
Полная версия:
«Белый шум: 17920, 14814…». «White Noise: 17920, 14814…»
Николай смотрел на мешок с зерном. Потом на свои руки — грязные, обмороженные, дрожащие.
— Вы знали, что я пойду на склад, — сказал он. — Вы следили за мной.
— Да, — признался Фриц. — Я знал. Потому что я знаю тебя, Николай. Ты не способен смотреть, как умирает твоя семья. Ты бы пошёл на что угодно. Даже на кражу. Даже на убийство.
— Вы специально подстроили?
— Я подстроил, — сказал Фриц. — Потому что мне нужен такой человек, как ты. Умный, смелый, отчаянный. И потому что я хочу тебе помочь.
— Помочь? — Николай усмехнулся. — Вы хотите сделать из меня шпиона.
— Я хочу сделать из тебя человека, который выживет, — ответил Фриц. — А шпион — это ярлык, который придумали те, кто боится правды. Ты не будешь шпионом. Ты будешь моим другом. И я буду твоим другом. А друзья помогают друзьям.
Николай долго молчал. Потом спросил:
— Кто вы на самом деле, Фриц Карлович?
Фриц улыбнулся.
— Я инженер. Я немец, который бежал от Гитлера. Я коммунист, который разочаровался в коммунизме. Я человек, который хочет, чтобы в мире было меньше страданий. Этого достаточно?
Николай покачал головой.
— Нет. Но выбора у меня нет.
— Выбор есть всегда, — сказал Фриц. — Ты можешь уйти. Забрать зерно. Забыть о нашем разговоре. Я не буду тебя преследовать. Но помни: если тебя поймают с этим мешком, тебя расстреляют. А я не смогу тебе помочь, если ты откажешься.
— А если я соглашусь?
— Тогда ты возьмёшь мешок, отнесёшь домой, накормишь жену. А завтра мы с тобой поедем в город и купим молока и яиц. У меня есть связи.
Николай закрыл глаза. Он представил Марию — бледную, исхудавшую, с тёмными кругами под глазами. Представил, как она улыбается, когда он принесёт еду. Представил, как родится ребёнок — здоровый, крепкий, с голубыми глазами.
— Я согласен, — сказал он, не открывая глаз.
— Хорошо, — Фриц похлопал его по плечу. — Тогда иди. Твоя жена ждёт.
Николай поднял мешок и пошёл к двери. На пороге остановился.
— Фриц Карлович… если я узнаю, что вы меня обманули… я вас убью.
— Не обману, — сказал Фриц. — Обещаю.
Дома Мария спала. Николай поставил мешок в угол, разжёг печку, сварил кашу. Потом разбудил жену.
— Ешь, — сказал он, подавая миску.
Мария посмотрела на кашу, потом на него.
— Откуда? — спросила она шёпотом.
— Не важно, — ответил Николай. — Ешь.
Она ела медленно, маленькими ложками, как будто боялась, что каша исчезнет. Николай смотрел и чувствовал, как внутри растёт что-то тяжёлое, липкое — стыд.
Но он говорил себе: я спас её. Я спас. И это главное.
На следующее утро Николай пришёл к Фрицу. Немец ждал его с двумя бидонами — молоко и яйца.
— Держи, — сказал он. — Это тебе. А теперь — поговорим.
Они сели за стол. Фриц достал блокнот и карандаш.
— Расскажи мне о Громове. Что он говорил на пленуме? Кто с ним спорил? Кто подлизывался?
Николай начал рассказывать. Сначала нехотя, потом — всё свободнее. Слова лились сами, как будто он только и ждал возможности выговориться.
Когда он закончил, Фриц кивнул.
— Хорошо. Теперь слушай меня. Ты будешь делать карьеру. Я помогу. Ты будешь подниматься по лестнице — второй секретарь, первый, потом в крайком. А когда придёт время — ты будешь готов.
— К чему?
— К большому делу, — сказал Фриц. — Которое изменит мир.
Николай не спросил, к какому. Он боялся ответа.
Вечером, когда Мария уснула, он достал клочки разорванного письма, сложил их на столе и долго смотрел. Потом зажёг спичку и поднёс к бумаге.
Огонь жадно лизнул клочки, превращая их в пепел. Пепел кружился в воздухе, оседал на столе, на полу, на руках Николая.
Он думал: вот так исчезают люди. Вот так исчезают идеи. Вот так исчезает правда — в огне и дыме.
Но где-то, в самом дальнем углу души, он знал: правда не исчезает. Она ждёт. Она всегда ждёт.
А белый шум — он остаётся.
Глава 5. Свердловск, весна 1932
Март на Урале — месяц обмана. Солнце светит ярко, снег тает, с крыш падает капель, и кажется, что весна уже пришла. А через час налетает ветер с севера, небо затягивает серой пеленой, и начинается метель, которая заметает только что появившиеся проталины. И тогда все понимают: весна ещё не скоро. Зима здесь хозяйка, и она не уступает без боя.
Зинаида смотрела в окно обкома на улицу Карла Либкнехта — бывшую Покровскую, где до революции стояли особняки купцов и промышленников. Теперь в этих особняках размещались партийные учреждения, а в бывшем купеческом клубе — столовая для номенклатурных работников. Ей часто приходилось бывать в той столовой — подавала обеды секретарям, записывала заказы, улыбалась.
Она улыбалась всегда. Это было её оружие. Улыбка обезоруживала, расслабляла, заставляла мужчин говорить лишнее. А Зинаида слушала и запоминала. Потом перепечатывала на машинке — аккуратно, без ошибок. И прятала в папку с грифом «Секретно». Начальство доверяло ей. Её называли «наша Зина» — добрая, тихая, незаметная. Никто не знал, что за этой тихой улыбкой скрывается острый ум и ещё более острый страх.
Сегодня она перепечатывала письмо из «Амторга» — то самое, что пришло из Нью-Йорка с грифом «Совершенно секретно». В нём говорилось о задержках поставок оборудования для Уралмаша, о том, что американские инженеры требуют дополнительной оплаты, и о том, что Москва «рекомендует» ускорить процесс любой ценой. Зинаида печатала и думала о том, как эти сухие строчки превратятся в жизнь — в чьи-то переработки, в чьи-то аресты, в чью-то смерть. Она уже знала: если план не выполняется, виноватых находят. А если виноватых нет — их создают.
Она поставила последнюю точку, вынула лист из машинки и положила в папку. На столе лежали ещё три письма, два доклада и список «ненадёжных элементов» по Свердловской области. Список был длинным — сто сорок семь фамилий. Напротив каждой стояла пометка: «арестовать», «выслать», «наблюдать». Зинаида знала некоторых из этого списка. Соседа по коммуналке, который любил выпить и при посторонних ругал власть. Учительницу из школы, где учился её племянник, — та говорила детям, что «Бог есть». Старого слесаря с завода, который в тридцатом году написал письмо в газету с критикой коллективизации. Все они были опасны. Все они были врагами. Так говорили в обкоме. Так писала «Правда». Так думала Зинаида — пока не случилось то, что случилось.
А случилось вот что: три дня назад она получила письмо. Конверт был грязным, без обратного адреса, с маркой, погашенной на почтамте Свердловска. Внутри — листок бумаги, вырванный из школьной тетради, и несколько строк, написанных печатными буквами, чтобы нельзя было узнать почерк:
«Товарищ Зинаида. Нам известно о вашей связи с товарищем Смирновым. Если вы не хотите, чтобы об этом узнали в НКВД, приходите завтра в семь вечера в парк на Плотинке. Стойте у фонаря. Не приводите никого. Иначе — расстрел.»
Зинаида перечитала письмо пять раз, потом сожгла в печке, глядя, как бумага корчится в огне. Руки не дрожали. Она научилась не дрожать. Но внутри всё кричало.
Смирнов — второй секретарь обкома, сорок пять лет, женат, двое детей. Их связь длилась уже полгода. Она началась случайно — после партийного собрания, где Смирнов напился и попросил её проводить его до машины. В машине он поцеловал её. Она не сопротивлялась. Не потому, что хотела, а потому, что боялась отказать. Второй секретарь мог сделать её карьеру — или уничтожить.
Они встречались раз в неделю — в его кабинете после работы, в гостинице, иногда в её комнате, когда мужа не было дома. Смирнов был грубым, нетерпеливым, почти не разговаривал после. Зинаида терпела. Она привыкла терпеть.
Но теперь об этом кто-то узнал. И требовал встречи.
В парке на Плотинке — там, где река Исеть перегорожена старой плотиной, ещё екатерининских времён, — вечером было пустынно. Февральский ветер гулял по аллеям, сдувая снег с лавочек. Фонари горели тускло, через один, создавая длинные, пляшущие тени.
Зинаида пришла без четверти семь. Надела старую шубку, платок, валенки — чтобы походить на простую работницу, а не на секретаршу обкома. В сумке — бутерброд с салом (на всякий случай) и маленькие ножницы (тоже на всякий случай). Она не знала, кто её ждёт. Может, шантажист. Может, провокатор. Может, агент НКВД, проверяющий её на лояльность.
Она встала у фонаря, как было велено. Ждала. Снег скрипел под ногами. Где-то лаяла собака. Потом послышались шаги — ровные, спокойные, не крадущиеся. Из темноты вышел мужчина в чёрном пальто и шляпе. Лица не разглядеть — только тень.
— Зинаида? — спросил он тихо, с лёгким акцентом.
— Да.
— Вы пришли одна?
— Одна.
— Хорошо. — Он подошёл ближе. Теперь она увидела его лицо — обычное, не запоминающееся, с усталыми глазами. Лет тридцать пять, не больше. — Меня зовут Джеймс. Можно просто Джеймс.
— Вы американец? — спросила Зинаида. Акцент был похож на тот, с которым говорили инженеры из «Амторга».
— Допустим, — он улыбнулся. — Это не важно. Важно другое: я знаю про вас и Смирнова. И я знаю, что вы умная женщина. Поэтому я не буду вас шантажировать. Я предложу сделку.
— Какую?
— Вы будете мне помогать. Не всегда, не каждый день. Только когда я попрошу. А взамен я позабочусь о том, чтобы ваше письмо не попало в НКВД.
— Вы его написали? — Зинаида сжала сумку.
— Я его отправил, — спокойно ответил Джеймс. — Но это не важно. Важно, что я могу его и остановить. Оно лежит у моего человека, который ждёт моего звонка. Если я не позвоню — завтра утром оно будет у начальника областного управления НКВД. Если позвоню — сгорит. Выбор за вами.
— А если я откажусь, убьёте?
Джеймс улыбнулся шире.
— Зачем убивать? Вы живая приносите больше пользы. Нет, Зинаида, мы не убийцы. Мы просто… бизнесмены. Мы покупаем и продаём информацию. Вы будете продавать, я — покупать. Честная сделка.
— Что именно вы хотите знать?
— Всё, — сказал Джеймс. — Что говорят секретари. Какие письма приходят из Москвы. Кто из руководителей недоволен. Кто ворует. Кто спит с кем. Мелочи, которые для вас — обычная работа, а для нас — картина мира.
— Вы шпион, — прошептала Зинаида.
— Я — друг, — ответил Джеймс. — Друг, который поможет вам выжить. Потому что если вы сейчас уйдёте и откажетесь, завтра вас арестуют. Ваш муж — рабочий, у него нет связей. Смирнов от вас откажется, чтобы спасти себя. Вы останетесь одна, Зинаида. А одна в этой стране — значит труп.
Она смотрела на него и понимала: он прав. Смирнов откажется. Муж ничего не сможет. Она умрёт в подвале НКВД, подписав все признания, которые от неё потребуют. Или сгинет в лагере.
— А если я соглашусь? — спросила она.
— Тогда вы будете жить, — сказал Джеймс. — И жить хорошо. У вас будет комната, потом квартира, потом, может быть, дача. Ваш муж получит повышение. Вы будете ездить в Москву, в Ленинград, за границу. Вы будете счастливы.
— Счастлива? — Зинаида усмехнулась. — С предательством в душе?
— Предательство — это когда предаёшь своих, — повторил Джеймс почти дословно то, что Фриц говорил Николаю. — А вы будете предавать врагов. Сталина, его приспешников, эту систему, которая убивает миллионы. Вы будете не предательницей, Зинаида. Вы будете спасительницей.
Она молчала. Ветер дул в лицо, и слёзы замерзали на щеках.
— Хорошо, — сказала она. — Я согласна.
Джеймс кивнул.
— Тогда слушайте. Завтра вы перепечатаете список «ненадёжных». Снимите копию — тайно, так, чтобы никто не заметил. Положите в конверт и опустите в почтовый ящик на углу Ленина и Первомайской. Просто опустите — без марки, без обратного адреса. Мы его заберём.
— И всё?
— И всё, — сказал Джеймс. — А через неделю я скажу, что делать дальше. Не бойтесь, Зинаида. Всё будет хорошо.
Он повернулся и ушёл в темноту. Шаги затихли. Зинаида осталась одна у фонаря, среди снега и ветра.
Дома её ждал муж — Семён, рабочий Уралмаша, невысокий, коренастый, с вечно уставшими глазами. Он сидел за столом, пил чай из жестяной кружки и читал газету «Уральский рабочий».
— Поздно, — сказал он, не поднимая головы.
— Заседание затянулось, — ответила Зинаида, снимая шубку. — Отчёт печатали.
— Голодная? — спросил он. — Я оставил тебе хлеб. На столе.
Она посмотрела на стол — лежал ломоть чёрного хлеба, намазанный постным маслом. Семён делился с ней, хотя сам недоедал. Он был хорошим человеком — добрым, заботливым, верным. Он не знал ни про Смирнова, ни про письмо, ни про встречу в парке. И никогда не узнает. Так будет лучше.
— Спасибо, — сказала она, взяла хлеб и откусила маленький кусочек. Жевать не хотелось. Но надо было — Семён заметил бы, если бы она не съела.
Она съела. Потом легла на кровать, отвернулась к стене и закрыла глаза. Семён погасил лампу и лёг рядом. Через минуту он уже храпел.
А Зинаида лежала с открытыми глазами и думала. Думала о том, что завтра она станет шпионкой. Что она будет перепечатывать секретные документы и красть копии. Что её могут поймать, расстрелять, отправить в лагерь. И что другого выхода нет.
Она вспомнила слова Джеймса: «Вы будете не предательницей, а спасительницей». И впервые за долгое время почувствовала что-то похожее на надежду.
На следующий день Зинаида пришла в обком раньше обычного. Уборщица тётя Паша мыла полы в коридоре, пахло хлоркой и мастикой. Зинаида поздоровалась, прошла в свой кабинет — маленькую комнатушку рядом с приёмной первого секретаря. Здесь стояли стол, стул, пишущая машинка «Ундервуд», сейф и вешалка. На стенах — портреты Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. В углу — икона, оставшаяся от прежних хозяев. Зинаида не убирала её. Икона напоминала о бабушке, которая научила её молиться.
Она села за стол, открыла сейф — код знала только она и первый секретарь — и достала папку со списком «ненадёжных». Сто сорок семь фамилий. Сто сорок семь судеб.
Она положила лист на стол, заправила машинку чистой бумагой и начала печатать. Пальцы бегали по клавишам быстро, почти беззвучно — она научилась печатать так, чтобы никто не слышал. Важно было не привлекать внимания.
Через десять минут список был готов. Она сняла его с машинки, положила рядом с оригиналом. Сравнила — точно, ни одной ошибки. Потом сложила копию втрое, засунула в конверт и спрятала в карман юбки. Сердце колотилось где-то в горле.
В дверь постучали. Она вздрогнула.
— Войдите, — сказала, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Вошел первый секретарь обкома — грузный мужчина с седыми усами и тяжёлым взглядом. Он был новым — прислали из Москвы после того, как предыдущего арестовали за «правый уклон». Зинаида его побаивалась.
— Доброе утро, Зинаида, — сказал он, не глядя на неё. — Подготовьте отчёт о работе комсомольских организаций за первый квартал. К завтрашнему утру.
— Слушаюсь, — ответила она.
Он вышел. Зинаида выдохнула. Пронесло.
В обед она отпросилась «в аптеку». Вышла на улицу, прошла по Ленина до Первомайской, нашла почтовый ящик. Оглянулась — никого. Опустила конверт. Сердце замерло на секунду, потом забилось снова.
Она постояла, глядя на синюю жестяную коробку, и подумала: вот так начинается предательство. Не с выстрела, не с взрыва, а с маленького конверта, опущенного в почтовый ящик.
Потом пошла обратно в обком. По пути зашла в аптеку, купила пузырёк валерьянки — для вида. Дома он пригодится.
Через три дня в почтовом ящике на углу Ленина и Первомайской появился новый конверт — без марки, без обратного адреса. В нём лежала записка:
«Спасибо, Зинаида. Всё правильно. Ваше письмо сожжено. Следующее задание — через неделю. Ждите сигнала. Джеймс».
Она прочитала и сожгла в печке. Пепел полетел в трубу.
В последующие недели Зинаида передала ещё три документа: план хлебозаготовок по области, список сотрудников обкома, «неблагонадёжных» с точки зрения первого секретаря, и копию шифровки из Москвы о «чистке партийных рядов». Каждый раз она боялась, что её поймают. Каждый раз обходилось.
Джеймс появлялся раз в две недели — в парке, на рынке, в очереди за хлебом. Они никогда не разговаривали долго — несколько фраз, обмен конвертами, и всё. Ни имён, ни явок. Только почтовые ящики и условные знаки.
Однажды, уже в апреле, когда снег наконец-то начал таять по-настоящему, Джеймс сказал:
— Вы хорошо работаете, Зинаида. Мы довольны. В награду — вашего мужа повысят до бригадира. А Смирнов больше вас не побеспокоит.
— Что вы сделали? — спросила она.
— Не важно, — улыбнулся Джеймс. — Важно, что вы свободны. От него. От страха. Теперь вы работаете на нас добровольно.
Она хотела возразить, но поняла: он прав. Она уже не боялась. Точнее, боялась, но по-другому. Не того, что её арестуют, а того, что её работа прекратится. Что она останется одна, без этого тайного смысла, который наполнял её дни.
Джеймс ушёл. А Зинаида постояла ещё немного, глядя на реку, которая освобождалась ото льда. Вода была тёмной, холодной, но живой. И ей показалось, что она тоже оживает. Что в ней, наконец, появилось что-то настоящее — пусть даже это «настоящее» было предательством.
Дома Семён встретил её новостью:
— Зина, меня назначили бригадиром! — сказал он, сияя. — Сегодня приказ подписали. Говорят, кто-то из обкома замолвил слово. Ты не знаешь кто?
— Не знаю, — ответила Зинаида, целуя его в щёку. — Но я рада за тебя.
Она радовалась и за себя. Потому что теперь у неё была не только тайная жизнь, но и явная — с мужем, с работой, с надеждой на лучшее. И если для этого нужно было предавать — что ж, она будет предавать.
Она включила маленький радиоприёмник, который ей передал Джеймс, — плоский, почти невидимый, ловящий только одну волну. Из динамика послышалось шипение. Белый шум. Потом — голос. Женский. Спокойный. Цифры.
Она не понимала, что они значат. Но слушала. И в этом ритме ей слышалось что-то успокаивающее. Как будто кто-то на другом конце мира знал о ней и заботился.
Она выключила приёмник, спрятала под подушку и легла спать.
Семён уже храпел. За окном капала капель — последний снег таял, обнажая чёрную, мокрую землю. Весна приходила на Урал. И Зинаида знала: вместе с ней приходит что-то новое. Что-то, чего она боялась и ждала одновременно.
Она закрыла глаза и провалилась в сон — без снов, без мыслей, без страха. Просто белый шум, который убаюкивал её, как мать убаюкивает ребёнка.
А за окном, в темноте, кто-то стоял и смотрел на её окно. Джеймс. Он курил, выпуская дым в холодный воздух, и думал о том, что эта женщина — одна из лучших, которых он завербовал. Тихая, незаметная, но с железными нервами. Она пройдёт далеко. Очень далеко.
Он бросил окурок в лужу, повернулся и ушёл в ночь, оставив за собой только тающий дым и лёгкий запах американских сигарет.
— Конец пятой главы —
Глава 6. Москва, Кремль, осень 1932
Кабинет Сталина находился на третьем этаже Сенатского дворца, в том самом крыле, где раньше размещалась канцелярия Сената. Теперь здесь пахло не чернилами и сургучом, а табаком, кожей и едва уловимым запахом пота — тем особенным запахом, который появляется, когда в помещении подолгу находятся люди, принимающие решения о жизни и смерти.
Стены кабинета были обиты светлыми панелями из карельской берёзы. На полу — тяжёлый паркет, натёртый до блеска. На столе — зелёное сукно, чернильный прибор, несколько телефонов разного цвета (прямая связь с наркоматами, с военными округами, с дачей в Сочи). На подоконнике — неизменная трубка, ещё полная, но уже остывшая.
Сталин стоял у окна и смотрел на кремлёвскую стену, за которой угадывалась Красная площадь. Был конец октября, солнце уже не грело, но светило ярко, подчёркивая каждую трещину в камне, каждую неровность мостовой. Он любил этот вид — не за красоту, а за символизм. Там, за стеной, лежал город, который он отстроил заново после гражданской войны. Там, дальше, лежала страна, которую он поднимал из руин. И там, ещё дальше, лежал мир, который он хотел переделать по своему образу и подобию.
— Товарищ Сталин, — раздался голос сзади. — Все собрались.
Сталин не обернулся. Он знал, что это Поскрёбышев — его секретарь, бессменный, верный, такой же незаметный, как стены.
— Кто? — спросил он, не меняя позы.
— Молотов, Каганович, Орджоникидзе, Ягода. И начальник иностранного отдела ОГПУ.
— Зови.
Сталин медленно повернулся, прошёл к столу, сел в кресло — тяжёлое, с высокой спинкой, которое он предпочитал всем остальным. Достал трубку, набил табаком — не торопясь, тщательно, как будто это было самым важным делом в его жизни. Закурил. Только после этого кивнул Поскрёбышеву.
Дверь открылась, и в кабинет вошли пятеро.
Первым — Молотов, председатель Совнаркома, с неизменным пенсне и лицом, напоминающим каменную маску. Он был вторым человеком в партии и знал это, но никогда не показывал.
За ним — Каганович, первый секретарь Московского комитета, коренастый, с тяжёлой челюстью и быстрыми, цепкими глазами. Он был из тех, кого Сталин называл «железными». Такие не гнутся, но и не думают — они выполняют.
Орджоникидзе — нарком тяжёлой промышленности, грузин, как и Сталин, но более живой, более горячий. Он один мог позволить себе спорить с вождём — и иногда даже выигрывал.
Ягода — заместитель председателя ОГПУ, худой, бледный, с глазами, которые никогда не смотрели прямо. Он был тенью, но тенью опасной.
И наконец — начальник иностранного отдела, человек без имени, без лица, в одинаковом с Ягодой костюме. Сталин знал его кличку — «Слепой», потому что тот никогда не смотрел на собеседника, а вёл разговор, глядя куда-то в сторону, как будто видел то, что другие не замечали.
— Садитесь, — сказал Сталин, указывая на длинный стол, накрытый зелёным сукном.
Они сели. Молотов — слева от Сталина, Каганович — справа. Остальные — напротив, по ранжиру.
— Докладывайте, — сказал Сталин, выпустив клуб дыма.
Первым начал Орджоникидзе. Он говорил громко, быстро, с грузинским акцентом, который становился заметнее, когда он волновался.
— Товарищ Сталин, по плану индустриализации мы выполнили восемьдесят процентов. Уралмаш запущен досрочно. Сталинградский тракторный — тоже. Днепрогэс даст ток в следующем году. Американцы и немцы работают хорошо. Но есть проблемы.
— Какие? — спросил Сталин.
— Цены. Они дерут втридорога. А мы платим золотом. Золотом, товарищ Сталин! Которое могли бы пустить на внутренние нужды.
— Золото — это металл, — спокойно ответил Сталин. — А заводы — это мощь. Что важнее?
— И то, и другое, — вмешался Каганович. — Но есть ещё один момент. Иностранцы — они не просто работают. Они смотрят. Слушают. Запоминают.
Сталин повернулся к Ягоде.
— Что говорит ОГПУ?
Ягода кашлянул — сухо, нервно.
— Товарищ Сталин, у нас есть сведения, что некоторые из иностранных инженеров связаны с разведкой. Американцы — особенно. Мы выявили несколько подозрительных контактов.
— Кого именно? — спросил Сталин.
Ягода замялся.
— Пока — никого конкретно. Только косвенные улики. Встречи в неположенных местах, письма, которые не проходят через цензуру. Но мы ведём наблюдение.
— Наблюдение, — повторил Сталин. — Этого мало. Я хочу имён, Ягода. Через месяц. Иначе вы сами будете наблюдать за собой из камеры.
Ягода побледнел ещё больше, но кивнул.
— Будет сделано, товарищ Сталин.
Тогда заговорил «Слепой» — тихо, почти шёпотом, но так, что каждое слово было слышно.

