
Полная версия:
Убить Ведьму
– Ты видела что-нибудь… обо мне? – голос его прозвучал неожиданно тихо. – О моей судьбе?
В вопросе не было привычной угрозы. Только голод – старый, выжженный годами, почти уже забытый самим собой. Голод человека, который слишком долго жил без ответа.
Айлин отвернула лицо к стене. Мокрый камень блестел в полумраке. Она молчала. В её глазах стояла всё та же бездонная усталость – не та, что приходит от бессонных ночей или ран, а другая: усталость души, которая слишком много видела и слишком мало смогла изменить.
Герман ждал. Молчание тянулось, тяжёлое, как сырые цепи на её руках.
– Почему ты не сбежала? – наконец спросил он снова, и в голосе уже проступила нотка раздражения – словно она нарочно заставляла его чувствовать себя глупцом. – Ты наёмница. Знаешь все тропы, все лазейки. Знаешь, как исчезнуть незаметно в лесу. Почему осталась?
Айлин подняла голову.
Взгляд её встретился с его – и в нём не было ни страха, ни мольбы, ни даже обычного для пленников отчаяния. Только странное, пугающее спокойствие. Примирение. Не с поражением – с неизбежностью.
– Потому что я уже видела, как умираю, – произнесла она негромко, но очень чётко. – Двадцать три дня назад. Ночь после резни под Красным Яром. Костёр на площади Альденбурга. Сотни лиц, сливающихся в одно тёмное пятно. Крики. Смола в воздухе. И ты – в первом ряду. Стоишь. Смотришь прямо на меня. Не отводишь глаз.
Она сделала паузу, будто не желая продолжать.
– Если я сбегу сейчас… всё равно умру. Только иначе. Стрела между лопаток на старой мельничной дороге. Нож под рёбра в тёмном переулке безымянной деревни. Петля на рассвете. Смерть упрямая. Она всё равно меня найдёт. Но если я останусь… если ты довезёшь меня живой до Альденбурга… – она снова замолчала, глядя куда-то сквозь него.
– Что тогда? – Герман подался вперёд. Голос его стал ниже.
– Тогда выбор будет твоим.
Он нахмурился, брови сошлись к переносице.
– Выбор?
– Будущее разветвляется, когда есть свободная воля, инквизитор. Твоя воля. Я вижу два пути, которые начинаются после нашей встречи. Но я не вижу, по какому из них пойдёшь ты. Это твое решение.
Герман коротко, зло выдохнул через нос.
– Ты говоришь загадками.
– Потому что больше мне сказать нечего, – ответила она спокойно. – Это всё, что я вижу.
Она опустила взгляд на свои запястья, на чёрные потёки засохшей крови, смешанной с ржавчиной от цепей. Следом, после долгой паузы, добавила тише:
– Но, если хочешь довезти меня живой до столицы – послушай хотя бы один совет. Через три дня южная дорога будет мертва. Моравийцы уже идут к переправе у Штайнфурта. Они возьмут мост к полудню четвёртого дня. Пятьдесят два человека погибнут, пытаясь его удержать. Почти все – твои. Выбирай северный тракт. Через Тёмный лес. Дольше, опаснее, но люди останутся живы. А Теобальд не прощает провалов. Ты это знаешь лучше меня.
Герман замолчал.
Разум кричал: манипуляция. Ловушка. Пленный всегда пытается выиграть время, посеять сомнение, расколоть уверенность. Но где-то глубоко, под панцирем долга и веры, шевелился другой голос – тихий, настойчивый и чужой:
«А вдруг она права?»
Он резко развернулся. Тяжёлые сапоги простучали по каменному полу. У самой двери он остановился. Не оборачиваясь, глухо бросил:
– Почему ты мне это говоришь? Я везу тебя на смерть.
Айлин улыбнулась – печально, без малейшей насмешки.
– Потому что я устала смотреть, как умирают люди, которых можно было спасти. Даже если это смерти моих врагов. – Она помолчала, следом добавила шёпотом: – Ты не враг мне, инквизитор. Ты просто… делаешь то, во что веришь. Я не виню тебя. Но я хочу, чтобы ты дожил до Альденбурга.
Герман замер. Пальцы на дверной ручке сжались сильнее.
– Зачем? – спросил он, не оборачиваясь.
Айлин подняла взгляд на его спину. В голосе её появилась странная, нежная твёрдость.
– Потому что там… там ты наконец поймёшь.
– Что именно?
– Что такое вера на самом деле. Не та, которой тебя годами учили в семинарии. Не та, что записана в уставах и подтверждена подписями епископов. А настоящая. Та, от которой болит внутри. Та, ради которой иногда приходится выбирать между долгом и правдой.
Герман вышел, не желая её слушать. Дверь за его спиной захлопнулась с тяжёлым, гулким ударом – словно сама крепость вздохнула с облегчением. Замки лязгнули один за другим: сначала нижний засов, потом верхний, наконец – тяжёлый висячий замок, который всегда цепляли с особой силой.
Охранник, стоявший в коридоре с факелом в руке, поднял брови в немом вопросе. Молодой, с едва пробивающейся бородкой, он ещё не успел привыкнуть к тому, что инквизиторы иногда выходят из допросов молчащими, а не с криками или приказами о пытках.
– Готовьте её к дороге, – бросил Герман, не глядя на парня. Голос прозвучал ровно. – Выезжаем завтра на рассвете. Всё снаряжение – как для долгого марша. И двойной караул ночью.
Охранник кивнул, развернулся и исчез в полумраке коридора, оставив после себя только запах дыма от факела.
Герман поднялся по узкой винтовой лестнице. Каждый шаг отдавался в висках. Наверху, в отведённой ему келье, было холодно и сыро – как всегда в старых крепостях, где камень никогда не просыхал до конца.
Маленькая комната: узкая койка с тонким соломенным матрасом, грубый деревянный стол, один стул, на стене – чёрное распятие из кованого железа, без всяких украшений. Окно – узкое, забранное решёткой – выходило во внутренний двор.
Снаружи шёл дождь. Затяжной, равнодушный осенний дождь, который может идти сутками, превращая землю в грязь. Капли стучали по карнизу, стекали по чёрным камням, собирались в лужи, где отражались тусклые огни факелов на стенах.
Герман сел на край койки. Пальцы пахли железом, сыростью и чем-то ещё – едва уловимым запахом её крови из подвала.
Слова Айлин не уходили. Они кружили в голове, как мухи над падалью.
«Ты поймёшь, что такое вера на самом деле. Не та, которой тебя учили…»
Сквозь мутную пелену окна виднелись силуэты башен крепости – чёрные, зубчатые, подсвеченные редкими огнями. Где-то там, глубоко внизу, в каменном мешке, сидела женщина с цепями на запястьях. Женщина, которая видела его лицо в толпе на собственной казни. Которая не просила пощады, не торговалась, не проклинала.
Она не боялась смерти. Это он понял сразу.
Но тогда чего она боялась? Чего-то большего, чем костёр и толпа? Чего-то, что лежало за гранью её видений? Герман не знал. И это незнание впервые за долгие годы пробило трещину в его броне.
Сомнение. Маленькое, тонкое, как игла. Практически незаметное. Оно жгло изнутри сильнее любого раскалённого крюка. Потому что ересь можно сжечь. Бунт можно подавить. А сомнение… сомнение живёт в черепной коробке. И если оно пустит корни…
Он смотрел на дождь. Капли стекали по стеклу, искажая мир снаружи, делая его размытым. Где-то в глубине крепости скрипнула дверь подвала. Послышались голоса, лязг металла – пленницу готовили к дороге.
Герман закрыл глаза. Впервые за много лет ему захотелось помолиться. Но слова молитвы, которой его учили с детства, вдруг показались пустыми. Как эхо в заброшенном храме.
И это пугало больше любой ереси, которую он когда-либо встречал.
Глава третья. Звёздное небо
Рассвет пришёл серый, холодный и какой-то усталый, будто небо само не хотело просыпаться. Тяжёлый туман лежал на земле плотным, влажным покрывалом, глуша звуки, размывая очертания. Всё вокруг казалось зыбким: крепостные стены растворялись в белёсой мгле уже на высоте второго яруса, дальний угол двора был сокрыт. Только редкие капли срывались с карнизов и звонко стучали по камням.
Посреди двора стояла повозка. Высокие борта из потемневшего от времени дуба, сверху – выцветший серо-зелёный брезент, провисший под тяжестью. Вместо привычных окон – узкие прорези, забранные толстыми коваными прутьями, чёрными от копоти и ржавчины. Тюремная клетка на колёсах. От неё пахло мокрым деревом, старым железом и чем-то пряным – то ли страхом прежних узников, то ли плесенью, въевшейся в щели за много лет.
Рядом, чуть в стороне от лошадей, стояли трое.
Курт Грауберг казался частью этого промозглого утра – сорок пять зим оставили на нём свои отметины щедрее, чем любой кузнец оставляет на наковальне. Высокий, ширококостный, с плечами, которые когда-то могли проламывать строй, а теперь просто несли усталость трёх войн. Лицо – словно старая кожаная карта: шрамы пересекаются, как высохшие русла рек, кривой нос сломан минимум дважды, левая бровь рассечена старым ударом. Седина уже не просто пробивалась – она захватила виски и бороду неровными клочьями. Глаза карие, глубоко посаженные, смотрели спокойно и равнодушно – взгляд человека, который слишком много раз видел, как умирают и праведники, и подонки, и те, кто посередине.
На нём была кольчуга, которую он не снимал уже лет десять: звенья потемнели, местами порвались и были грубо заштопаны проволокой. Меч висел на правом боку – старый, потёртый, но ухоженный. За спиной торчал топор с широким лезвием, рукоять которого почернела от пота и крови многих хозяев. На левой руке не хватало двух пальцев – мизинца и безымянного. Сабля моравийского всадника восемь лет назад откусила их одним небрежным движением. Курт тогда даже не закричал – лишь перехватил оружие другой рукой и закончил дело. С тех пор он почти не пользовался левой рукой в бою.
Он не молился. Никогда. Не потому, что ненавидел Бога – просто не видел в этом смысла. Бог, если и существовал, давно отвернулся от таких, как Курт. А Курт, в свою очередь, давно перестал ждать от Него милости. Он просто делал свою работу. Охранял. Вёз. Убивал, когда прикажут.
Рядом с ним, словно солнечный луч в склепе, стоял Мартин Кольбе. Двадцать два года. Чистое, открытое лицо, на котором ещё не успели появиться ни морщины, ни сомнения. Светлые, белёсые волосы были стрижены коротко, по-военному, но аккуратно. Глаза – ярко-голубые, горящие тем самым огнём, который бывает только у очень молодых и очень уверенных в своей правоте людей.
Его кольчуга сияла даже в этом тусклом свете – каждый чешуйчатый кружок был начищен до зеркального блеска. Меч и кинжал висели на поясе симметрично, рукояти их были украшены крошечными литыми крестами. На шее, поверх ворота, поблёскивало серебряное распятие – не массивное, не показное, а именно такое, какое носят те, кто действительно верит в Бога.
Мартин молился каждое утро, каждый полдень и каждый вечер. По пятницам постился так строго, что к вечеру у него темнело в глазах. Он видел мир предельно чётко: есть свет и есть тьма. Есть те, кто идёт за Господом, и те, кто продал душу. Никаких полутонов, никаких оправданий, никаких «но с другой стороны». Еретик – значит, враг Бога. А враг Бога – это его недруг, которого нужно уничтожить.
Третий ждал чуть поодаль, словно не решаясь приблизиться к повозке, к тени её железных прутьев. Отец Григорий, пятьдесят восемь лет от роду, священник захудалого прихода в глухой деревне у подножия холмов.
Круглое лицо, отяжелевшее от лет и обильных трапез, с мягким двойным подбородком, который дрожал, когда он нервно сглатывал. Волосы – редкие, мышиного цвета, сальные пряди, прилипшие к блестящей от пота коже головы. Маленькие глазки, всегда влажные, будто вот-вот прольются слезами – не от жалости, а от постоянного, грызущего страха. Пухлые, белые руки с короткими пальцами, привыкшие больше к благословляющим жестам над склонёнными головами прихожан, чем к холодному ветру дороги и тяжести посоха. На нём была старая чёрная ряса, потёртая на локтях и подоле, подпоясанная простой верёвкой, на груди – тяжёлое медное распятие, потемневшее от времени и прикосновений.
Отец Григорий боялся ереси так, как другие боятся чумы. Для него Дьявол не был аллегорией из проповедей – он был настоящим, живым, дышащим за каждым углом, в каждом подозрительном взгляде, в каждом шепоте. Он избегал смотреть на осуждённых еретиков прямо: боялся, что их глаза – как открытые врата ада – заразят его душу одним касанием. Поэтому он всегда стоял чуть в стороне, опустив взгляд в землю, шевеля губами в беззвучной молитве, перебирая пальцами чётки, спрятанные в широком рукаве.
Двое стражников вывели Айлин.
Они держали её за предплечья – грубо, крепко, как держат нечто, что может в любой момент вырваться, убежать или исчезнуть. Она шла неспешно, шаркая подошвами по мокрым камням. Не сопротивлялась, не вырывалась, но и не торопилась. На запястьях оставались старые кандалы, чёрные от копоти и ржавчины, цепь между ними позвякивала.
Глаза были пустыми. Не испуганными, не гневными – пустыми, как колодец, в который давно перестали бросать монеты. Она подняла взгляд – сначала на Германа, следом перевела его на повозку, на лошадей, на троих сопровождающих. Смотрела с каким-то отрешённым, нездешним спокойствием, будто всё это уже происходило с ней тысячу раз в каком-то другом сне.
Мартин, увидев её, резко сплюнул в сторону – плевок упал на мокрый камень и тут же растворился в луже.
– Исчадие ада, – прошипел он.
Айлин остановилась у самой повозки – так близко, что брезент касался её плеча. Двое стражников, не говоря ни слова, подхватили её под локти. Подняли без лишней грубости, но и без жалости – как поднимают тяжёлый мешок, который нельзя уронить, но и нежничать с ним незачем. Она не сопротивлялась. Шагнула на низкую ступеньку, потом ещё одну – цепи коротко звякнули и натянулись. Внутри было тесно и сыро.
Она опустилась на узкую деревянную скамью, вделанную в стену. Прислонилась спиной к холодным доскам. Стражники наклонились внутрь, пропустили цепь через железное кольцо в полу – толстое, намертво вбитое, с потемневшей от времени и крови поверхностью. Замок щёлкнул – звук был короткий.
Герман подошёл последним.
Он встал у открытой дверцы, опёрся рукой о косяк. Свет, пробивавшийся сквозь туман и щели брезента, падал на его лицо косо, выхватывая резкие скулы и тень под глазами. Айлин подняла голову. Их взгляды встретились – и на мгновение мир вокруг сжался до узкого проёма между ними.
Её глаза оставались такими же: глубокие, пустые, словно кто-то вычерпал из них всё живое и оставил только оболочку. Но голос, когда она заговорила, был тихим, ровным, предназначенным только для него.
– Три дня, – произнесла она шёпотом. – Южная дорога отрезана через три дня. Помни об этом.
Слова повисли в воздухе, как дым от угасающего костра. Ни угрозы в них не было, ни мольбы – только предупреждение. Холодное и точное, как удар клинка в нужное место. В самое сердце.
Герман ей не ответил. Ни кивком, ни движением брови. Просто смотрел на неё ещё секунду – две, три. Потом отвернулся.
– Выдвигаемся, – бросил он через плечо, и голос его прозвучал ровно и по-военному, без тени колебания.
Дверца захлопнулась, задвижка лязгнула.
Повозка дрогнула. Лошади, почуяв движение, переступили копытами. Возница щёлкнул кнутом, колёса заскрипели по мокрым камням двора – звук был жалобный, протяжный.
Ворота крепости раскрылись неспешно, с тяжёлым скрипом железа по железу. На створках – вырезанные и позолоченные лики святых воителей: суровые лица, мечи в руках, нимбы, уже потемневшие от копоти и времени. Святые смотрели вниз – на повозку, на пленницу и на сопровождающих.
За воротами начиналась дорога. Серая, размытая недавним дождём, уходящая в белёсую глубину тумана. Камни мостовой быстро сменились размокшей глиной и щебнем. По обочинам – чахлые кусты, чёрные от сырости, и голые деревья, чьи ветви казались пальцами, тянущимися из могил.
Герман ехал впереди, на своём вороном жеребце. Конь шагал ровно, без спешки – будто знал, что торопиться некуда. Плащ Германа намок на плечах, капли скатывались по вороту и падали на гриву лошади. Он не оглядывался.
По бокам повозки – Курт и Мартин.
Курт ехал слева – молча, ссутулившись в седле. Его взгляд скользил по дороге, по обочинам, по теням в тумане – привычка старого солдата. Топор за спиной покачивался в такт шагам коня.
Мартин – справа. Он сидел прямо, напряжённо, словно каждую минуту ждал нападения. Рука то и дело ложилась на рукоять меча. Губы шевелились – молитва или проклятие, трудно было разобрать. Время от времени он бросал быстрые взгляды внутрь повозки через щель в брезенте – и каждый раз сплёвывал в сторону, повторяя имя ведьмы.
Отец Григорий сидел внутри, на передней скамье, как можно дальше от Айлин. Спина его была сгорблена, руки сложены на коленях, пальцы перебирали чётки так быстро, что дерево постукивало. Он не смотрел на пленницу. Ни разу. Только вперёд – на кусочек серого света между лошадьми. И молился беззвучно, одними губами, будто боялся, что даже звук молитвы может привлечь внимание того, кто сидит за его спиной.
Повозка катилась дальше.
Первый день пути прошёл тихо. Они держались главного тракта: широкая, когда-то мощёная камнем полоса, теперь изъеденная дождями и копытами, местами заросшая жёсткой травой. По обе стороны тянулись следы войны – чёрные скелеты сожжённых деревень, обугленные остовы изб, где ещё угадывались контуры окон и дверей. Заброшенные фермы стояли с провалившимися крышами, словно их хозяева растворились в воздухе. Повсюду – кресты: грубые, наспех сколоченные из жердей, вкопанные у обочины. Некоторые ещё хранили имена, вырезанные ножом, – но большинство уже стёрлись под дождём и ветром. Моравийцы прошли здесь месяц назад, оставив после себя только пепел и тишину.
К вечеру, когда небо потемнело до цвета старого свинца, они остановились у руин старой придорожной таверны. Когда-то здесь, наверное, звучал смех, звенели кружки, пахло жареным мясом и свежим хлебом. Теперь – только обвалившиеся стены из почерневшего камня, провалившаяся крыша, сквозь которую смотрело небо, и обгорелый остов очага, похожий на разинутую пасть.
Развели костёр прямо в том, что осталось от общего зала. Пламя лизало сухие обломки балок, трещало, бросая рыжие блики на лица. Ужин был скудным: сухари, твёрдые как камень, солонина, от которой сводило скулы, глоток воды из фляги. Никто не жаловался. Ели молча.
Курт взял первую стражу. Сел спиной к стене, положил топор поперёк колен, трубку зажал в зубах. Дым от неё поднимался медленно, смешиваясь с туманом, который полз по земле.
Мартин – вторую. Он не спорил с Куртом: кивнул, перекрестился и принялся точить меч – с наслаждением, словно этот звук мог отогнать нечистого.
Отец Григорий, едва поев, сразу забрался в повозку. Забился в самый дальний угол на передней скамье, укрылся грубым шерстяным одеялом с головой и принялся молиться – тихо, торопливо, перебирая чётки. Через несколько минут послышалось только его прерывистое дыхание – он уснул.
Герман сидел у костра. Пламя танцевало перед глазами, отбрасывая тени на его лицо. Он почувствовал её взгляд ещё до того, как обернулся.
Айлин была внутри повозки, привалившись к стене. Сквозь узкие прорези между прутьями её глаза смотрели прямо на него.
– Странная она, – пробормотал Курт, выпуская дым в сторону. – Другие орут, плачут, проклинают, молят о пощаде… А эта – сидит и смотрит.
Мартин, не отрываясь от точильного камня, фыркнул:
– Потому что ведьма. У них души нет. Только пустота. Дьявол выжег всё человеческое.
Герман не сдержался:
– Душа есть у всех. Даже у грешников.
Мартин замер и поднял глаза – в них мелькнуло удивление. Но он промолчал, не смея спорить с инквизитором. Только сильнее прижал клинок к камню.
Курт снова затянулся, выдохнул дым через ноздри.
– Как думаешь, она правда видит? – спросил он спустя минуту. – Смерти, я имею в виду. Будущие смерти. Или просто пугает нас, чтобы мы сами себя извели.
Герман смотрел в огонь. Языки пламени пожирали дерево, шипели, когда попадала смола.
– Черт её знает, – отчеканил он. – Через три дня узнаем.
– Что будет через три дня? – Курт прищурился.
– Она сказала: южная дорога будет отрезана. Моравийцы займут переправу. Если она права…
– …значит, дар у неё настоящий, – закончил Курт. И хмыкнул беззвучно. – А если настоящий – что тогда? Сожжём ведьму, которая говорит правду? Или признаем, что Господь иногда даёт пророческий дар тем, кого мы сами назвали слугами Дьявола?
Мартин вскинулся, как от удара:
– Богохульство! Дьявол всегда оборачивает ложь в правду! Это искушение, чтобы мы усомнились! Чтобы мы…
– Может, и так, – перебил Курт. – А может, мы просто слепы и не понимаем, как устроен мир на самом деле.
Мартин открыл рот, чтобы возразить, но Герман поднял руку – коротко и властно.
– Спать. Завтра долгий день.
Они разошлись. Мартин улёгся ближе к повозке, положив меч под руку. Курт устроился у стены. Отец Григорий уже похрапывал в повозке.
Герман лёг последним. Он смотрел на небо. Там, сквозь рваные балки, виднелись звёзды – холодные, далёкие. Треск костра постепенно стихал. Дыхание спящих стало ровным. Где-то вдалеке завыл волк – протяжно и одиноко.
В голове инквизитора снова и снова повторялись её слова – не те, что про дорогу, а другие, сказанные раньше, шёпотом, когда никто не слышал:
«Ты поймёшь, что такое вера на самом деле».
Что она имела в виду?
Он закрыл глаза.
Но сон пришёл не скоро.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

