
Полная версия:
Потусторонние истории
Наконец настал день отъезда. Она боялась, что им не удастся уехать, что в последний момент что-то помешает, что врачи приберегли один из типичных своих подвохов, но ничего не произошло. Они доехали до вокзала и сели в поезд; его усадили в кресло, накрыв колени пледом и подложив под спину подушку, а она, высунувшись из окна, без сожаления махала на прощание знакомым, которые вплоть до того дня ей совсем не нравились.
Первые сутки прошли вполне сносно. Муж немного приободрился, развлекаясь тем, что смотрел в окно или на попутчиков в вагоне. На второй день он утомился и стал выказывать раздражение по поводу бесцеремонного взгляда веснушчатой девочки со жвачкой. Пришлось объяснить матери ребенка, что муж ее очень болен и его лучше не беспокоить. Просьба оскорбила материнские чувства дамы, которые, очевидно, разделил весь вагон…
В ту ночь муж плохо спал, а наутро она с ужасом обнаружила у него жар – ему стало хуже. День тянулся медленно, то и дело перемежаясь мелкими неудобствами, связанными с путешествием. На его утомленном лице она подмечала реакцию на каждый толчок и скрип вагона, пока ее саму не затрясло от вызванной сопереживанием усталости. Она чувствовала, что и остальные пассажиры наблюдают за ним, и все время пыталась встать между мужем и строем любопытных глаз.
Веснушчатая девочка не отставала, как назойливая муха; ее не отвлекли ни сладости, ни книжки с картинками: она закинула ногу на ногу и невозмутимо уставилась на больного. Проходивший по вагону проводник поинтересовался, не надо ли помочь, видимо поддавшись давлению благонамеренных пассажиров, которых так и распирало от желания «хоть что-нибудь сделать»; нервный мужчина в кипе вслух засомневался, не грозит ли близость больного здоровью его жены.
Часы тянулись в томительном бездействии. Ближе к сумеркам она подсела к нему, и он накрыл ее руку своей. Прикосновение испугало – он словно звал откуда-то издалека. Она беспомощно взглянула на мужа, и его ответная улыбка отозвалась в ней острой болью.
– Очень устал? – спросила она.
– Не очень.
– Скоро приедем.
– Да, скоро.
– Завтра в это время…
Он кивнул, и оба замолчали. Позже, уложив его и забравшись на свою полку, она подбадривала себя мыслью, что до Нью-Йорка осталось меньше суток. Вся ее семья придет встречать их на вокзал – она представляла себе их круглые спокойные лица и надеялась, что они не начнут слишком нахваливать его бодрый вид и уверять, что он вот-вот поправится. За длительное общение с больным она научилась деликатно проявлять сочувствие и теперь осознавала, насколько топорно привыкли выражать свои чувства в ее семье.
Внезапно ей почудилось, что он ее зовет. Она отодвинула свою занавеску и прислушалась. Нет – всего лишь храп мужчины в дальнем конце вагона. Храп казался сальным, словно смазанным жиром. Она вновь легла и постаралась заснуть… Ей послышалось или он зашевелился? Она приподнялась, дрожа всем телом… Тишина пугала хуже всяких звуков. Что, если он ее не дозовется, что, если зовет прямо сейчас?.. С чего она взяла? Не иначе как старая привычка измотанного мозга зацикливаться на самом ужасном из предчувствий… Она высунула голову и прислушалась – увы! Расслышать его дыхание среди остальных пар легких вокруг было невозможно. Ей очень хотелось встать и посмотреть, но она понимала, что лишь поддастся ложному порыву мнительности, и боялась его побеспокоить… Мерное покачивание занавесок напротив подействовало успокаивающе; она вспомнила, как пожелала себе приятных снов. В конце концов, не в силах тревожиться дольше, она последним усилием воли отогнала от себя все страхи и, повернувшись на бок, уснула.
Она с трудом приподнялась, глядя на рассвет за окном. Поезд мчался через голые холмы, сгрудившиеся на фоне безжизненного неба. Пейзаж походил на первый день сотворения мира. В вагоне было душно, и она приоткрыла окно, впуская нетерпеливый ветер. Затем взглянула на часы: семь утра, скоро все начнут просыпаться. Она наспех накинула платье, кое-как пригладила растрепавшиеся волосы и скользнула в уборную. Умывшись и одевшись как следует, она повеселела. Ей всегда стоило больших усилий не быть бодрой по утрам. Щеки приятно покалывало под грубым полотенцем, а чуть намокшие волосы распушились у висков. Каждый дюйм ее тела был упруг и полон жизни. Всего каких-нибудь десять часов – и они дома!
Она шагнула к полке мужа: настал час его утреннего молока. Шторка на окне была опущена, и в сумерках занавешенного купе она едва различала, что он лежит на боку, отвернувшись к стене. Она перегнулась через него, чтобы поднять шторку, и случайно коснулась его руки. Рука была холодной…
Она наклонилась ближе и дотронулась до плеча, зовя мужа по имени. Он не шелохнулся. Она позвала громче и легонько потрясла за плечо. Он продолжал лежать неподвижно. Она взяла его руку в свою – та безжизненно выскользнула. Безжизненно?.. У нее перехватило дыхание. Надо срочно проверить! Подавшись вперед, она торопливо, борясь с тошнотой, взяла его за плечи и развернула. Его голова запрокинулась, лицо выглядело маленьким и гладким; он смотрел на нее немигающим взглядом.
Некоторое время она не смела шелохнуться, продолжая держать его за плечи и глядя ему в глаза, и вдруг резко отпрянула: желание закричать, позвать на помощь, убежать едва не захлестнуло ее. Однако она сдержалась. Не дай Бог! Если станет известно, что он умер, их высадят на первой же остановке…
Однажды она уже наблюдала, как мужчину и женщину, у которых в поезде умер ребенок, высадили на каком-то полустанке. Она видела их на платформе – они стояли с мертвым ребенком на руках; она навсегда запомнила застывший взгляд, которым они провожали уходящий поезд. Теперь то же самое грозило ей. Скоро и она может оказаться на полузабытой платформе, одна с трупом мужа… Все что угодно, только не это! Немыслимо! Ее трясло, как затравленного зверя.
Она съежилась, почувствовав, как поезд замедляет ход. Станция! Перед глазами возникли несчастные родители на безлюдной платформе… Она рывком опустила оконную шторку, чтобы не видеть мужнина лица.
Голова кружилась; она присела на край полки как можно дальше от его вытянутых ног и плотнее задернула шторы, создав внутри какой-то замогильный полумрак. Надо сосредоточиться. Во что бы то ни стало скрыть факт его смерти. Но как? Сознание парализовало: она не могла ни думать, ни сопоставлять. Единственной мыслью было тупо просидеть там ведь день, крепко сжимая шторы…
Проводник убрал ее постель; по вагону начали ходить люди; дверь в уборную попеременно запирали и отпирали. Она попыталась взять себя в руки. Наконец с неимоверным усилием ей удалось встать, выйти в проход и плотно задернуть за собой занавески. Заметив, что от покачивания они немного расходятся, она отколола от платья булавку и скрепила их. Так безопаснее. Она оглянулась и увидела проводника, который явно за ней наблюдал.
– Не проснулся еще? – спросил он.
– Нет, – еле слышно ответила она.
– Я приготовил ему молока. Вы просили к семи.
Она молча кивнула и скользнула на свое место.
В половине восьмого поезд подъехал к Буффало. К этому времени все пассажиры встали и оделись, полки были сложены на день. Каждый раз, проходя мимо с ворохом простыней и подушек, проводник косился на нее. Наконец он не выдержал:
– Ваш муж не собирается вставать? Нам велят убирать полки как можно раньше.
Она похолодела от страха. Поезд как раз тормозил у платформы.
– Погодите н-немного, – дрожащим голосом пробормотала она. – Пусть сначала выпьет молока. Вы не могли бы его принести?
– Принесу. Как только отъедем.
Когда поезд тронулся, проводник принес молоко. Она взяла стакан и продолжала сидеть, растерянно глядя на него: мозг медленно перебирал одну идею за другой, словно прыгая по камням, находящимся далеко друг от друга в бурлящем потоке. Наконец она сообразила, что проводник все еще выжидательно стоит рядом.
– Хотите, я дам ему сам? – предложил он.
– О нет, нет! – воскликнула она, вскочив на ноги. – Он… он, кажется, еще спит…
Она дождалась, пока проводник отойдет, отстегнула булавку и проскользнула за штору. Из полумрака на нее смотрело лицо мужа, похожее на мраморную маску со стеклянными глазами. Взгляд ужасал. Она протянула руку и закрыла веки. Затем вспомнила про стакан с молоком, который держала в другой руке: что ей с ним делать? Сначала подумала выплеснуть его в окно, но тогда пришлось бы наклониться над телом и приблизить к его лицу свое. Лучше уж выпить самой. Она вернулась на место с пустым стаканом, и вскоре проводник пришел его забрать.
– Не пора сложить его полку? – спросил он.
– Нет еще… пока нет. Он очень слаб. Можно ему не вставать? Доктор порекомендовал как можно больше лежать.
Проводник почесал в затылке.
– Ну, раз уж такая болезнь…
Он забрал пустой стакан и ушел, на ходу объявив, что пассажиру за занавеской сильно поплохело и он встанет позже.
Она тотчас ощутила на себе сочувственные взгляды. Вскоре к ней подсела женщина с заботливой материнской улыбкой.
– Как я вас понимаю! У нас в семье перебывало немало больных. Бог даст, я смогу помочь. Вы позволите взглянуть на вашего мужа?
– О нет, нет – прошу вас! Его лучше не беспокоить.
Дама приняла отказ снисходительно.
– Как хотите, конечно, но непохоже, чтобы у вас было много опыта ухода за больными, и я бы с удовольствием помогла. Вы обычно что предпринимаете, когда мужу так нездоровится?
– Я… я даю ему выспаться.
– Долгий сон, знаете ли, здоровья не прибавит. Он лекарства какие-нибудь принимает?
– Д-да.
– И вы его не будите?
– Бужу.
– Когда следующий прием?
– Через… два часа.
Ответ даму явно разочаровал.
– На вашем месте я давала бы чаще. Своих я, по крайней мере, вылечивала именно так.
Ей чудилось, что все на нее смотрят. Проходившие в вагон-ресторан бросали любопытные взгляды на закрытые шторы. Мужчина с выступающим подбородком и глазами навыкате даже остановился и заглянул в щель. Веснушчатая девочка, вернувшись с завтрака, останавливала проходивших мимо и объявляла громким шепотом: «Он очень болен». Один раз появился кондуктор, чтобы проверить билеты. Она забилась в свой угол, неотрывно глядя в окно на проносящиеся мимо деревья и дома – бессмысленные иероглифы нескончаемого папируса…
Время от времени поезд останавливался, и вновь входящие непременно косились на задернутые шторы. По проходу шло все больше и больше людей – в ее сознании их лица начали сливаться в причудливые образы…
В какой-то момент от туманной массы лиц отделилось одно, принадлежавшее толстому джентльмену со складками на животе и полными бледными губами. Он устроился на сиденье напротив, и она заметила, что одет он в черную мантию с испачканным белым воротничком.
– Мужу сильно нездоровится, а?
– Да.
– Ох уж! Вот не повезло, верно?
Апостольская улыбка обнажила золотые зубы.
– Хотя, знаете ли, – продолжал он, – болезней не бывает. Как вам такая мысль, а? Да и сама смерть – не более чем обман наших неотесанных чувств. Стоит впустить в себя святой дух, пассивно покориться божественной силе – как болезни и прекращение бытия для вас перестанут существовать. Если позволите, я оставлю вашему мужу почитать этот небольшой буклет…
Лица вновь слились в неразличимый поток. Она смутно помнила, как дама с участливой улыбкой и мать веснушчатой девочки жарко спорили о преимуществах приема нескольких лекарств одновременно по сравнению с поочередным приемом; дама утверждала, что конкурентный метод экономит время, ее собеседница возражала, мол, в таком случае невозможно определить, какое из лекарств возымело эффект. Их голоса беспрерывно гудели, как нескончаемый звон колокольных буев, несущийся сквозь туман… То и дело с каким-нибудь вопросом подходил проводник; она его не понимала, но отвечала, видимо, впопад, так как он снова уходил. Каждые два часа дама с заботливой улыбкой напоминала ей, что пора дать мужу капли; люди покидали вагон, их места занимали другие…
Голова шла кругом, она пыталась ухватиться за проносившиеся мысли, однако они выскальзывали, как ветви кустов из рук на краю разверзшейся под ней пропасти. Неожиданно сознание прояснилось, и она живо представила себе, что ее ждет по прибытии в Нью-Йорк: тело мужа совсем остынет и кто-нибудь обязательно догадается, что он мертв с самого утра.
Она принялась лихорадочно соображать: «Если я не удивлюсь, они сразу заподозрят неладное. Начнут задавать вопросы, и если я открою им правду, мне не поверят – никто не поверит! Какой кошмар…» Она сидела и повторяла про себя: «Я должна сделать вид, что ничего не знала. Обязательно притвориться удивленной. Отодвину штору, загляну к нему как ни в чем не бывало – а потом закричу». Однако она чувствовала: правдоподобно закричать будет трудно.
Постепенно в голову хлынули новые, более неотложные мысли: она пыталась упорядочить и сдержать их, но они назойливо осаждали ее, как школьники под конец жаркого дня, когда уже не оставалось сил, чтобы их угомонить. В сознании все путалось, ее мутило от страха забыть свою роль, выдать себя каким-нибудь неосторожным словом или взглядом.
«Надо сделать вид, что я ничего не знала», – без конца твердила она, пока слова не лишились смысла, и тогда она стала повторять их механически, как заклинание. Внезапно она услышала собственный голос: «Я не помню! Я не помню!»
Собственный голос прозвучал так громко, что она в ужасе огляделась; но никто, казалось, ее не слышал. Блуждающий по вагону взгляд задержался на шторах, за которыми лежал муж, и она принялась рассматривать повторяющиеся арабески на складках тяжелой ткани. Линии замысловатого узора пересекались и путались; она пристально всмотрелась в ткань, и та вдруг стала прозрачной, а сквозь нее проступило лицо мужа – его омертвевшее лицо. Она попыталась отвести взгляд, но глаза не двигались, ее голову будто зажали в тиски. Наконец, из последних сил, дрожа от напряжения, она сумела отвернуться, однако это не помогло: его лицо, маленькое и гладкое, смотрело прямо на нее, повиснув в воздухе между ней и сидевшей напротив женщиной с накладными косами. Она безотчетно подняла руку, чтобы отстранить лицо, и вдруг коснулась его гладкой кожи. Подавив крик, она подскочила на месте. Женщина с накладными косами недоуменно завертела головой. Чтобы как-то оправдать свои движения, она привстала и потянулась за своей дорожной сумкой на багажной полке. Она открыла сумку, заглянула внутрь и, опустив руку, схватила фляжку мужа, которую сунула туда в последний момент перед отъездом. Она защелкнула сумку и закрыла глаза… его лицо не замедлило возникнуть между зрачками и веками, как восковая маска на фоне красной завесы…
По телу пробежала дрожь. Уснула она или потеряла сознание? Ей казалось, что прошло несколько часов, но в вагоне было по-прежнему светло, и попутчики сидели в тех же позах, что и раньше.
Внезапно она сообразила, что с самого утра ничего не ела. Мысль о еде вызвала отвращение, но она страшилась нового обморока и, вспомнив о печенье в сумке, достала одно и съела. Едва не подавилась сухими крошками и спешно отпила глоток бренди из мужниной фляжки. Жжение в горле подействовало успокаивающе, на мгновение притупив боль в нервах. Вскоре по телу растеклось благодатное тепло, словно ее обдало мягким ветерком; душившие страхи ослабили свою хватку, растаяв в обволакивающей тишине – тишине, убаюкивающей, как покой летнего дня. Она уснула.
Сквозь сон она чувствовала стремительный бег поезда. Будто сама жизнь подхватила ее с неистовой, неумолимой силой и бросила во мрак, ужас и трепет перед неизвестностью. Теперь стихло все вокруг – ни звука, ни пульса… Настала ее очередь умереть и лечь с ним рядом с таким же гладким, обращенным вверх лицом. Как же тихо! И все же она слышала приближающиеся шаги – шаги тех, кто заберет их отсюда… Она почувствовала внезапную вибрацию, несколько сильных толчков – и новое погружение в темноту. На этот раз в темноту смерти – черный вихрь, в котором оба они кружились, как листья, по жуткой, раскручивающейся спирали, с миллионами и миллионами других покойников…
* * *Она в ужасе очнулась. Зимний день угас, и в вагоне зажгли свет. Пассажиры пришли в движение; медленно приходя в себя, она видела, как они собирают вещи. Женщина с накладными косами вышла из уборной, неся в бутылке чахлый вьюнок; приверженец Христианской науки[2] поправлял манжеты. Проводник шел по проходу, безучастной щеткой смахивая с одежды пыль. Безликая фигура в фуражке с золотой лентой спросила билет ее мужа. Она услышала окрик «Экспресс-багаж!» и бряцанье металла, когда пассажиры отдавали свои бирки.
Вскоре вид за окном сменила покрытая копотью стена: поезд въехал в Гарлемский туннель. Они прибыли на место. Через несколько минут она увидит своих родных, радостно пробирающихся сквозь толпу на вокзале. У нее отлегло от сердца. Самое ужасное позади…
– Давайте, что ль, его уже поднимать? – спросил проводник, коснувшись ее рукава.
Он вертел в руках шляпу ее мужа, рассеянно водя по ней щеткой.
Она посмотрела на шляпу и хотела ответить, но вагон вдруг потемнел. Она вскинула руки, пытаясь за что-то ухватиться, и, ударившись головой о койку мертвеца, упала ничком.
1899
Молитвы герцогини

I
Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что скрывается за вытянутыми ставнями старых итальянских особняков, за этой неподвижной маской – гладкой, немой, двусмысленной, похожей на лицо священника, за которым роятся тайны исповеди? Другие дома открыто повествуют о том, что происходит в их стенах; они подобны мембране, у самой поверхности которой пульсирует жизнь, в то время как старый палаццо на узкой улочке или вилла на поросшем кипарисами холме непроницаемы, как смерть. Высокие окна похожи на слепые глазницы, огромная дверь – на сомкнутый рот. Внутри может искриться солнечный свет, благоухать аромат мирта и по всем артериям огромного каркаса растекаться жизнь, а может укрываться смердящее одиночество, где летучие мыши селятся в расщелинах камней, а ключи ржавеют в невостребованных дверях…
IIСтоя в лоджии с выцветшими фресками, я глядел на аллею, испещренную стрелками кипарисовых теней, на герцогский щит и треснутые вазы у ворот. Ровный полуденный свет заливал парк, фонтаны, портики и гроты. Под балюстрадой, покрытой тончайшим слоем серебристого лишайника, начинались виноградники – они сбегали к изобильной долине, зажатой между холмами.
– Покои герцогини – там, чуть подале, – прошамкал старик.
Я в жизни не встречал людей старее; он казался таким ветхим, что походил скорее на реликвию, чем на живого человека. Единственное, что худо-бедно увязывало его с реальностью, был интерес, с которым его ископаемые глазки неотрывно следили за карманом, откуда я, когда входил, вынул лиру для сынишки привратника. Все так же не спуская глаз с моего кармана, старик продолжил:
– В покоях герцогини за двести лет ничего не поменялось.
– Разве здесь с тех пор никто не жил?
– Никто, сэр. Нынешний герцог проводит лето на Комо.
Я отошел на другую сторону лоджии. Сквозь развесистые ветви подо мной, как белозубая улыбка, мелькнули белые крыши и купола.
– Это Виченца?
– Proprio![3] – Старик вытянул руку, такую же худую, как у образов на едва различимых фресках. – Видите крышу, вон там, слева от базилики? Со статуями, похожими на взлетающих птиц? Это палаццо герцога, построенное самим Палладио[4].
– А сюда герцог не наведывается?
– Никогда. Зимой они в Риме.
– Значит, палаццо и вилла всегда закрыты?
– Как видите.
– И давно так?
– Сколько себя помню.
Я заглянул старику в глаза: они ничего не выражали, как потускневшие металлические зеркала.
– Видимо, очень давно, – невольно вырвалось у меня.
– Да, давненько, – согласился он.
Я оглянулся на сад. Между кипарисами, прорезавшими солнечный свет, как базальтовые колонны, пестрели в кадках буйно разросшиеся георгины. Над лавандой кружили пчелы; на скамейках грелись ящерицы и то и дело исчезали в трещинах высохших каменных чаш. Повсюду угадывались следы неподражаемого садового искусства, утраченного в наш скучный век. Вдоль тропинок, как ряды нищих попрошаек, тянулись облупившиеся статуи; из кустов ухмылялись бюсты фавнов, а над зарослями калины возвышалась стена с нарисованными руинами часовни, переходящими в ярком, искрящемся воздухе в настоящие развалины. Солнечные блики ослепляли.
– Пройдемте внутрь, – предложил я.
Мой провожатый толкнул тяжелую дверь – притаившийся там холод резанул, как нож.
– Покои герцогини, – возвестил старик.
Те же выцветшие фрески на стенах и потолке, те же бесконечные узоры скальолы под ногами. Искусно инкрустированные перламутром секретеры из черного дерева чередовались с потускневшими золочеными постаментами, поддерживающими китайских чудовищ. С полотна над камином надменно взирал поверх наших голов господин в испанском камзоле.
– Герцог Эрколе II, – пояснил старик, – кисти Генуэзского священника[5].
Бледное, как у восковой фигуры, лицо с узкими бровями, вздернутым носом и полуприкрытыми веками было словно вылеплено руками священника; размытый контур губ принадлежал человеку скорее тщеславному, чем жестокому: придирчивый рот, вечно готовый изловить речевую ошибку, как ящерица муху, – но неспособный складываться в твердое «да» или «нет». Одна рука герцога покоилась на голове обезьяноподобного карлика с жемчужными сережками и в фантастическом наряде; другая перелистывала страницы фолианта, лежащего на черепе.
– Пожалуйте в опочивальню герцогини, – позвал старик.
Здесь ставни пропускали лишь две узенькие полоски света: два золотистых луча, которые тут же поглощал призрачный мрак. На помосте высилось брачное ложе, зловещее, формальное; балдахин был приподнят, меж штор истекал кровью Христос, а с холста над каминной полкой нам через всю комнату улыбалась дама.
Старик открыл ставни, и я смог разглядеть портрет. Что за дивное лицо! В нем подобно ветерку на июньском лугу искрился смех и чувствовалась какая-то особенная мягкость, словно податливую богиню Тьеполо[6] втиснули в платье семнадцатого века.
– После герцогини Виоланты здесь никто не спал, – сообщил старик.
– Герцогини Виоланты?..
– Здешней госпожи – первой жены герцога Эрколе II.
Он достал из кармана ключ и отпер дверь в дальнем конце комнаты.
– Дальше часовня. Здесь выход на балкон герцогини.
Следуя за ним, я обернулся – герцогиня проводила меня едва заметной улыбкой.
Я ступил на шершавый пол украшенного лепниной балкона над часовней. Между пилястрами плесневели битумные святые, искусственные розы в вазах у алтаря посерели от пыли, а под ажурными розетками свода примостилось птичье гнездо. Перед алтарем стояли в ряд несколько кресел и коленопреклоненная скульптура, при виде которой я невольно отпрянул.
– Герцогиня Виоланта, – шепотом пояснил старик. – Работа кавалера Бернини[7].
Образ женщины в бархатной накидке и воздушных кружевах, с возведенными к небу руками и обращенным к табернаклю лицом совершенно потрясал. Неподвижное присутствие, застывшее в молитве перед заброшенной святыней, вызывало бурю чувств. Лица я видеть не мог и гадал, скорбь или благодарность заставили ее поднять руки и устремить взор к алтарю, где мраморным мольбам никогда не вторила живая молитва. Я спустился за своим проводником по ступеням, в волнении ожидая увидеть мистическое воплощение земных прелестей гениальным художником, – Бернини был в этом отношении непревзойденным мастером. Во всем облике герцогини ощущался небесный бриз, трепещущий в ажурных кружевах и выбивавшихся из прически локонах. Скульптор изумительно уловил изящный наклон головы, нежную линию плеч. Я обошел скульптуру и заглянул ей в лицо… О ужас! Никогда еще ненависть, мятеж и агония до такой степени не смешивались в одном застывшем человеческом лице.
Старик перекрестился и шаркнул по мрамору.
– Герцогиня Виоланта, – повторил он.
– Та же, что на портрете?
– Э-э, да, та же самая.
– Но… что у нее с лицом?
Он пожал плечами и отвел свой невидящий взгляд. Потом огляделся по сторонам, схватил меня за рукав и прошептал:
– Оно таким не было.
– Оно… что?
– Лицо – таким жутким.
– Лицо герцогини?
– Нет, статуи. Оно изменилось после…
– После чего?
– После того, как ее сюда водрузили.
– Вы хотите сказать, лицо статуи изменилось?!
Он принял мое потрясение за недоверие и обиженно отпустил рукав.
– Ну, так говорят. Я всего лишь повторяю, что слышал. Почем мне знать? – Он вновь зашаркал по мраморному полу. – Негоже тут задерживаться, никто сюда не заходит. Больно уж холодно. Но господин велели «все показать».
Я звякнул лирами.
– И уверяю вас, что хочу все посмотреть и послушать. Тем более эту историю… Кто вам ее поведал?



