Читать книгу Глина и бумага. История учителя (Элина Кинг) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Глина и бумага. История учителя
Глина и бумага. История учителя
Оценить:

3

Полная версия:

Глина и бумага. История учителя

Он сунул руну за пазуху и вытащил не книгу, а маленький, потрёпанный, засаленный томик. На обложке почти стёрлось название, но Лешка разобрал: «Букварь».

– Это… это мой первый. По нему учился. Он мне дороже «Скрижали». Держи.

Лешка взял маленькую книжку. Она была тёплой от тела старика. Он не знал, что сказать. Просто кивнул, сунув её за пазуху, рядом с краюхой хлеба.

– Спасибо, – выдавил он наконец.

– Не за что, – Фома откинулся на стену и закрыл глаза. – «Аз есмь»… И ты теперь есть… Помни это. Всегда.

На следующее утро, когда в ночлежку через забитое досками окно пробился слабый, серый свет, Лешка проснулся от непривычной тишины. Рядом с ним Фома лежал неподвижно. Его рука всё ещё лежала на толстом переплёте «Новой Скрижали». Лицо было спокойным, пепельно-бледным, и этот кашель, терзавший его месяцами, наконец стих. Навсегда.

Лешка не закричал. Не заплакал. Он сел и долго смотрел на старика. Потом осторожно, с невероятной для уличного сорванца бережностью, снял с его колен тяжёлую книгу. Потом проверил карман – букварь был на месте. Он встал, сунул обе книги под куртку, привязав их тряпичным поясом. Они давили на рёбра, но это был хороший, твёрдый груз.

Он посмотрел на Матрёну, которая уже проснулась и, поняв всё, крестилась, шепча молитвы. Кивнул ей. Потом взглянул на угол, где притаился Николай. Тот встретился с ним взглядом. В глазах Лешки не было теперь ярости. Был холодный, безразличный вызов. Николай отвел глаза первым.

Лешка вышел из ночлежки на грязную, засыпанную мусором улицу. Шёл мокрый снег. Он постоял, чувствуя под одеждой углы книг. Он вспомнил первое слово, которое сложил сам из букв, выученных у Фомы: «ДОМ». Тогда он стёр его. Теперь это слово жило у него внутри. И было ещё другое, новое: «ДОЛГ».

Он потрогал сквозь ткань твёрдый корешок «Букваря» и тронулся с места. Ему нужно было идти. Не просто выживать. Теперь ему нужно было идти с этим грузом знаний и памяти. И первый шаг в этот новый, страшный и незнакомый мир взрослой ответственности был шагом прочь от чёрной двери ночлежки, в сырую, холодную мглу петербургского утра. Он был больше не просто Сиротой. Он был Лешкой, учеником Фомы, и у него были ключи. Пусть пока только от двух дверей: «Аз» и «Буки». Но это было начало долгого пути из грязи.

Цена и шанс

Смерть Фомы не стала для Лешки неожиданностью. Он видел, как старик таял день за днем, как жизнь уходила из него, словно вода из треснутого кувшина. Но когда это случилось, мальчика накрыла не столько печаль, сколько глухая, тяжёлая пустота. Фома был маяком в кромешной тьме его существования. Теперь маяк погас, и Лешка остался один на незнакомом, бурном море, с двумя книгами вместо компаса.

Первые два дня после смерти старика он провёл в оцепенении. Он ушёл из ночлежки, боясь, что алчные взгляды вроде Николаева не остановятся перед попыткой отнять книги у живого, раз не вышло у мёртвого. Он нашёл новое укрытие – полуразрушенный сарай на задворках чьего-то завода за Обводным каналом. Место было сырое, кишащее крысами, но уединённое. Он не выходил на поиски еды, питаясь лишь тем скудным запасом сухарей, что успел припрятать. Всё время он проводил, прижимая к себе книги. «Букварь» он уже мог частично читать, с трудом складывая знакомые слоги. Он перечитывал одно и то же, водя пальцем по пожелтевшим страницам: «Аз. Ангел. Арфа». Мир этих слов был тихим, упорядоченным, не похожим на тот, что бушевал за стенами сарая. Тяжёлая «Новая Скрижаль» лежала рядом, как священный камень, обещание чего-то огромного и непонятного в будущем.

На третий день голод стал нестерпимым. Книги не могли его утолить. Инстинкт выживания, заглушённый горем, проснулся с новой силой. Лешка вышел из своего убежища, спрятав книги под грудой досок. Он чувствовал себя голым и уязвимым без их твёрдого груза под курткой.

Город жил своей обычной жизнью. Лешка, действуя на автомате, вернулся к старым маршрутам. Он попытался стащить булку с лотка у Апраксина двора, но рука дрогнула в последний момент – в голове почему-то всплыло строгое лицо Фомы, выводящего буквы. Его поймали за руку. Торговец, здоровенный детина, не стал звать полицию, а просто дал ему затрещину, от которой в глазах потемнело, и швырнул на мостовую. «Пошёл вон, гнида учёная!» – крикнул он ему вслед. Лешка поднялся, потирая щёку. Слово «учёная» резануло слух. Оно было насмешкой, но в нём была и странная горькая правда.

Он побрёл к Знаменской площади, к вокзалу, где всегда была толчея и можно было потеряться, а заодно и что-то стянуть. Суета, грохот колёс, крики извозчиков – всё это было ему привычно, как собственное дыхание. Он пристроился у входа, изображая жалкого сироту, и уже протянул руку к изящному саквояжу одной барыни, как вдруг почувствовал на своём плече тяжёлую, железную хватку.

Он рванулся, но было поздно. Его держал не дворник и не торговец. Его держал городовой. Высокий, усатый, в синей шинели и каске. Его лицо выражало не злобу, а профессиональную усталость и брезгливость.

– Ага, попался, птенец, – сипло проговорил он. – Всю неделю вас тут, как тараканов, вылавливаем.

Лешка забился в истерике, кусаясь, царапаясь, пытаясь вывернуться. Он выл от страха и ярости. Страх был старым, знакомым – страх порки, холодных казённых стен, потери воли. Но теперь к нему прибавился новый, острый, как нож: книги! Они остались в сарае. Он не успеет их забрать. Их найдут, сожгут, продадут. Наследие Фомы, его «капитал», его договор – всё пропадёт.

– Книги! – закричал он вдруг, не своим голосом. – Отпустите, мне книги забрать надо!

Городовой только флегматично причмокнул, сильнее сжав его шиворот.

– Какие ещё книги? Бредишь. Пойдём-ка.

Облава была масштабной. Оказалось, по личному распоряжению градоначальника, в городе «наводили порядок» перед приездом какого-то важного сановника. Беспризорников, нищих, бродяг свозили в участки, а оттуда партиями отправляли в пересыльные пункты и приюты. Лешка оказался в грузной телеге вместе с двумя десятками таких же, как он, испуганных, грязных детей. Кто-то плакал, кто-то угрюмо молчал, кто-то, уже бывалый, спокойно жевал корочку, оценивая новую обстановку. Лешка же сидел, сжавшись в комок, и смотрел в пустоту. Он не чувствовал страха за себя. Всё его существо кричало о книгах. Он представил, как крысы грызут «Букварь», как дождь мочит драгоценные страницы «Скрижали». Это была вторая смерть Фомы – окончательная и бесповоротная.

Его ожидания мрачного полицейского участка с камерами-клоповниками не оправдались. Телега, миновав несколько улиц, выехала за тогдашнюю городскую черту, в район слобод и пустырей. В конце концов они остановились перед большим, мрачного вида каменным зданием, обнесённым высоким забором с острыми пиками. Над воротами висела вывеска: «Санкт-Петербургское Земское Училище для сирот и детей неимущих сословий».

Это была не тюрьма. Это была казарма.

Их втолкнули во двор, где уже стояли другие партии новоприбывших. Всех построили в шеренги. Из здания вышел человек – не начальник, а, судя по всему, старший учитель или смотритель. Это был Захарыч. Лешка, ещё не зная его имени, сразу выделил его из окружающей серой массы. Он был невысок, сутуловат, с проседью в тёмных волосах и в старом, но аккуратно заштопанном сюртуке. Его лицо было жёстким, изборождённым морщинами, но глаза – тёмные, глубоко посаженные – смотрели не с тупой жестокостью надзирателя, а с холодным, аналитическим вниманием. Он обходил строй, как полковник обходит новобранцев, молча и пристально вглядываясь в каждое лицо.

Когда он остановился напротив Лешки, их взгляды встретились. В глазах мальчика ещё кипела немотая ярость и отчаяние. Он не опустил взгляд, а уставился на незнакомца с вызовом. Захарыч заметил это. Он заметил и свежий синяк на щеке, и ссадины на руках, и особую, дикую напряжённость во всей его фигуре, отличавшую его от просто запуганных детей.

– Имя? – коротко спросил Захарыч. Голос у него был низкий, безэмоциональный.

– Лешка.

– Фамилия?

Мальчик промолчал. У него не было фамилии.

– Из приюта Рождественской части сбежал два года назад, – не глядя в бумаги, вдруг сказал Захарыч. – Верно?

Лешка вздрогнул. Как он мог знать?

– По глазам видно, – словно угадав его мысль, произнёс Захарыч. – У сбежавших и у дворовых – взгляд разный. Тяжело было на улице?

Вопрос был задан так просто и буднично, что Лешка, ожидавший окрика или насмешки, растерялся.

– Ничего, – буркнул он.

– Врёшь. Тяжело. Но здесь тоже будет тяжело. Только тяжесть другая. Тут тебя будут ломать. Чтобы сделать человека. Не хочешь – сломают и выбросят, как щепку. Понял?

Лешка кивнул, не понимая до конца.

– Грамотный? – следующий вопрос прозвучал как выстрел.

Сердце Лешки ёкнуло. Он колебался секунду, но вспомнил Фому, его гордость за «закорючки». Он выпрямился.

– Читать… немного умею. «Аз» знаю. «Буки».

На лице Захарыча, кажется, дрогнула какая-то тень. Едва уловимая.

– Покажешь позже. Стройся.

Дальше началась процедура, напоминающая processing товара. Их загнали в баню – первую в жизни Лешки настоящую баню с горячей водой и мылом. С него сходили слои грязи, открывая худое, покрытое шрамами и синяками тело. Потом – грубая, но чистая одежда: холщовая рубаха, такие же штаны, казённый армяк и сапоги, которые жали, но были целыми. Потом – стрижка под машинку, от которой голова стала лёгкой и странно голой.

Их распределили по спальням – огромным, холодным залам с двумя рядами железных кроватей. Лешке досталось место у окна, от которого дуло. Рядом, на соседней кровати, рыдал пухлый мальчишка лет десяти, которого, видимо, забрали с какого-нибудь рынка, где он приторговывал. Лешка смотрел на него с презрением. Слёзы здесь были непозволительной роскошью.

Вечером была поверка, молитва (Лешка молча шевелил губами, вспоминая приютские тексты) и скудный ужин: баланда с крупой и кусок чёрного хлеба. Еды было мало, но она была регулярной. Это было ново.

Первые дни прошли в тумане. Режим был железный: подъём в шесть, умывание ледяной водой, молитва, завтрак, уроки. Уроки! Они оказались для Лешки и пыткой, и откровением. Учитель арифметики, тощий и желчный, мог ударить указкой по пальцам за ошибку. Учитель Закона Божьего, отец Михаил, читал монотонно и скучно, отчего все дремали. Но были и другие. Учитель русского, молодой и восторженный, с горящими глазами рассказывал о Пушкине и Лермонтове так, будто они его личные друзья. И был Захарыч, который вёл историю и географию.

Именно на его уроке Лешка впервые не просто присутствовал, а услышал. Захарыч не читал по книге. Он рассказывал. О древних скифах, курганы которых можно найти под Петербургом; о том, как Пётр прорубил окно в Европу и почему это было страшно и тяжело; о том, что такое континент и почему в Африке живут негры. Его речь была простой, но образной. Он не боялся сложных слов, но сразу объяснял их. Лешка, сидя на последней парте, ловил каждое слово. Это было похоже на рассказы Фомы, только более масштабные и упорядоченные. Это был новый мир, и Захарыч был его проводником.

Однажды после урока Захарыч остановил его.

– Лешка. Оставайся.

Когда класс опустел, учитель подошёл к нему.

– Ты сказал, что «Аз» знаешь. Докажи.

Лешка растерялся. Букв вокруг не было.

– Напиши своё имя, – сказал Захарыч, положив перед ним клочок бумаги и карандаш.

Рука Лешки дрожала. Он так старался, с таким трудом выводил буквы, которые когда-то рисовал углём на полу. Получилось криво, но читаемо: «Л Е Ш К А».

Захарыч посмотрел. Потом взял карандаш и подписал рядом, красивым, каллиграфическим почерком: «АЛЕКСЕЙ».

– «Лешка» – это для улицы. Здесь ты – Алексей. Понял?

Лешка кивнул. «Алексей». Звучало солидно. Чуждо, но солидно.

– Кто учил? – спросил Захарыч, и в его голосе впервые прозвучала не формальность, а интерес.

Лешка опустил глаза. Рассказать о Фоме, о ночлежке? Он боялся, что это обесценит тот дар, что дал ему старик.

– Старик… один. Умер, – коротко бросил он.

– На улице?

– В ночлежке.

Захарыч молча кивнул, как будто всё понял без слов. Потом он подошёл к небольшому шкафчику, открыл его и вынул тоненькую, потрёпанную книжку.

– Это тебе. «Родное слово» Ушинского. Начальный уровень. Будешь заниматься дополнительно. После ужина, час. Здесь. Уроки за тобой не поспевают, ты отстаёшь по письму и грамматике. Но голова, я вижу, работает. Будешь работать – догонишь. Не будешь – отчислю в мастерскую, подметать полы. Всё ясно?

Лешка взял книгу. Она была легче «Букваря», но в его руках она весила тонну. Это был не подарок. Это был контракт. Тяжёлый, неумолимый. Но это был и шанс. Второй шанс, протянутый суровой, но справедливой рукой.

– Ясно, – тихо сказал он.

С этого дня жизнь Лешки-Алексея обрела новую, двойную суть. Днём он был одним из многих сирот в казарменной системе, где царили строгость, муштра и борьба за место под солнцем уже внутри коллектива. Ночью, в общем зале, случались драки, отнимали хлеб, травили слабых. Алексей, благодаря уличной закалке, быстро дал понять, что он не лёгкая добыча. Он не лез первым, но и себя в обиду не давал. Его уважали за яростное, молчаливое сопротивление.

А после ужина начиналась другая жизнь. Он приходил в пустой класс, где его ждал Захарыч. Тот не был ласковым. Он был требовательным, даже жёстким. Он заставлял по сто раз переписывать одну и ту же фразу, пока буквы не начинали получаться ровными. Он терпеливо объяснял правила сложения и вычитания, но лицо его становилось каменным, если Алексей отвлекался.

– Ты думаешь, я из жалости с тобой время трачу? – как-то рявкнул он, когда Алексей, уставший, сделал глупую ошибку. – На улице тебя жалели? Нет. И здесь жалеть не будут. Я вижу в тебе инструмент. Инструмент можно затупить, а можно наточить. Я пытаюсь тебя наточить. Если ты не хочешь – скажи. Дверь открыта.

Алексей не ушёл. Он стиснул зубы и снова взял карандаш. Потому что в этих тихих, напряжённых часах он снова чувствовал то же, что чувствовал с Фомой: свою значимость. Он был не просто единицей, он был проектом. И он начал понимать разницу между знанием, полученным как милость (у Фомы), и знанием, выстраданным как обязанность (у Захарыча). Второе было тяжелее, но надёжнее. Оно входило в плоть и кровь.

Прошло несколько месяцев. Алексей догнал, а потом и перегнал многих сверстников. Он поглощал знания с ненасытной жадностью. Читал всё, что попадало в руки: старые газеты, учебники, случайные книжки из скудной библиотеки училища. Он узнал, что Земля круглая, что бывают страны, где всегда жарко, что Наполеон был разбит, а Пётр Великий построил этот город на болотах. Каждый новый факт был кирпичиком в стене, которая отгораживала его от прошлого, от того грязного, голодного Лешки под мостом.

Но ночами его мучили кошмары. Ему снился сарай, и крысы, грызущие книги. Он просыпался в холодном поту, и первым порывом было бежать, проверить. Но он не мог. Книги были потеряны. Он предал доверие Фомы. Это чувство вины было единственным, что связывало его с прежней жизнью.

Однажды, выполняя поручение Захарыча – отнести какие-то бумаги в канцелярию, – он проходил мимо котельной. Рядом с ней была небольшая, закопчённая кладовка, куда сваливали старый хлам, сломанную мебель и макулатуру, предназначенную на растопку. Алексей, уже почти пройдя мимо, замедлил шаг. Его взгляд упал на груду пожелтевших бумаг и книг в углу. Сердце бешено заколотилось. Нет, не может быть…

Он оглянулся. Никого. Он шагнул в кладовку. Запах плесени, пыли и старой бумаги ударил в нос. Он стал лихорадочно разгребать груду. Буквари, задачник, разрозненные тома какого-то журнала… И вдруг – он увидел знакомый тёмный переплёт. Он вытащил его. «Новая Скрижаль». Та самая. Потрёпанная, в пятнах, но целая. Рядом, под ней, лежал и маленький «Букварь». Они были здесь. Их не сожгли. Их просто выбросили, как ненужный хлам, когда обыскивали сарай после его поимки.

Алексей прижал книги к груди, закрыв глаза. Он стоял в пыльной кладовке, и по его грязным щекам текли слёзы. Впервые за много месяцев. Это были слёзы облегчения, искупления вины и какой-то невероятной, всепоглощающей радости. Фома был с ним. Его наследие не погибло.

Он не унёс книги сразу. Это было слишком рискованно. Он спрятал их поглубже в куче, запомнив место. Теперь он знал, где его сокровище. Он приходил сюда тайком, когда мог, и просто сидел рядом, положив руку на переплёт, как когда-то это делал умирающий старик. Он не читал «Скрижаль» – она была ему ещё не по силам. Но он читал «Букварь», и теперь каждая буква в нём была наполнена памятью и смыслом.

Однажды Захарыч, проверяя его письменную работу, нахмурился.

– Откуда у тебя такой оборот? «Яко же рече пророк»… Это церковнославянский. Где ты это вычитал?

Алексей испугался. Он промолчал.

– Не хочешь говорить – не надо, – отрезал Захарыч. – Но гнильём отдаёт. Старообрядческими книжками не увлекайся. Тебе светское образование нужно, к экзаменам готовиться. Понял?

– Понял, – кивнул Алексей, но внутри он знал, что не откажется от книг Фомы. Они были его корнями, пусть и уходящими в самую грязь и тьму.

Так, между двумя мирами – строгим, упорядочивающим миром Захарыча и тёплым, хаотичным миром памяти о Фоме – Алексей строил себя. Из глины его уличного прошлого, замешанной на воде слёз и пота, с добавлением прочного раствора знаний, он по кирпичику возводил нового человека. Человека по имени Алексей. Пусть пока только внутри стен училища. Но это было начало. Тяжёлое, мучительное, полное потерь и обретений начало пути из беспризорной тьмы к тусклому, но собственному свету.

Испытание прошлым

Год в Земском училище переломил что-то в костяке Алексея. Он всё ещё был худым, но худоба эта стала другой – не болезненной, а подтянутой, жилистой. Глаза, прежде бегавшие по сторонам в постоянной настороженности, теперь чаще были прищурены и сосредоточенны, особенно когда он что-то читал или слушал объяснения Захарыча. Казарменная дисциплина, поначалу казавшаяся невыносимой каторгой, въелась в плоть и стала скелетом его нового существования. Он научился вставать по звонку, молча и быстро заправлять кровать, мыться в общей бане, не обращая внимания на толчки и крики. Он научился держать спину на уроках и опускать взгляд, когда этого требовали, но внутри это уже не была покорность – это была тактика. Сохранение сил для главного.

Главным были книги. Те, что нашлись в кладовке, стали его тайной святыней. Он не мог держать их в спальне – обыски были обычным делом. Поэтому он устроил тайник на чердаке главного корпуса, куда можно было забраться через полуразрушенное слуховое окно в уборной. Место было пыльное, холодное, заваленное хламом, но своё. Туда, украдкой, он пробирался раз в неделю, иногда реже. Он заворачивал книги в кусок промасленной бумаги, найденный у печника, и прятал под отставшую половицу. Там же лежал и его тайный дневник – несколько сшитых вместе листов бумаги, купленных в складчину с другими учениками для уроков, но отложенных им для себя. Он не писал там о чувствах. Он записывал новые слова, услышанные на уроках или вычитанные: «эволюция», «конституция», «капитал». Рядом выводил их объяснение, как понимал. Это была карта нового мира, который он осваивал.

Захарыч был доволен его успехами, но не показывал этого. Его похвалой было отсутствие упрёков и всё более сложные задания. Он стал давать Алексею книги из своего, небогатого, но тщательно подобранного шкафа: «Робинзон Крузо» в переводе, исторические очерки Карамзина в адаптации для юношества, даже тоненький томик стихов Некрасова. «Читай. Потом расскажешь, что понял», – говорил он коротко. Алексей читал запоем, по ночам, прячась под одеялом с огарком свечи, рискуя быть пойманным и жестоко наказанным. «Робинзон» потряс его до глубины души. Он видел в герое себя: выброшенного на необитаемый остров жестокой судьбы и выживающего только силой ума и упрямства. Но остров Робинзона был чистым, а его остров – грязный и людный.

Он всё ещё был изгоем среди многих воспитанников, но уже по другой причине. Не потому что слаб, а потому что странен. Он не участвовал в тайных ночных пиршествах с украденной с кухни картошкой, редко смеялся, всегда был чем-то занят. Его прозвали «Монахом» или «Книжным червём». Иногда пытались травить, подкладывали в постель колючки, воровали его перо. Он не жаловался. Он просто однажды поймал главного задиру, тощего и жилистого парня по имени Гришка, в уборной и, не говоря ни слова, избил его с холодной, методичной жестокостью, которой научила улица. После этого приставания стали реже, перейдя в стадию недоброго шепота за спиной.

Единственным, с кем у Алексея сложилось что-то вроде приятельских отношений, был Федя – пухлый, веснушчатый мальчик, сын умершего приказчика, отданный в училище бедной вдовой. Федя был незлобивым, немного трусоватым и обожал всё, что связано с механизмами. Он мог часами рассказывать об устройстве паровой машины, о железных дорогах. Он и Алексея выручал, когда тот не мог справиться с задачкой по арифметике, а Алексей помогал Феде в грамматике. Их дружба была тихой и деловой, но для Алексея это был первый опыт нормального, не основанного на страхе или выгоде, общения.

Однажды ранней весной, когда снег в городе почернел и осел, превратившись в липкую кашу, Захарыч вызвал Алексея после урока.

– Завтра, после занятий, нужно сходить в город, – сказал учитель, не глядя на него, разбирая бумаги. – В канцелярию Попечительского совета на Фонтанке. Отнести этот пакет. Ты не из пугливых, и улицы знаешь. Справишься?

Сердце Алексея ёкнуло. Выйти за ворота! В город, который он знал только как поле битвы за выживание. Теперь он посмотрит на него другими глазами.

– Справлюсь, – твёрдо сказал он.

Захарыч кивнул и протянул ему небольшой, но плотный пакет, запечатанный сургучом, и пять копеек.

– На конку. Туда – пешком, обратно – можешь проехать. Смотри не задерживайся. И… – он наконец поднял глаза, и в них мелькнуло предостережение, – держись прямых улиц. Не сворачивай в кварталы, где тебя… помнят.

Путь от училища до Фонтанки был неблизким. Алексей шёл быстро, по-старому подворотному, ступая бесшумно, но его осанка была уже другой – не сгорбленной, а прямой, хоть и небрежно засунув руки в карманы армяка. Городской шум обрушился на него с новой силой. Он слышал его всегда, но из-за высоких стен училища тот казался приглушённым, далёким грохотом. Теперь он был внутри этого варева. Запахи – конского навоза, дешёвого табака, свежей выпечки из открытых дверей булочной – щекотали ноздри, вызывая странную смесь тоски и отчуждения. Он смотрел на вывески и с внутренним торжеством читал их: «АПТЕКА», «ТРАКТИРЪ», «ПОРТНОЙ». Каждое прочитанное слово было маленькой победой.

Он благополучно добрался до мрачного здания канцелярии, сдал пакет угрюмому чиновнику с зелёным глазом и, получив расписку, с облегчением вышел на улицу. У него оставалось время. Пять копеек жгли карман. Мысль о конке была заманчива, но ещё более заманчивой была другая. Он стоял на набережной Фонтанки, глядя на мутную воду, и вдруг его потянуло туда, в самое сердце своего старого, голодного мира – на Сенную площадь. Не из ностальгии, а из странного, почти болезненного желания проверить: а он ещё там? Тот Лешка? Или он окончательно стал Алексеем?

Он пошёл не по прямым проспектам, а знакомыми, узкими переулками. С каждым шагом его походка невольно менялась, плечи ссутуливались, взгляд становился скользящим и цепким. Это было как надеть старую, пропахшую дымом и потом одежду. Он вышел на площадь. Здесь всё было по-прежнему: гвалт, крики торговцев, возки с товарами, нищие, городовые, вечно куда-то спешащие прохожие. Запах – немытый, острый, знакомый до боли.

Алексей замер у входа в Гостиный двор, прислонившись к стене, просто наблюдая. Он видел мальчишек-«бегунов», сновавших между телегами, выискивая, что стащить; видел старуху-попрошайку с младенцем на руках (младенец был бутафорский, он это знал); видел пьяного мастерового, которого вышвыривали из трактира. И вдруг его взгляд наткнулся на знакомую фигуру. Высокий, костлявый, в потрёпанном картузе и коротком драном пальтишке. Николай. Тот самый, что хотел украсть книги у Фомы. Он стоял, прислонившись к тумбе, и с профессиональной безразличностью осматривал толпу, высматривая карманы для «работы».

Инстинкт велел Алексею отпрянуть в тень, отвернуться. Но он не сделал этого. Он стоял и смотрел. Он был в казённой, но чистой одежде, сытый, подстриженный. Он был другим. И эта разница давала ему странную, хрупкую уверенность.

И в этот момент Николай увидел его. Сначала его взгляд скользнул мимо, но потом вернулся, остановился. В тусклых глазах воришки мелькнуло сначала недоумение, потом припоминание, и наконец – холодное, узнающее любопытство. Он оттолкнулся от тумбы и не спеша направился к Алексею, расталкивая людей костлявым локтем.

bannerbanner