
Полная версия:
Коллекционер грёз. Повесть
…они любили меня.
Будучи незнакомыми, чужими пришельцами, сказали – мы тебя любим – и я знала, что это так. Я готова была снять свои вещи и отдать им, провожать на край света, слушать протяжные песни гор и безумные истории, ехать за ними в их заснеженности и персиковые сады, так как знала, что они за что-то меня полюбили. Просто так.
За молчание может – я не пыталась догадаться. Но так быстро и очевидно меня никто никогда не принимал. Не зная. Просто так. Я была им за это безумно, необъяснимо благодарна, так как это были первые люди, заглянувшие в меня и принявшие без подробностей процесса сканирования и снобизма.
Они пришли и сказали – любим – я готова была расплакаться. За простоту.
– Что такое Армения?
– Простор…
– А на что похож язык и культура?
– Только лишь на фарси. У нас одни корни. У Персии и Армении.
– А у Марины друг есть, перс, он живет в Канаде и очень умный, – ноль реакции.
– Тяпа… (это была я), – ты – чу-у-до…., – и я таю.
Они были огромными. Глыбами. Горными массивами.
И мне казалось, что они свободны – но я могла и ошибаться.
Может, они были просто загнаны в угол
10. (лирическая)
…я не приеду…
Ты будешь любим и ярок
Но я не приеду.
Твой несостоявшийся маленький эльф
11
Я сидела в кресле, зажатая со всех сторон тучными мужчинами, от которых пахло чем-то животным, в забитом душном зале, куда пришли накрашенные нарядные девушки и спинки у стульев мягко прогинались от напряжения тела, а свет был тусклым и все люди приятными и блаженными.
Но их не было.
Я купила какой-то билет с рук, так как в продаже больше не оставалось, дрожащими руками сдавала вещи в гардероб, уже подсознательно зная, что их здесь нет и не будет. Но я ждала. Ждала ночь и день, ходила вокруг манускриптов на выставке в Эрмитаже и мечтательно перелистывала забитые миниатюрами страницы каких-то четверичных армянских Евангелий.
Но их не было. Они просто не приехали.
А потом я бродила по Марсову полю в лужах и полнейшем затмении мозга, разговаривая вслух с Лешей Кульбиным и древними миниатюристами, украшавшими затейливыми тончайшими львами и грифами эти загадочные Евангелия….И львы были как живые и похожие на прозрачный голубой фарфор, и женщины кормили овец грудью, и молодые, безбородые лица святых с потрескавшихся фресок… И разрушенные храмы…
Спектакль был ужасным. До последнего я бороздила глазами окружающее пространство, надеясь увидеть тех, к кому пришла. В каждое человеческое существо я заглядывала с немым вопросом – где они? Но все были немы. Жалея себя я даже поплакала – но так… Для бутафории…
Больнее всего было все дальнейшее смотреть – какую-то порнографию про русскую деревеньку, где армянские актеры изображали пьяных трактористов на завалинке, скача по сцене в кепках и гармошках. Мне было гнусно, противно, бесконечно разочарованно.
Я пришла к ним… К Параджанову, к загадочному Евангелию и каменным крестам с обглоданными ветром краями, к ноющему дудуку и грусти, которые я видела. Но на сцене упрямо пытались веселиться под банальные анекдоты. Хоть и с плачущими глазами.
А потом я ползла к метро, убежав с антракта, и мне хотелось скулить от обиды.
Да, никто меня не обижал, но порой одиночество втаптывает в землю. И ты бежишь, немая, к тем, ктo любят. Но они любят что-то вне тебя, не видя.
Холодно…
Когда мне плохо я танцую.
В голове.
В какой-то капсуле мозга я танцую от отчаяния и обиды под странную, раздирающую мозг музыку из ритмов телефонных гудков в трубке, колесного тарахтения метро, речитатива висящих на поручнях подростков, своего нервного перебирания коленками и завывания города.
Я КОРЧУСЬ, скребусь по прозрачным стенкам капсулы под собственный industrial -хит, а поверхность вибрирует и влажнеет от застилающих глаза слез.
Это МОЙ танец, когда уже нет сил ни писать, ни рисовать.
Видеоклип безумства и отчаяния.
– Я одна, – и музыка рельс, и закрывания дверей, и уставившихся на тебя глаз перевертывается вместе с тобой вверх ногами и ты уже тарабанишь покрасневшими ладонями в какой-то органичный, живой, но все равно стеклянный купол, а чернота проносится мимо, иногда мигая станциями.
Людей нет.
– Я одна, никто, почему я, Я зачем, ну Боже, но сил нет больше, но почему мне снова и снова это безвременное, источающее яд одиночество, – и ты уже несешься в маршрутке, а мир вокруг серый в полумраке сумерек и необъяснимо красивый.
– У меня нет ни-че-го….
12
Я красивая, успешная, живу в замечательном городе Бостоне, у меня есть умный и любящий муж, еще у меня есть флизелиновые воротнички, сумка и перчатки, и никто не может, не имеет права и уже не хочет усомниться, что все это не так. Потому что НЕ ТАК у всех, но не у меня. У меня не может быть плохо – я с налетом, я с поволокой. Я – уверенная.
Я такой так долго становилась.
Но кому мне проскулить, провыть о той капсуле и пальцах в крови?
Боюсь, что даже не маме…
13
Честно говоря, сказки про одиночество – это типичная точка единения мыслящих людей. Банально и глупо. Я знала, что их не встречу.
Почему все это затеяла?
Для соприкосновения.
Текста и жизни.
Вернее, чтобы текст перестал быть текстом.
14
Жаждать – значит стать тем, кто ты в сущности есть.
(Генри Миллер)
15
Рассуждения той, которая в принципе ничего не может дать человечеству:
…иногда я очень хочу. Самая последняя возможность и идея – самая маниакальная, и я уже прожила жизнь с этой идеей, если она вертелась в моей голове с утра. В 11 утра, когда я садилась на маршрутку, я уже работала неким strategy designer-ом (Бог знает что это такое) в Ростове-на-Дону, летала туда на больших железных птицах, придумывала умопомрачительные рекламные кампании, в которых дети украшали венками рога быков и водили их по улицам под ритмы Dj-ев, а витрины магазинов искрились от мульти-перемульти-медиа-искусства.
Потом, найдя театральную библиотеку закрытой, я баландалась по Русскому музею и мечтала о дефиле в Агатовых комнатах Екатерининского Дворца, расписанном видами Царского Села и куртуазных статуэток. Про себя разговаривала с Кульбиным, и в итоге, опоздала и он уже ушел из своей литографской печатальни, пока я наворачивала круги по Эрмитажу. И наверняка обиделся и не позвонит, а его телефона у меня нет.
А потом я мечтала о всех тех, кого знала и с которыми никогда не пыталась сблизиться, но кто был бы мне сейчас так приятен…
Стены. Вокруг меня ледяные стены.
Я чувствую себя существом, выплеванным городом, выброшенным на переработку, на утилизацию. Мне кажется, я не успела ничего, все прошляпила, когда была возможность заводить связи убегала в филармонию или учила итальянский, который нафиг никому сейчас не нужен. Нужны кому-то эти твои излияния?
Никому.
Но жаждать… Мне казалось, я слишком труслива, чтобы жаждать…
– ты можешь стать и заорать посереди Невского?
– Ну да в принципе, а зачем?
– А раздать все оставшиеся у тебя деньги нищим?
– Нет.
– А подойти к человеку и сказать, что ты его любишь?
Нет, но когда-то могла.
Пациент мертв.
16. хосров
Он был красив. Успешен, умен, высокообразован, напорист, горд и самолюбив.
Я была красива, успешна, может быть образована, самолюбива и погружена в свои мечты настолько, что они казались мне реальнее жизни. Ему, по-ту-сторону-пишущему субьекту, нравилась беловолосая Марина. Мне нравилось летать над миром. Иногда у меня хватало смелости делать это.
Пытаться понять – это пытаться вспомнить что-то давно забытое.
Он был…
Казимир Малевич, единственный мною признаваемый вундеркинд, когда-то считал, что вдохновение, или кипение, как он это называл, это космическое пламя, живущее беспредметным и только в черепе мысли охлаждающее свое состояние…
А Вселенная – это безумие освобожденного Бога.
Человеческое одержание кем-то тоже вдохновение – когда просыпаешься и засыпаешь с чьим-то именем, а мир разветстывается как огромная благоухающая бездна, и ты в ней тонешь, не имея желания спасаться или всплывать.
И ты счастлив своему бессилию.
Он был, и я ему писала от лица Марины – ей-Богу, какую-то чушь, ерунду, бестолковость. «Тысяча и одна ночь» заканчивались выяснениями национальной принадлежности и цвета кожи, как мне ни было противно это переводить и отправлять по утрам, когда я, приходя в офис раньше всех, проверяла ее и мою почту.
Я внимательно изучала его фотографии.
Я исследовала морщины и малейшие отражения чувств и мысли на его лице.
Я была где-то рядом все время, даже будучи писцом чужих мыслей.
Я штудировала синюю рубашку на мониторе, когда никого не было дома, я пропадала с ним сутками, покрывая крестиками бумажки, потому что однажды я, не выдержав наступающего конца этого телемоста, написала.
От своего имени.

17
«…Все о том же… Тебя я звала – но ответа не слышала в жрущем вагоне. Пронеслись ветры-кони и лошади-сны… Я опять не спала всю ночь – я боялась потерять тебя и с кем-то разделить. В последнее время очень болит сердце. Господи, неужели эта боль в сердце не была настоящей? Я видела его глаза- Мои глаза. Не ненавидящие мир, как у Митяя, а настоящие, родные грустные глаза цвета меда. Эта не тяжелая северная грусть, озлобленная и эгоистичная. Это самая добрая грусть на земле – так улыбается осеннее море, так моросит теплый дождь над водой, так звучат самба и бассанова. Мне казалось, что я взлетаю. Бескрайняя, жгучая тоска…»
Запись из записной книжки 1996 года. Медовые глаза звали Давидом, его отец был французом, а мать – испанкой. Он очень стеснялся своей испанской крови. Я эту кровь боготворила. Он переспал с моей тогда лучшей подругой.
«…это такое предчувствие мужской силы. Силы, которая убережет, защитит и никому не отдаст. Силы, которая затягивает как круговорот или черная дыра и ты уже не знаешь, что ждет на том конце»
Запись из другой записной книжки. У этого московского реципиента просто не хватало сил оторваться от власти матери.
Но это все никому не нужные подробности, потому что были падающие звезды и брызжущий свет. Я хватала ртом не напиваясь. Благодать? Нежность? Безумие?
Просто желание быть Не-человеком.
Противостоять своей человеческой натуре.
Есть более важные веши, нежели женские страдания, любовь или одиночество. И вещи эти – предчувствие чувства. Почему?
Потому что это то кипение, о котором писал Малевич. Человек в эти минуты Бог – он творящий, он слеп, он летящий ангел-воин, посланник, преодолевающий пространства. Его тело превращается в костер, а пальцы – как угольки, тлеющие желтыми искрами.
Предчувствуя Бога, человек летит, а Бог есть любовь…
18
Я ему написала и назвала Хосровом. Именно тогда. Безумным каркающим апрелем, перетекшем в ослепление мая. Этим именем я назвала месяц и себя в этом месяце.
Каждый человек влюбляется миллионное количество раз и каждый раз он это делает ради первого свидания, или просто ради трех бессонных ночей или чьей-то руки в своем кармане на одно мгновение или…
Я это делала, чтобы быть пьяной хоть неделю, и я была ею – трясущейся странной алкоголичкой, влипшей в монитор компьютера и ждавшей от него чуда.
Я ему написала какой-то бред с просьбой перевести стихи с фарси на английский. Пришел вежливый ответ, и он перевел их, не догадываясь, что пишет старому другу с того края света. Что-то про свет луны на воде – нежное исключительно персидское стихотворение. Потом я спрашивала его о зароастрийцах, об Иране, еще о какой-то чепухе – наверняка он решил, что девушка не в себе. Но он так не решил, потому что я знала – я чувствовала каждой клеткой кожи, что на том конце света меня препарируют.
Каждое мое слово.
Когда обо мне думают, я это знаю. Кто-то краснеет, у других чешется нос, но когда я становлюсь в фокусе чьей-то мысли, у меня горит сердце. Люди многое потеряли за тысячелетия цивилизаций – наверняка у наших предков был телепатический беспроводной телефон и их мозг работал не на наши три процента. Но, безусловно, я горела как никогда: ярким, ровным гудящим огнем.
Я разозлила чьи-то мечты и упивалась этим – где-то человек мечтал о женщине, которую не видел даже условно, не понимал ее настырности и от которой у него имелось лишь два письма в виде подтверждения ее интеллекта и внимания к его культуре.
Но я знала, что этот человек одиночка, упырь и мечтатель. Мой человек.
Самый лучший любовник? Тот, которого ты никогда не видел.
Самая красивая женщина? Та, до которой не дотянуться.
Богоматерь цветов.
Нежность лоснящейся ночи.
И на лунной груди Лолиты от любви цветы умирают.
19
…что мне было нужно от него?
Его безумие.
20
Я выросла с «Доном Перлимплином» Фредерико Гарсия Лорки. Что является стопроцентным залогом моей сентиментальности (а я бе-зо-бра-зно сентиментальна), граничащей с чем-то выходящим за ее рамки. Лорка так отчаянно и настойчиво пел о любви, что никто сейчас его не обвиняет в сладости.
Человеку, выросшему на юге невозможно от этой сладости, так же как и от слабости, избавится. Я могла успешно выдавать себя за интеллектуалку-искусвтоведшу, я могла и пыталась вести пространные беседы об искусстве и величии прогресса, скукошиваться в подъездах с бутылкой вина в окружении местного света общества, состоящего из грустных критиков и литераторов. Но внутри сидела ночь – неискоренимая южная ночь из сладости черного вина, соленой воды вкуса крови и ночных сверчков. А еще из цыкадьего шороха и предчувствия любви, разлитого таким густым медовым слоем, что ноги вязнут в этом.
Ни оторваться, ни убежать, ни проглотить.
И ты в меду – безнадежен. Но без этой вязкости и теплоты уже никак.
Ты – заложник этого чрева.
21
Мы любим какой-то собственный идеал в другом человеке, и успех мероприятия зависит исключительно от собственной фантазии и веры в нее. Можно любить воздух…
Так мы и делали.
Я просыпалась и чувствовала горящее сердце. Я носила это сердце как старые девы, наконец, вышедшие замуж, демонстративно носят свою беременность. Свою беременность чувством я демонстрировала только бумаге, и, как мне казалось, это был преднамеренный подсознательный результат этой заваренной катавасии. Я болела – во мне ныла каждая косточка и нерв, меня качало от весеннего солнца и пробуждающейся зелени, меня мутило, но я судорожно хваталась за эту возможность быть эмоциональной аномалией.
А временами сердце сжимало раскаленными тисками чьей-то мысли так сильно, что я задыхалась физически: на том конце мыслепатического телефона некто имел сжигающий магнетизм – мне становилось страшно и одновременно спокойно, что нас разделяет все-таки много воды и восемь часов разницы во времени.
За ним были зароастрийские культы и ближневосточная ярость. За мной – тайна.
Два человека с разных концов света (умных, для кого Интернет такая же реальность, как плюшевые медведи и опухшие зеленые почки весны, и которые имеют все, включая благополучную личную жизнь) вдруг схватились за слабую возможность убежать из жизни в мир, находящийся на несколько сантиметров выше обычного, и бредили, лелея это…
Я понимала, когда он лег спать и перестал наконец мять свое воображение – мое внутреннее жужжание вдруг успокаивалось и руки переставали трястись.
Я знала, когда он проснулся.
Я понимала, как влюблялись заморские принцессы в портреты принцев – слепо и истерично…
22
Вчера А. П., директор галереи N, в обнимку с которым я и Юля чапали по Лиговскому проспекту, догоняя толпу уродцев, спросил: «Алена, но почему вы с нами идете?»
Нет, конечно, не из желания обидеть или задеть, но суть была ясна – у меня не было видимых причин – ни любовных, ни особо дружеских, ни даже профессионально-карьерных идти с ними.
Я сама не понимала зачем. Может быть, я кого-то искала и не могла найти. Или просто нуждалась в разговорном фоне тех людей, которые знакомы. Хотя у меня даже не было желания говорить и слушать кого-то, но присутствовала потребность.
В чем я не могла осознать.
«Просто иногда мне хочется к людям», – ответила я ему.
Я наврала.
Хотя одна незатейливая причина была – мне нравился некто N, но его тогда с нами все равно не было. Но это так далеко от того, чтобы быть настоящей причиной.
Иногда.
Я делаю то, что подсказывают коленки, солнечное сплетение и мозжечок. Я плетусь туда, куда плетется ритм и родничок жизни. Я лишь только следую ему. Иногда.
23
Иногда…
Раз в неделю пообщаться с лучшими представителями города и понять, что это пир. Пир во время чумы. Где все безмерно одиноки, даже в маленькой кучке умников Санкт-Петербурга, посасывающих дешевый портвейн и скрипящих от собственной беспомощности, разлитой вокруг. Жалко их.
А потом они говорили, что я никого не люблю. Не знаю. Вряд ли они правы. Но я люблю очень мало в этой жизни. Человек не может, не имеет права любить многое.
Но это немногое ИНОГДА сжигает.

24
Утром я проснулась в шесть. Мне кажется, каждый знает это состояние – когда ты проваливаешься в сон и тебя засасывает бездна. Сегодня я эту бездну видела- ощущала совсем рядом, и она была живой и перекатывающейся огромными клубками дышащей массы. Быть может этот провал в сон, как и возвращение оттуда, только воспоминание об утробном состоянии, когда темно, а вокруг материя.
Живая.
И ты – часть этой материи.
Вот он – загробный мир и книги мертвых.
И в ней безмерно одиноко. Страшно.
В той степени, когда уже нет сил на осознание этого чувства. Давящее, скручивающее одиночество, где тебя нет, или еще нет, или вообще больше не будет. А эта утроба была похожа на огромную черную улитку, в которой двигалась каждая частица массы, и она отодвигалась, понимая, что ее заметили, засекли. С ней встретились лицом к лицу – с тем, что затягивает человека, когда его нет в мире яви. С тем, что по ту сторону жизни и снов, этих бредовых видений головного мозга, встормошенного воображением и человеческой фантазией.
А ЭТО – изнанка.
То, что на самом деле Есть.
То, куда все уходят и то, что есть бытие само по себе.
Утроба, и мы ее наполняем смыслом. Но она имеет всех нас внутри, а человек безмерно одинок, ничтожен рядом с ней.
Самое ужасное, что ТАМ его нет.
25
Вчера. Позо-позо-вчера. Полвека назад. Люди. Меня с ними нет и их со мной тоже. Возьмите меня – не хотят. Не видят. Не желают видеть. Одиночество. Мы должны любить хоть воздух – только это способно что-то изменить в жизни.
Володя-композитор. Здравствуй. Все не мое, хоть ты и напоминаешь что-то родное в под-памяти.
Где-то глубже, чем в подсознании.
Все люди, которые тебе напоминают кого-то, суть части одного существа, которое ты когда-то потерял и пытаешься составить из клеточек-человечков. Каждый в этой жизни имеет право смастерить свою Галатею.
26
Он был тоже частью того существа. Одной из самых массивных, ошеломляющих частей, когда-либо встреченных мною. И я его никогда не видела.
У меня были: обрывки писем Марине, несколько фотографий, одно стихотворение Йейтса, весь Йейтс наконец, потому что это непереведенное на русский стихотворение не отпускало меня, ходило попятам и манило ритмом символистских строф о юношах, спящих на коленях Прекрасной Дамы.
Господи, как я понимала это…
И этих юношей, и дам, грустными голубыми веками на полуприкрытых светлых глазах, и русые локоны сбившейся прически, и холодный атлас ее платья, и липкую росу утра – это обязательно должно было быть утро – и даже аромат весеннего луга где-нибудь в Ирландии.
Где на изъеденной ржавчиной скамейке сидела она, держа на коленях его голову.
И это была даже не я – мне, как ни странно, это было не нужно. Но я видела эту девушку. И его, с той стороны океана, вдруг оказавшегося среди зеленых ирландских просторов.
Эта русая девушка была его мечтой, и я, как драный вуальерист, была счастлива их истоме.
Самое страшное было в том, что мне даже не хотелось быть на месте той девушки.
27
Я ходила по парку и улыбалась кричащим грачам и ветру.
Я пила аромат мая и пожирала его.
Я носилась как сумасшедшая по этой земле, чувствуя тайну НАДЕЖДЫ. Я дала надежду, кто-то жил ею, с кем-то в сердце, я просыпалась и заговорщически растягивала губы в улыбке.
Кукловод вдруг вышел на арену, таким каким был, но тот не понимал этого. Он не осознавал, что все три месяца его собеседником была я – странное короткостриженное экзальтированное существо.
Но в его мечтах она наверняка была русоголовой пери.
Я была не против.
Мне всегда было так мало одного тела.
29
Когда хочется многое сказать, сразу приходят люди.
И начинают топать. И им не понять, что у тебя другое тело, ты весь сам другой, трансформировавшийся в воду и ветер над головой и улавливающий тонкие улыбки встречающихся людей.
Ты иной и над городом ощущаешь СВОЕ безумие. Это новое тело растет – тело мая.
– Ты уже влюбилась?
– Да, отчасти.
– Ты уже прокричала облупившемуся городу свою грусть и счастье, свою победу над собственным отчаянием и что отчаяние уже иное – одичалое и одухотворенное?
– Да, я сегодня сидела в зале Энгергарда в филармонии, слушая Генделя, и узнавала в себе ту осеняющую мир любовью девушку, которая внимала сербской музыке и грезила.
А потом, пересекая киберпространства компьютеров, пыталась найти в паутине Интернет адрес югославского композитора (вместо композитора мне ответил программист, обещавший сохранить мой гимн таланту братской Сербии потомкам)
Идиотка.
Можно я разделю мир на две части – Homo Vulgaris и Homo Грезящих.
Чем бредят вторые?
Да без разницы – они освещены своим бредом. Мальчиком Вовой ли, прочитанной книгой, музыкой захватившей фантазию и пытающей ее. А еще можно бредить снами, чьими-то мыслями, мечтать о небесном граде Китеже и о нижнем белье старшей пионервожатой.
Но они – бредят.
И они – не люди.
Вернее, они люди, которым надоело быть людьми.
Я – НЕ-ЧЕЛОВЕК, я превращаюсь в тело Мая.
Поющее тело
30
30-е апреля. Сегодня последний день апреля. Я всегда стонала в апреле, как бы сгнивая от собственной беспомощности. Для того, чтобы взлететь в мае.
Он? Он попросил прислать ему мою фотографию.
Конечно, я понимала это обыкновенное желание обыкновенного мужчины в 40 лет, который со стороны самому себе казался глупым идиотом.
О моей фотографии он попросил не сразу, уверив меня тем самым, что есть, то есть был, голос над разумом, и он его, как и я, тешил какое-то время.
Но тут – промах.
Хосров летел вниз с горящими крыльями, опаленными солнцем, и я обреченно созерцала это падение. Подобно молнии он рассекал небо и необъяснимо, невыносимо быстро становился человеком из плоти и крови.
– Нет! – я кричала.
Но человек Vulgaris требовал – Да.
Да… Да! ДА. ДА!!!
– Я должен знать, кто мне пудрит мозги и развлекается на том краю земли. Кто пишет странные, но двусмысленные письма, и не выдает никаких намерений – ни хороших, ни плохих. Кто отвлекает меня от важной работы на высокой компьютерной американской должности, кто мешает, как затаившийся комар своим тихим пожжуживанием, когда я искал себе всего лишь невесту, да и то случайно. I’m not a boy. Я взрослый, обеспеченный мужик и не хочу, чтобы меня водили за нос. One dreamy woman is kidding on the other side of the world. Что?