позу тебя не поставила жизнь, стой красиво. Для того, чтобы стоять красиво, нужно увидеть плюсы в самой некрасивой позе. Когда ты метешь двор, а на тебя из окон пятиэтажной общаги поглядывают девки, в этом есть важная работа над собой. Дворницкая работа учит смирять гордыню. Опуская себя в глазах людей, поднимаешься в собственных глазах. В этом есть особенный восторг.
И вот сегодня – прощальная работа метлой. С некоторым лирическим томлением в сердце. Все-таки семь лет на таком поприще – это семь лет. Но жизнь моя сюжетна. Было бы странно, если бы эти последние минуты закончились ничем.
На лавочке во дворе расположились двое хмырей. А я там уже подмёл. И вот на земле полно окурков, а под лавочкой пустая бутылка. Ну, и плевки, конечно, окурки. А на лавочке этой обычно сидели мамочки из общаги со своими колясками. И вот эти мамочки выходят из дому, и что же видят?
Я очень спокойно, почти вежливо и уж точно совсем не грубо, попросил хмырей прибрать за собой. Зачем? Ведь понимал, что для них сделать это – ниже их достоинства. Проще было прибрать самому. Но об этом тут же узнала бы вся общага. Тоже нефонтан.
– А банана не хочешь? – икнув, поинтересовался один хмырь.
– Хочет, – сказал другой.
Видит бог, я не хотел. У меня что-то с головой. Сорвало башню. Одному хмырю заехал в бубен, хорошо вложился, у него признали сотрясение мозга. У меня – распухла правая кисть.
В травмопункте сделали рентген. Перелом какой-то косточки в запястье. Там их столько, мелких косточек! Повезло еще, что сломалась одна. Самая тоненькая, но боль адская. Доктор кое-как наложил гипс. Точнее, лангету. Делал он это неловкими движениями, но в целом, вроде бы, правильно.
Сам признал, что вообще-то он психотерапевт. Но по специальности мало востребован. Это на западе люди стремятся завести себе личного психоаналитика. Вообще странно, что психоанализ возник на Западе, а не у нас в России. Западные люди насколько склонны к рефлексии, настолько же берегут свой внутренний мирок от постороннего вмешательства. Их неискренность с другими просто не может не приводить к неискренности с самими собой. Им не нужна вся правда о себе. Им хватает части правды. А психоанализ предполагает выворачивание человеком себя наизнанку. Другое дело мы, русские. Русский человек охотно признает себя грешником и часто готов в чем-то покаяться, чтобы облегчить душу. К тому же мы любим обсуждать и осуждать других. Конечно, мы можем не соглашаться с нашими судьями из числа ближних, можем даже вести себя грубо, но… не избегаем такого разговора, будто чувствуем, что это и есть сеанс психоанализа, только на наш русский лад.
Доктор добавил к этой краткой лекции, что перед перестройкой наша творческая элита была на пике самокопания, но это ей не помогло. Увлеклась свердловским валенком, дала себя обмануть – что могло быть глупее?
Поинтересовался осторожно:
– Как же вас угораздило?
– Вспышка.
Эскулап продолжал с умным видом:
– Так устроена наша сегодняшняя жизнь. То, что выводит нас из себя, мы преодолеваем. А срываемся на чем-то совершенно постороннем. Давайте я вас послушаю.
Он велел мне снять рубашку и начал слушать по старинке фонендоскопом.
– У вас нервное сердце – тахикардия. Дыхание поверхностное. Неужели до сих пор курите?
Меня передернуло. Какая к черту тахикардия? Я столько занимался спортом. И я уже четырнадцать лет, как бросил курить. Правда, изредка, в нервные минуты, покуриваю.
– Возраст – это не цифры прожитых лет, – сказал доктор. – Возраст – это анализы. Вот ведь какая конфузия. Перестраивайтесь, привыкайте к мысли, что у вас в любой момент что-то найдут. О смерти, наверно не думаете?
– У меня предчувствие жизни, а не смерти, – малость напыщенно сказал я.
– Жизнь начинается тогда, когда мы понимаем, как мало нам осталось, – изрек доктор. – Давайте примем обезболивающее.
Арнольд Иванович (так звали врача) полез в шкафчик, достал баночку со спиртом. Развел водой из-под крана. Выпили. По ухоженному лицу, хорошей стрижке и дорогой обуви было видно, что в годы советской власти Арнольд не бедствовал, и до сих пор не прозябает. Но сегодняшней жизнью до крайности недоволен.
Он оказался постоянным читателем нашей газеты. Так что мне пришлось отдуваться.
– Из номера в номер вы уничтожаете прошлое, якобы для того, чтобы никогда больше не вернуться в него. На самом же деле, уничтожая прошлое, вы уничтожаете настоящее. Только уничтожат его, настоящее, подражая вам, подрастающее поколение. Зачем вы это делаете? Этак ведь народ может возлюбить свою ненависть. Молодежь уже начинает любить ненависть не только к прошлому, но и к своему же народу.
Слушать это было неприятно. Сам я держался подальше от политики. Считал, что у нас маразм при любом строе, меняются время от времени только формы маразма. Власть, когда ей надо, льстит народу, называет его великим, но этим только проявляет неуважение. Но я понимаю ее, нашу власть. Народ наш любить и уважать трудно. У народа при любой власти, при любом государственном строе, свой строй жизни. Поэтому власть любит государство. То есть себя…
Доктор между тем излагал еще один взгляд на текущую жизнь, тоже вполне понятный.
– Скорее всего, мы получим совсем не то, чего ждали, хотя бы потому, что толком не представляем, что нам надо. Наших врагов всегда побеждали не столько наши армии, сколько пространства. Сегодня я бы назвал пространством нашу психологию. Нам ее не победить.
Ныла кисть. Доктор предложил еще по глоточку. Мы выпили.
– Это ужасно, – продолжал Арнольд, – Какая власть не придет, ненавидишь ее, стыдишься, или презираешь. А ведь власть – это как мама с папой. Стыдно за родителей.
Захмелев и совпав, мы стали приятелями за полчаса.
– А ведь вы обыкновенный шизоид, – откровенничал Арнольд. – Не обижайтесь. Вы ж сами себе поставили диагноз. Вы сказали – вспышка. Многие люди – шизоиды, только разных направлений и не в чистом виде. Я тоже из этого разряда. Быть шизоидом даже выгодно, уж поверьте. Мы не так, как другие, боимся умереть.
Дома Вера выговорила мне ревниво:
– Из-за меня ты никого ни разу пальцем не тронул, хотя алкаши оскорбляли меня не раз.
Не припомню, чтобы это, хотя бы однажды случилось в моем присутствии. Но точность обвинения не имела для Веры никакого значения. Главным для нее был повод. А мне обидней всего был сам перелом. Ведь знал, что в ярости бить ничем не защищенным кулаком себе дороже. Лучше ладонью. Эффект удара, например, в основание носа, ничуть не меньше.
Глава 9
Сижу теперь в редакции, курю. С непривычки кружится голова. Надо хотя бы перечитать письма. Накопилось уже пол-ящика письменного стола. Хотя это немного. Раньше было гораздо больше. Люди перестают откликаться на публикации. Этот пофигизм начался давно, еще в советское время, но сейчас – это особенно плохой знак. Скоро наш брат-журналист станет работать не для читателей, а только ради собственной выгоды.
Входит Лора, кладет на стол несколько новых писем. Фунтиков пристроил ее в отдел писем. Перспективное решение. Многие хорошие журналисты начинали с этого отдела.
– Как тебе у нас? – спрашиваю.
– Кофейня здесь хорошая. Столько известных людей. И вид из окна классный.
Кофейня у нас действительно редкостная. Кофе хорош тем, что кладут его в автомат честно. И вид на Тверскую из кабинета действительно знатный. И поглазеть на известных людей, а потом кому-то рассказать об этом – тоже, наверно, приятно щекочет самолюбие. Но мне больше нравится любоваться облаками.
– Я тоже люблю облака, – говорит Лора. – Если бы я была художницей, я рисовала бы только облака.
Смотрю с подозрением: до чего ж ловкая приспособленка. Шутливым тоном придираюсь. Спрашиваю, нравится ли читать – по обязанности – чужие письма.
– Привыкаю, – говорит Лора. И сообщает. – Вас ищет странный тип. Сейчас зайдет.
Действительно, стук в дверь. Точно, странный субъект. Высокий, тощий, примерно моих лет и какой-то растрепанный.
– Вы Терехов? Я – Сирота.
– Если это не фамилия, то сочувствую.
– Это фамилия, – говорит Сирота. – Но сочувствие принимаю.
Усевшись в кресло, Сирота излагает суть дела. Он редактор известного издательства. Ищет журналиста, который под его чутким руководством напишет книгу. Прочел намедни мой очерк «Смертная чаша», и заинтересовался.
– Сюжет – привет Достоевскому. Давайте так. Пишем сначала книгу, потом киносценарий.
Сирота захлебывается в словах и планах. Но его восторгов насчет «Смертной чаши» я не разделяю. Говорю ему о Даше Новокрещеновой, которая мечтает сесть в тюрьму. Меня этот случай волнует больше. Сирота морщится. По его мнению, «Смертная чаша» интересней. Я стою на своем.
– Едва ли что-то получится, я не писатель.
– Станете! – уверяет Сирота. – У вас есть мысли о жизни. А что важнее всего для прозы? Мысли. Об этом еще Пушкин писал. Ну, и наконец: вам не надо особо что-то сочинять. Вы будете брать сюжеты из ваших очерков, а не высасывать из пальца. А нас ждет именно такая перспектива. Десятки авторов будут придумывать гадости, которых не встретить в реальной жизни. Ваши книги будут отличаться достоверностью.
Я слушаю с вежливым вниманием. Лора смотрит на меня удивленно: и чего это я кочевряжусь? А я чувствую – не потяну. Зачем хвататься за то, что превосходит мое представление о своих способностях. Хотя знаю, что иногда надо ухватиться за то, что сулит рост. При выполнении, казалось бы, невыполнимого, можно вырасти. В это и заключается настоящий успех.
– Поймите, – говорит Сирота, – сейчас уникальный момент. Мы издаем сплошь западные детективы. А читателю интересно читать про наших преступников, про наших потерпевших, а не про джонов и мэри. Неужели вы совсем лишены тщеславия?
Ничего я не лишен, тем более тщеславия. Но я не хочу быть очередным литературным лаптем. Не хочу стыдиться самого себя. А Сирота, похоже, не понимает, что уговаривать – это почти насиловать. Или я чего-то не понимаю в его агитации. Неожиданно говорит, что я могу сломать ему жизнь. Их издательство приватизировано. Редакторам поставлено условие. Или каждый приведет двух перспективных авторов, или будет уволен за профнепригодность.
– Но я не писатель!
Лицо у Сироты совсем поникло.
– Что вы заладили!? – вспыхивает он. – Я же сказал. Я помогу вам написать первую книгу и еще сценарий. Выйдет фильм – вы проснетесь знаменитым. А дальше… откуда только силы возьмутся.
Только теперь я понимаю, что Сирота хорошо поддал. Его развезло во время разговора. Но мне нечего добавить к уже сказанному. Сирота уходит, бормоча проклятия. В дверях тормозит. Поворачивается:
– Черт с вами, тупой вы человек. Дарю совет. Соедините свою журналистику с той прозой, на которую вы способны. Красоты стиля сегодня людям по барабану. Нужна откровенность, исповедь. Правда, а не правдёнка. А у нас скоро начнут шуровать одну правденку. Напишите о том, что вас печёт. Если вдруг что-то и без меня получится – звоните. Помогу дотянуть.
Сирота скрывается за дверью. Появляются двое парней в спецовках. Вносят коробку с компьютером. Шеф-спонсор Сережа Фунтиков приятно удивляет, оснащая редакцию современной техникой. Только я сильно сомневаюсь, что смогу легко отказаться от обычной пишущей машинки.
– Я вас обучу, – обещает Лора.
Ну уж нет. Компьютер я перевезу домой, пусть Женька осваивает.
Лора рада тому, что я могу изменить свое мнение о Сереже. Она видела, какими глазами я смотрел на него в ресторане. И, теперь довольна, что я ошибся в нем.
– Мы все лучше, чем друг другу кажемся, – говорит она, в который раз удивляя меня способностью к обобщениям.
– Или хуже, – мрачновато уточняю я.
– Вот, по-моему, интересное письмо, – говорит Лора.
Крест на конверте. А в конверте – лист с нарисованным крестом. Догадываюсь, от кого письмо. Вор в законе Гиви оскорбился. Уже звонили его шестерки – требовали опровержения. Я написал, что Гиви купил воровские эполеты за большие деньги, вырученные от продажи мандаринов. При этом ни дня не провел в тюрьме. Проверить эту информацию было невозможно. Редкий случай – решил довериться ментам. И вот результат.
– Это вам как бы черная метка? И что теперь будет? – в голосе Лоры тревога.
– Ничего не будет. Не вздумай Женьке сказать.
– Но ведь в таких случаях бьют по самому больному. Мне за Женьку страшно.
Точно разболтает. А Женька поделится с Верой. Опять скандал.
– Лора, ты теперь в редакции работаешь. А значит, не имеешь морального права разглашать профессиональные секреты. Думаешь, это у меня первая черная метка? Но, как видишь, никаких последствий. Присылается эта фигня для понта, чтобы припугнуть, ну и перед своими отчитаться. Мол, вот послал ответку. Короче, Лора, не бери в голову.
Ну, что еще сказать? Что журналист без врагов – не журналист? Что к постоянной опасности привыкаешь и бояться устаешь? Не поверит, не поймет.
Лора уходит. Пью кофе, курю и думаю, что же будет дальше. Нет, не предположения строю. Перебираю свои предчувствия. Такая способность называется проскопия. Свойственна она многим людям. Так что я не какой-то уникум. Ничего сверхъестественного.
Меня уволят. Только пока неясно, как скоро это произойдет.
Женя выскочит замуж. Но за кого – непонятно.
Денис совершит преступление. Но какое?
Я разведусь с Верой. Это как выпить дать.
А вот найду ли ту женщину, которая мне нужна, тут самые большие сомнения.
Что же касается Гиви, то я не думал, что он способен на серьезную ответку. Тут моя проскопия точно дала сбой. Хотя…Только ли в этом…
Надя
Глава 10
Питер 90-х поражал величественным убожеством. Или убогим величием. Это без разницы. Ехал я обычно сюда с безотчетным горьким чувством. Уезжал с подтвержденной горечью. Хотя стоило ли этому огорчаться, если предположить, что убожество – это быть у Бога?
В молодежной газете «Смена» мне подсказали: фашики собираются или в Ротонде, или в кафе с уличным прозвищем «Гастрит». Я свернул с Фонтанки на Дзержинского, вошел во двор дома 57, потом в огромный подъезд, где расходятся кругами широкие лестничные марши. На стенах было нацарапано: «Люди! Только честно: зачем вы живете?» Нет, это не интересно. А вот то, что нужно: «Привет от нацистов!» «Ленинград – колыбель русского фашизма».
В Ротонде тусовались обычные мажоры-молокососы. Фашиков там не было. Я пошел в «Гастрит».
Они сидели в дальнем углу. Черные куртки с металлическими заклепками. Под куртками – черные мундиры, перешитые из черной пэтэушной формы. Но что там одежда, главное – какие лица! Есть интересная закономерность: во всех сектах люди подбираются со специфическими вывесками. На каждой написано – меня не любят, меня трудно любить.
Я подсел, представился. Фашики назвались немецкими именами: Курт, Вилли, Фридрих… Как сами пояснили, для конспирации. Честно говоря, заготовленные вопросы вдруг стали неуместными. Точнее, наивными и даже опасными. И все же я пустил в ход домашнюю заготовку.
– Родину, ребята, как называете? Случаем, не фатерляндом?
– И чего бы я острил, на ночь глядя? – сурово спросил то ли Фридрих, то ли Курт.
У меня было с собой средство для сближения – бутылец водочки. Разговор, хотя и напряжно, пошел.
Фашик по имени-кличке Мирон втолковывал мне:
– Гитлер своих берег. Он даже красных камарадов перековывал в концлагерях. Богатых не грабил. Аристократов склонял на свою сторону. Государство не разрушал. Нацисты были преданы своей партии. Чего ж наши коммуняки свой лучший в мире строй сейчас не защищают?
У Мирона (по его словам) два высших образования. Немецкий изучал в инязе. Сидел в архивах по удостоверению студента истфака. Психологию и практику нацизма знает назубок. Я слушал его с тоской. Аргументация Мирона публикации не подлежала. Сыр ее вычеркнет. А если не цитировать, то не будет понятна позиция фашиков. Это был мой провал. Полный и абсолютный.
Мирон ушел, разочарованный моим невежеством. И увел взрослых фашиков. Подошли фашики-пэтэушники. С ними было проще. Я загнал их в тупик. Но этим только разозлил. Они заподозрили, что у меня под гипсом диктофон. Принялись стращать, что разрежут лангету. Потом совсем раздухарились, начали требовать, чтобы я выкрикнул «Хайль, Гитлер!»
Я решил, что они так шутят.
– Ребята, у вас крыша съехала? Вы забыли, что Гитлер капут!
Они вывели меня из «Гастрита» и затащили в соседний двор. Пинали не очень сильно. Насколько можно несильно пинать ботинками с подковками. Сопротивляться я не мог, только берег от ударов сломанную кисть.
– Ну, молодцы! Ну, герои!
Фашики входили в раж. Стало ясно, что сломанной кисти мне не уберечь. Я согласился.
– Ладно, хрен с вами. Хайл, Гитлер. Ну, как? Легче стало?
– Громче!
Я набрал побольше воздуха и завопил на весь двор: «Хайль, Гитлер!» Мне повезло, во двор въезжала машина. Фашики убежали. Я отряхнулся и пошел в гостиницу.
Глава 11
Перед выездом из Москвы я позвонил среднему брату Стасику. Встретить он не обещал: мол, у него съемки. Но назвал время, когда будет дома. Мы уже лет семь общались совсем редко. Не переписывались. Стасик изредка приезжал в Москву. Вставал рано утром, где-то бегал, потом делал зарядку, стоял на голове и в позе крокодила. Принимал холодный душ. Вера смотрела на него с восхищением. Я тоже. Конечно, выпивали, разговаривали. Вроде, по-братски, но без былого объятия душ.
Стасик на девять лет моложе. Но это не мешало ему резко осуждать меня за намерение развестись с Верой. Он считал, что второй развод – это уж чересчур. Но я и сам так считал. А потом, когда я все же не развелся с Верой, Стасик уже не мог отказаться от роли идеала, с которого я должен брать пример в своей семейной жизни. И вот не он в Москве, а я в Питере.
Дверь открыла его жена Полина. Я вручил цветы. Удивился: где же Стасик? Вроде, обещал быть.
– У него запись на радио, – сухо сказала Полина.
– Как? – удивился я. – Он сказал «съемки».
– Не вижу разницы, – бросила Полина.
Сварила мне кофе и ушла в свою комнату. Держала себя так, будто мы виделись вчера, и при этом поругались. Полина тоже осуждала меня за неправильную семейную жизнь и не считала возможным это скрывать. «У нее на тебя идиосинкразия», – сказал мне однажды брат. После этих слов объятье душ и кончилось.
Я пил кофе и осматривался. Кухня большая, уютная. И прихожая большая. Сколько там дальше комнат? Три? Четыре? Придет брат, сам покажет.
Стасик появился минут через сорок. Протянул жене цветы. Я удивился. Вроде, не восьмое марта. Хотя догадывался, что это урок красивых отношений – для меня.
Потом Стасик раскрыл объятия:
– Братец мой единоутробный!
Это было что-то новенькое. С каких это пор мы стали единоутробными? Разве у нас разные отцы? Вот сестра наша сводная, Алла, что живет в Питере, точно единокровная. От нашего отца. Как-то однажды я предложил найти ее. Вдруг живет где-то совсем рядом с ним. Но Стасик не поддержал: «Зачем?»
– Прости, задержался, – говорил он, снимая изящные туфли. – Мчался, превысил, а тут гаишник. Будем оформляться. Сую денежку – не берет. Узнал, мерзавец. У нас гаишники – не то, что в Москве. В театры, подлецы, ходят.
Это краткий монолог говорил мне, что его знают в лицо даже гаишники. Полина накрыла стол. Все у нее лежало на тарелках изящно, крохотными японскими порциями. Хотя сама она была казахстанской немкой. Ни к чему не притронулась, только жевала яблоки. Считала, что организму не хватает железа. Посидела несколько минут и засобиралась в свой кардиоцентр.
После сцены нежного прощания в дверях Стасик вернулся в кухню.
– Пойдем, покажу квартиру.
Четыре комнаты. Импортная мебель, ковры, люстры, картины. Все дорогое, изящное. Стены увешаны фотографиями: Стасик на сцене театра, Стасик на киносъемках, Стасик среди известных актеров, рядом с грудастой блондой.
– Бездарна, но в постели – такая лялька! – вырвалось у него.
– Ты с ней спал? – удивился я.
– Ну, спал – это сильно сказано. Так, прилегли разок.
Я не узнавал брата. Кажется, он это уловил, и сменил тему.
– Вышел фильм с моим участием. Смотрел?
Стасик снова сыграл журналиста. Модное пальто, шарф через плечо. Приметы столичной штучки. Не знаю, я обычно одеваюсь так, чтобы никого не раздражать своим видом. Мне нужен контакт с людьми. А шарф через плечо – это раздражитель.
В общем-то, можно и в таком прикиде показать характер. Но характера не было. Была зажатость, торопливое проговаривание текста, выдающее неуверенность в себе. Похоже, Стасик боялся камеры. Это бывает с театральными актерами. Но он и на сцене, бывало, тараторил.
Я знаю, что откровенная оценка, почти всегда – критика. Иногда даже больше – нападение. Кому это понравится? Поэтому молчал. Соображал, как бы выразиться мягче.
Промедление с ответом все сказало брату. Лицо его померкло.
– Не нравится тебе моя игра. Не любишь ты меня.
Это я-то его не люблю! Презирая себя за лицемерие, я дал задний ход.
– Создается впечатление, что из твоей роли вырезали самое интересное.
– Это заметно? – осторожно просиял Стасик.
Из его объяснения следовало, что в сценарии образ журналиста был ходульный. Тогда он сам переписал ряд сцен и диалогов. Но самолюбивый сценарист устроил скандал. Пришлось блюсти его примитивный текст.
– Ничего, я еще свое возьму, – пообещал Стасик. – Не в актерстве, так в драматургии. Надо только перебраться в Москву. В Питере можно похоронить себя заживо.
Стасик сказал, что прочел мою заметку «Мечта моя – тюрьма»». Содержание не показалось ему интересным, а вот название понравилось. Годится для фильма. Хорошая приманка для зрителя.
Вечером брат был на сцене, я – в седьмом ряду партера. Стасик говорил несколько слов и скрывался за кулисами. Я ерзал в кресле. Почему он не уйдет из этого замечательного театра? Семь лет ждет своего часа! Зачем?
Главреж по прозвищу Мэтр делал ставку на корифеев и затирал молодых, не давал им раскрыться. Но Стасика журналисты все же выделяли. После спектакля к нему в гримерную впорхнула девица из ленинградской молодежки «Смена». Спросила, включив диктофон:
– Станислав Леонтьевич, в вашей последней кинороли вы снова журналист!
– О, я сыграл уже целую редакцию, – с досадой отозвался Стасик, стирая с лица грим.