Читать книгу Руки женщин моей семьи были не для письма (Егана Джаббарова) онлайн бесплатно на Bookz
Руки женщин моей семьи были не для письма
Руки женщин моей семьи были не для письма
Оценить:

4

Полная версия:

Руки женщин моей семьи были не для письма

Егана Джаббарова

Руки женщин моей семьи были не для письма

УДК 821.161.1.09

ББК 83.3(2Рос=Рус)6

Д40

Егана Джаббарова

Руки женщин моей семьи были не для письма / Егана Джаббарова. – М.: Новое литературное обозрение, 2026.


В фокусе книги Еганы Джаббаровой тело молодой женщины, существование которого, с одной стороны, регулируется строгими правилами патриархальной азербайджанской семьи и общины, а с другой – подчинено неврологической болезни, вызывающей сильные боли и отнимающей речь. Обращаясь с методичностью исследователя к каждой части тела, писательница поднимает пласты воспоминаний, традиций и практик, запретов и предписаний, связывая их с самым личным, фундаментальным и неизбежным, что есть у человека, – физической оболочкой. Может быть, болезнь в конечном счете не только ограничивает и лишает, но и дает ключ к освобождению? Истории нескольких поколений женщин, принадлежность и чужеродность, неподчинение и выживание, наследие, которое не выбираешь, и как с ним быть – в таких координатах живет повествование Еганы Джаббаровой. В сборник также вошли два документальных поэтических цикла, продолжающих и развивающих темы ее прозы: «Руководство пациента Vercise» и «Позы Ромберга». Егана Джаббарова – прозаик, поэтесса, эссеист. В «НЛО» вышли ее романы «Дуа за неверного» и «Terra Nullius».


В оформлении обложки использован фрагмент гравюры «Нога, рука и две кисти». Ян Пунт, 1777–1778. Рейксмузеум, Амстердам / Rijksmuseum Amsterdam.


ISBN 978-5-4448-2939-4


© Е. Джаббарова, 2023, 2026

© Н. Агапова, дизайн обложки, 2026

© ООО «Новое литературное обозрение», 2026

дедушке и биби


Руки женщин моей семьи были не для письма

Никто никогда не заключит в объятья ни сына, у которого нет отца, ни отца, у которого нет сына.

Хаким Фирдоуси. Шахнаме

Ни одна жизнь не достойна того, чтобы стать основой для романа.

Орхан Памук

Моя мать сказала: Тьма моего чрева – это все, чем ты владеешь.

Афина Фаррукзад

Прошлое не мертво. Оно даже не прошлое.

Уильям Фолкнер

I. Брови

В овальном зеркале отражались большие густые черные брови, которые, по строгому заявлению матери, нельзя было выщипывать. Дело было не только в том, что Аллах запретил своим созданиям менять что-либо в теле, но еще и в том, что я была не замужем. Ведь главным событием в жизни любой азербайджанской девочки непременно является свадьба, и только она дарует право на перемены, даже если они не одобряются Аллахом. В маленьких горных поселениях можно было легко отличить незамужнюю и невинную девочку от уже замужней женщины: главным и первым, что их отличало, были брови.

Тонкие, словно нарисованные тушью, ровные и почти искусственные, они говорили окружающим, что теперь девочка навечно стала женщиной, а значит, ее густые брови, похожие на райские кущи, остались позади. Правда, в обычной русской школе большинство девочек, любуясь на себя в маленькое круглое зеркало из «Роспечати», совершенно спокойно выдирали бездушными металлическими щипчиками непослушные жесткие волоски, обрамляющие глаза. Я долго раздумывала, в чем же вред выщипывания бровей, если на следующий день одноклассницы были все такими же и даже немного счастливее. Каждый день мои брови будто бы разрастались по лицу, но если у подруг это были светлые лианы, то у меня темные и очень заметные огромные крылья горной птицы. Вопрос, как поступить с бровями, был все таким же острым, когда мы поехали к родственникам отца в Баку, – где в маленькой комнате на кровати лежали друг на друге плотные матрасы и разноцветные одеяла со множеством орнаментов на них. Большая часть матрасов была набита собственноручно: сначала баранью шерсть долго промывали, затем заботливо раскладывали под ослепительным бакинским солнцем прямо во дворе, пока не наступал долгий и мучительный процесс их сборки. Чистые наволочки, украшенные розами, быстро наполнялись содержимым, словно вспоротое брюхо индейки начинкой, мама и биби1 плотно утрамбовывали шерсть, а затем вручную сшивали края. Тело матраса также оказывалось пронизано большими стежками посередине, для этого брали самую большую и толстую иглу, шить которой было тяжело и опасно: руки то и дело оказывались в кровяных созвездиях. Именно на этих любовно сшитых и разложенных друг на друге матрасах мы сидели с двоюродными сестрами и молчаливо наблюдали, как взрослые женщины с блестящими кольцами на руках выщипывали друг другу брови с помощью шелковой нити. Помню, как думала, откуда их руки узнали все эти тайные движения, как научились так стремительно и быстро управлять нитью, чтобы она безошибочно убирала лишнее и оставляла нужное. Кожа, узнав горечь утраты, быстро краснела, словно оплакивала каждую утраченную волосинку. Спустя двадцать минут вместо прежних бровей оказывались новые: выгравированные на коже, как орнамент на вазе, холодные, спокойные, не знающие своего прошлого, они придавали лицу обладательницы новое выражение. Известное только тем, кто познал силу собственной воли и возможность менять тело. То же выражение лица было и у подруги детства, когда мы встретились после ее свадьбы в жаркий бакинский день: облегчение, ведь больше не требовалось нести тяжкую ношу невинности и вместо запретительных «нельзя» появилось множество «наконец можно».

С одной стороны, мне нравилось общаться с многочисленными двоюродными сестрами, тетями и прочими родственницами: ведь они выросли и жили в мире знакомых мне правил, понимая то, что было невозможно объяснить одноклассницам. С другой – они сами стали самыми строгими хранительницами правил, когда-то придуманных для них: если кто-то делал нечто постыдное или отличное от традиционного, можно было не сомневаться, что об этом все узнают, благодаря длинным языкам представительниц диаспоры. А потому признаться сестрам в сладковатом и запретном желании выщипать брови я не могла и тайком завидовала одноклассницам, не отягощенным бесконечным сводом запретов и способным самим распоряжаться своими телами.

После долгих раздумий в один из выходных дней я стащила материнские щипчики и решила тайно удалить парочку самых неприятных и заметных волосков между бровям. В итоге дело увенчалось успехом, щипчики вернулись на исходное место, а волосинки были смыты с тела белой скользкой раковины. Хоть я испытала небольшую радость и мне стало спокойнее в окружении одноклассниц и подруг, глобально это ничего не изменило: мир не рухнул, а мое тело не обесценилось. Какими были брови женщин, окружавших меня, почему они были такими?

Еще с детства я точно знала, что похожа на маму: об этом свидетельствовали не только фотографии в семейных альбомах, но и слова всех людей, вхожих в дом. Всматриваясь пару минут сначала в мое детское лицо, а затем в материнское, они радостно заключали: «Вся в маму». Помню, что меня всегда это изумляло, почему все так отчаянно ищут сходство? Будто оно не заложено внутрь самим фактом сотворения и рождения, – может быть, в этом желании просвечивало любопытство: будут ли наши судьбы схожими, как лица? Означает ли сходство лиц сходство судеб? Были ли схожими судьбы героинь в поэмах Низами? Только вот единственное, что было у меня от отца, – брови. Мужские брови на женском лице. Почему у всякой женщины из так называемой «восточной литературы» всегда были одинаковые брови, похожие на полумесяцы и черные, как ночь? Почему только бровям полагалось быть черными? Какими были брови Шахерезады? Наверняка черными.

Брови моей матери тоже черные, но каждый раз, когда она смотрела на меня, в них читался вопрос: была ты сегодня достойной дочерью или нет? Лишь изредка они приподнимались от радости: обычно это происходило на свадьбах – свадьбы были ее любимым событием. Не только потому, что это до сих пор главный способ социализации внутри диаспоры, но и потому, что это была долгожданная возможность выйти из дома, красиво одеться, купить себе новое платье, накраситься, нацепить любимые кольца и серьги, посплетничать с подругами и официально, не испытывая стыда, выпить бокал вина. Она любила свадьбы, потому что на них не надо было готовить, можно было забыть о своей обычной тяжелой жизни, об уборке и просто стать частью общества. Именно на свадьбе она и познакомилась с отцом тридцать лет назад, точнее – это он с ней познакомился, точнее – выбрал ее среди прочих. И одной из причин, почему он выбрал ее, были, конечно, ее густые, не тронутые ничем брови, из-под которых она изредка бросала взгляд на танец невесты и жениха. Могла ли она знать, что потупленный скромный взгляд станет причиной его влюбленности?

Такими же были и брови бабушки, со временем она совсем перестала их выщипывать – и они стали большими, широкими, похожими на ее запущенный сад, который она любила больше, чем людей. Только в сад и на швейную машинку она смотрела тепло и нежно, будто гладила их, – предметы, как и растения, никогда ее не разочаровывали, в отличие от людей. Люди, напротив, получали от нее взгляд сухой и жесткий, как заплесневелый хлеб, тебе следовало доказать собственную пользу, чтобы взгляд этот стал мягче, а потому каждое лето все, кто оказывался в ее белом грузинском доме, был обязан отработать свое пребывание: собирать белую и красную черешню, собирать и очищать фундук, собирать фасоль в большие грубые мешки для продажи, срывать кинзу и укроп в огороде, – правда, что бы ты ни делал, взгляд ее оставался прежним, спокойным и отсутствующим, как прочный лед из-под хмурых и крупных бровей, покрытых сединой.

Такой же будто бы вечно злой и серьезный взгляд был у сестры, она, по уверениям окружающих, вся была в отца, за исключением абсолютно материнских густых бровей. Еще в детстве она унаследовала тяжелый взгляд бабушки: ее нахмуренные брови и холодный взгляд, даже на милой фотографии, где ей год, под крепкими плотными черными кудряшами торчат два злых карих глаза из-под нахмуренных бровей. Именно моим бровям она завидовала больше всего и часто сокрушалась: почему ей достались густые разрастающиеся брови матери?! Именно ей пришлось больше всего настрадаться от нападок одноклассниц и одноклассников, из‑за чего она, не колеблясь ни секунды, купила собственные металлические щипчики, чтобы никто и никогда не смел над ней насмехаться.

Со временем я забыла о существовании своих бровей, меня перестали беспокоить их ширина и внешний вид, я поняла, что брови, подобно жизненному опыту, не могут быть одинаковыми. В них всегда есть отпечаток своей хозяйки. Брови начали волновать меня только спустя несколько лет в холодном сером коридоре больницы. Я сидела в огромной очереди из людей, чьи тела и лица были изуродованы, асимметричны, искажены, в их лицах было что-то нечеловеческое: что-то большее, чем жизнь. В них было так много страдания, что периодически приходилось выползать на воздух, чтобы стереть из памяти их лица белизной спокойного зимнего неба. Мы сидели так уже два часа: казалось, что невролог замуровался в своем кабинете или умер в нем, – наконец дверь открылась, и понемногу людей стали запускать. Там, за желанной дверью, сидел единственный на всю область невролог, делающий инъекции медицинского ботокса в мышцы. Спустя какое-то время из дверей выходили совсем изменившиеся тела и лица, женщина с кривошеей выходила из кабинета с облегчением и гордо, подобно знамени, несла свою длинную красивую ровную шею. Юный парень слегка улыбался, демонстрируя миру исчезнувшую асимметрию лицевых мышц и предвкушая несколько приятных свиданий за три будущих месяца. Когда наконец очередь дошла до меня, я радостно бросилась к двери, представляя, как мое лицо, искаженное и асимметричное, вернут к его первоначальному виду. Как вернутся брови, подобные стрелам лука или полумесяцу в ночном небе, как исчезнут два уродливых осколка бровей от разбитой пиалы с неровными краями, вызванные асимметрией лица и спазмами лицевых мышц, как гордо я понесу свое вернувшееся лицо по морозной улице.

В кабинете было душно. Всё выглядело, как обычно в медицинских учреждениях, холодновато-голубым и безучастно-белым, врач слегка приспустил очки, молчаливо полистал медицинское заключение, потрогал мои плечи-лицо-руки и отрезал: вам не поможет ботокс, слишком много задето. Я продолжала сидеть, неспособная встать и уйти без обещанного мне чуда, когда он ненавязчиво открыл дверь и мягко кивнул головой.

Полгода назад именно мои брови позволили другому неврологу поставить мне диагноз. Никто не мог ответить на вопрос, что происходит с моим телом, почему я не могу контролировать мышцы рук и ног, большинство лениво заключали: «стресс» или «психосоматика» – и, не успев закрыть рот от зевка, выталкивали за дверь. В тот день я твердо решила, что, если и этот врач скажет, что это «психосоматика», поеду в психиатрическое отделение. Врач был молодой, ему, кажется, не было и сорока, его большое тело и густая борода сразу успокоили меня. Я знала, что он не ошибется. Заполнив бумаги, он начал осматривать тело, в какой-то момент он сел ровно напротив и попросил поднять брови, затем опустить, улыбнуться, вдруг его теплая и ровная улыбка сменилась на тревогу, он быстро схватил бумаги и куда-то вышел. Когда он вернулся, то сказал, что мне надо приехать завтра в восемь утра, мы пойдем к заведующему. Так, мои черные брови ответили на мой же вопрос, они больше не были обрамлением лица или его украшением, больше не символизировали чистоту и невинность, перестали быть генетической случайностью: они стали предвестниками большой беды, красным сигнальным выстрелом посреди океана, и, наконец, был тот, кто смог его распознать.

II. Глаза

В школе у всех популярных одноклассниц были голубые или зеленые глаза, поэтому я быстро осознала, как же мне не повезло, ведь мои глаза были карими. В них не было ничего интересного, они были обычными, такими же, как кора дерева, поверхность крепкого стола, половая тряпка уборщицы: слишком много некрасивого и привычного было карим, глаза всех моих двоюродных сестер и родственников были карими. Это тебе не спокойное голубое небо, или шумный голубой океан, или прекрасные зеленые листья, или волнующая зеленая трава, или замечательные голубые реки: почему все красивое было голубым и зеленым? Почему так мало красивого было карим?

Земля оказалась глубоко отравлена: разлагающиеся тела бывших колонизаторов успели передать миру свою норму, где голубое всегда было красивым, а коричневое уродливым. И даже маленькая девочка из мира, где у всех были карие глаза, хотела голубые. Голубые, как у некоторых жен султана или турецких актрис, которые наверняка получили голубизну своих глаз от матерей, бабушек и прабабушек, часть которых была в гаремах султанов или оказалась трофеем победившей Османской империи. Даже в всегда душных от жары бакинских квартирах двоюродных сестер мы с сестрами одинаково завороженно смотрели на голубые глаза турецких актрис или поп-исполнителей в турецких клипах, с грустью отмечая, что в нашем роду не было других глаз. У нас не было общих тем для разговора: мы с сестрой плохо говорили по-азербайджански, а двоюродные – не говорили по-русски, поэтому единственное, что мы могли делать вместе, – это смотреть. Смотреть на вещи, комнаты, книги и клипы. По сути, мы хотели переписать историю рода так, чтобы в ней оказались неведомые голубоглазые красавицы из дальних стран, порабощенные преимущественно из‑за своей красоты и нетипичной внешности. Чтобы когда-то совершенное насилие сделало нас необычными, выделяло из толпы себе подобных и включало в сообщество других красивых девочек. Но почему красота оказалась так плотно завязана на насилии и почему одна женщина должна была поработить другую, чтобы стать «нормативной»?

В какой-то момент цель сделать глаза не карими стала больше меня: я грустно перелистывала фотографии очередных журналов, где у актрис и моделей были, конечно, голубые глаза; грустно наблюдала за одноклассницами, у которых были голубые глаза, я решила, что обязательно должна переделать свои глаза, вырасти и купить самые голубые линзы из всех возможных, чтобы мои глаза наконец перестали быть карими. Мне хотелось, чтобы они хотя бы были похожи на отцовские: у отца глаза были не обычно карие, а медово-карие с зеленоватым оттенком. Но как я ни пыталась себя убедить или накраситься, глаза оставались карими, пока однажды я случайно не разревелась, сидя напротив зеркала: глаза стали светлее, в них появился отлив медового с зеленым, как у отца, только он был не таким выраженным, практически еле заметным. Наконец я успокоилась, все же они не совсем карие, в них есть зеленоватый оттенок, правда, появлялся он только после долгих рыданий и продолжительных слез: они становились светлее только в минуты отчаяния, словно страдание было отбеливателем, необходимой платой за «красивое».

Голубым был даже домашний göz monjuk, главный атрибут любого азербайджанского дома: голубой глаз с маленьким черным зрачком посередине, или, как его называют некоторые имамы, око сатаны. Именно его вешали в каждом доме над входной дверью, чтобы никого не сглазили, булавки с маленьким глазом можно было увидеть на маленьких детях, в небольших магазинах и в мастерских местных художников в İçərişəhər2, с самого детства самым страшным, что могли сделать чужие, был сглаз, а потому все женщины семьи знали несколько способов уберечь себя и любимых от сглаза. Помимо маленького глаза в ходу был и узерлик3, без этой травы дом будто бы не был домом: как только последний гость закрывал дверь, мать доставала щедрый пучок узерлика и поджигала его в специальной чаше. Приятнее и интереснее запаха я не ощущала за всю жизнь: он был таким одурманивающим, густым, плотным, интригующим. Не было места безопасней во всем мире, чем сидеть в густых клубах узерлика, пока мать окутывает тебя дымом и повторяет: «Pis gozler partasin pis gozler kor olsun»4. Каждый раз, когда лопалась сухая голова могильника, мать утверждала, что это глаза завистников. Дурные глаза объясняли практически любое несчастье в доме, любая беда происходила в доме по вине этих глаз. И было неважно, голубые они или карие, главное: добрые они или злые. Хотят ли они, чтобы красивое было красивым, а здоровое здоровым.

После летних каникул мы всегда возвращались в Россию с множеством маленьких глазиков, я с воодушевлением надевала голубые браслеты и хитро думала, что они защитят меня, если кто-то желает мне зла. Маленькие голубые амулеты помогли мне забыть о собственном цвете глаз и всегда смотреть в глаза других. У мамы были карие глаза, как и у моей сестры, как и у матери мамы, как и у сестры мамы, как и у двоюродных сестер: у всех вокруг были карие глаза.

Но самые таинственные глаза были у бабушки, матери папы, все ее фотографии были черно-белыми, как и на большом надгробии, отец никогда не говорил, какого цвета были ее глаза, конечно, легко догадаться, что они были карими, как и у всех детей. Важнее другое: ее глаза были очень добрыми. Когда мы с сестрой были маленькими и в очередное лето оказались в Баку, мама, папа, отец и дядя куда-то нас повезли, все четверо были очень серьезными и грустными. Мы ехали долго, почти целый час, пока не увидели большие надгробия серого и песочного цвета. С них на нас смотрело множество разных людей, они казались практически живыми, кто-то смотрел задумчиво, кто-то печально, кто-то улыбчиво, мы шли мимо случайных людей, пока не уперлись в ограду. Там было три лица: мать папы, отец папы и папина бабушка (теперь там четыре, включая его сестру), взрослые начали плакать, папа и дядя словно стали маленькими мальчиками, они беспомощно опирались на надгробие и утирали слезы, мягко гладили надгробные очертания, будто материнские плечи. Могилы были покрыты сухой травой: они совсем заросли, взрослые дети приезжали раз в год, и то с большим трудом. Дядя решил поджечь траву, и тут все вспыхнуло: трава загорелась моментально: с надгробий родители укоризненно смотрели на старшего сына, которому было лень убрать траву руками, мы с сестрой прижались к калитке и смотрели, как пламя разгорается все больше, уравнивая мертвых и живых.

Единственное, что было неизменным, – красивые глаза бабушки, они будто светились изнутри, в них осталась любовь, не исчерпанная за всю жизнь. Я никогда не видела ее живой, только мертвой и на старых фотографиях, но я знала, что она была из тех, в ком любовь никогда не кончается. У нее были большие глаза, родинка у губы, ямочки на щеках и длинные волосы ниже бедер: до конца дней она носила косы, ухаживать за которыми было очень непросто, ей приходилось ставить большой металлический тазик посреди комнаты, наполнять его предварительно подогретой водой, ставить табуретку и в полусогнутом состоянии мыть голову, поливая из ковша. Сложнее всего было заплетать и расплетать густые черные волосы. Из-за своей длинноволосой матери отец запрещал нам стричь наши волосы: они должны были быть длинными, потому что только длинные волосы считались красивыми.

Каждый день она вставала в пять утра, чтобы сбегать к своей маме, живущей в пяти минутах от их с мужем дома, и приготовить ей завтрак. За такие побеги ей приходилось платить своим телом: каждый выход из дома превращался в очередной синяк, свидетельство ярости мужа, ведь ему казалось, что все мужчины вокруг возжелают его жену. Если он ловил случайный мужской взгляд, брошенный на супругу, вечер для нее тут же преобразовывался в тугой черный узел ткани, смоченный холодной водой и приложенный к лицу, к животу и к спине. Ничто не успокаивало его: даже умер он, глядя на фотографию жены, наблюдая за ней уже после ее смерти. Вот и здесь они лежали рядом: его злые и сухие глаза напряженно следили за всяким прохожим, а она любовно посматривала на калитку в ожидании своих детей, ее главного утешения, единственной радости.

Интересно, почему глаза восточной женщины должны были быть черными и бездонными, как Кааба5? Почему глаза женщины не должны иметь дна? А только вмещать мир без права его изменить. Разве мир существует, когда глаза оказываются закрыты?

Не дурной ли глаз сделал так, что я перестала расти, а мое тело стало разрушаться? Я думала, что болезнь берет только большое, но она забрала и глаза: как-то раз я проснулась и поняла, что мир замедлился. Словно кто-то изменил скорость воспроизведения, пространство казалось рваным, как неотправленные любовные записки, распадающимся, пока, наконец, невролог не раскрыл тайну. Оказалось, что это глаз: зрачок дергался и двигался рывками, словно забыл, как нужно перемещаться. Вместе с ним оказался разорванным и замедленным мир: без очков он еще и был очень размытым, обнаруживая только крупные детали и яркие пятна. С самого детства у меня было плохое зрение, мать таскала меня по окулистам, покупала самые разные очки, начиная от черных очков с точками, заканчивая очками с диоптриями, единственное, что мне разрешалось поедать в огромных количествах, была фиолетовая черника, после которой рот оказывался темным, несколько дней свидетельствуя о совершенном. Были испробованы все известные человечеству аппараты для глаз, включая старые машины от косоглазия и синоптофоры. Каждую неделю я послушно приходила в кабинет детского окулиста, чтобы посидеть на неудобной кушетке, соединяя кота и его хвост, верхушку и низ елки, звезду, самолет и ракету. Ездила на другой конец города, чтобы смотреть на разбросанные по экрану цветные точки и пятна, но зрение все равно падало, с каждым днем мир становился все менее надежным и четким. Поэтому у меня очень рано появились очки: самые первые очки были в красной оправе с леопардовым футляром и черной тряпкой для протирания из микрофибры, мне нравилось носить их, потому что мое лицо заметно менялось, я выглядела старше и могла видеть мир таким, каким его видели остальные, – четким. Вторые и самые долгие очки были не очень красивыми, не помню, почему мы выбрали их, может, потому, что они были не очень дорогими: два ровных прямоугольника в бордовой оправе. Некрасивые очки изрядно подпортили мне подростковые годы, я и так была главной девочкой для битья, ч***ой, ч*******ой, ботаничкой, а тут еще и уродливые бордовые очки, но, в отличие от подруг и окружающих, очки, как и книги, никогда не подводили меня. Они всегда ждали, когда я вернусь в их мир, когда открою очередную книгу или возьму их с прикроватной тумбочки, ждали, когда я снова открою глаза.

Детей в очках было немного, но всякий очкарик, встречаясь глазами с собратом или сестрой по несчастью, понимающе кивал головой и с интересом рассматривал чужое приспособление. Интересно, что в моей многочисленной семье не было ни одного ребенка в очках, кроме меня, из‑за чего биби твердо решила, что виной всему книги, которые я слишком много читаю. От кого достались плохие глаза, так и осталось неизвестным, ведь у всех остальных в семье зрение было отменным.

Несколько раз мама пыталась заставить меня надеть линзы: особенно если мы собирались на очередную свадьбу, ведь свадьбы были не просто главным развлечением, но и единственным способом продемонстрировать диаспоре повзрослевшую и уже не маленькую дочь, которую следовало выдать замуж. А потому все были одеты не просто торжественно, а так, будто это последний пир на земле накануне Судного дня. Все золотые украшения семьи неминуемо оказывались надеты на дочерей, никто не жалел денег на красивые прически, макияж и длинные платья в пол. Платьям полагалось быть не просто блестящими и яркими, но обязательно целомудренными. Бюст, декольте и красивая грудь ни в коем случае не должны были стать общественным достоянием, как, впрочем, и длинные оголенные ноги. Тело было позволено демонстрировать так, чтобы окружающим стало ясно, что девушка не просто юная и здоровая, но еще и невинная. Всякий раз, собираясь на свадьбу, мать начинала меня упрашивать снять уже наконец свои очки и надеть линзы, хотя бы раз в жизни, чтобы немного быть посимпатичнее обычного.

bannerbanner