скачать книгу бесплатно
– Не задерживайте очередь, господин Кибельпотт. Опустите палец на штемпельный валик, потом – на психо-диск.
Честно, я в душе не чаю, что такое «штемпель», но суть понял. Не дурак. Облизываю губы и разминаю руку – ту, которой сейчас потянусь к валику-подушечке.
– Не смажьте чернила, – отзывается констебль. – Если отпечаток не будет похож на тот, что в документах, то…
Сам знаю, что. А вот тебе лучше не знать.
Подушечка должна быть прохладной на ощупь, но я ее не чувствую. А вот палец, напротив, руку холодит. Быстро остывает, зараза. Ну и что там? Кажется, окрасился. Хотя как тут быть уверенным, раз не ощущаешь прикосновения?
Было бы странно, ощущай я им что-то. Палец-то мертвый – ничуть не живее самого Кибельпотта, которому принадлежал. Стараюсь двигаться естественно, как если бы не удерживал обрубок внутри исцарапанной перчатки.
Кусочек настоящего Вилли оставляет на зеркальце темно-синий след. Для меня это просто овальное пятно, но для подошедшего «стального» констебля всё иначе. Под правой бровью у него – странная конструкция из кучи линз и рычажков, и он, зажмурившись невооруженным глазом, суетливо склоняется над шкатулкой.
Дергает рычажки – и линзы тасуются, как игральные карты. Наверное, у их порядка есть смысл, но для меня это сродни колдовству. «Стальной» упорно крутится над запачканным зеркальцем, а потом, вздохнув – над страницей в документе, где тоже есть отпечаток.
Его при жизни делал сам Вилли.
– Совпадают, господин главный инспектор.
Я расплываюсь в довольной улыбке. А ты чего ожидал, господин главный хмурый чёрт?
– Уверен? Проверь еще на психику, а вы, – понижает голос тот, обращаясь ко мне, – еще раз положите палец на психо-диск!
– Это мне снова пачкаться, кум? – скрещиваю руки на груди, суя их под полы куртки. – Сколько можно?
В очереди уже недовольно бухтят. Слышу за спиной цоканье языка, нервное топтание… Кто-то, набравшись смелости, даже повторяет мой вопрос – уже более возмущенно:
– Да сколько можно, господаре?!
Умничка. Эти люди нравятся мне не больше прочих…
– Нет, сразу на психо-диск. Побыстрее!
…но их шумная толкотня бывает полезна. Например, можно успеть спрятать какую-нибудь мелочь.
Скажем, обрубок пальца.
Зеркальце на ощупь – что лёд. Кажется, самую малость передержишь палец, и он прилипнет, как язык к дверной ручке в лютый мороз. Говорят, менталь раскаляется, тронь его упырь или одержимый – и тут уж даже самый крепкий поморщится. А пусть и не подаст виду… Всё равно напрасно. Легаши, может, не самые умные товарищи, но уж запах паленой кожи ни с чем не спутаешь.
Я, к счастью, не упырь. Да и бес надо мной не властен… вроде. Однако и человеком меня назвать с уверенностью нельзя. И как узнать заранее, расплавит тебе кожу или нет, когда даже спросить не у кого? Сложно предсказывать будущее, когда даже решить не можешь окончательно – исключение ты или ошибка.
Я держусь невозмутимо. Разве что щека подрагивает предательски. Чешу ее без желания – но с таким мстительным усилием, словно это она во всем виновата. Она, а не мои расшатанные нервы.
– Ну что, кум, – щека горит в том месте, где ноготь был особенно груб, – теперь-то могу идти?
Латунный констебль не отвечает. Только захлопывает шкатулку досадливо и сует в карман.
Впереди – морёно-деревянный проем, ярко-плафонный и теплый. За ним – бесцветная улица, где пропадают за ограждением редкие пассажиры. Пропадали, пока я не устроил затор… Прибехровье пахнет влажными сумерками. С примесью угольной пыли и кислятины масла. Казалось бы – вот оно, дерзай! Но какое-то трусливое сомнение держит меня за пятки, не давая сойти с места. Будто окоченевшие руки Вилли Кибельпотта проросли сквозь пол, желая вернуть откушенный от них кусочек. У меня нет выбора – маслорельс обратно не пойдет, только дальше и дальше к центральному вокзалу, людному и яркому. Но я должен побыть в тишине. Собрать половинки себя воедино.
В грудь тыкается документ на въезд. Красный, с косым крестом. Это подстегивает – и я срываюсь с места, пропадая в незнакомом городе. Вдогонку мне летят слова констебля, но мысли мои слишком зациклены, чтобы уловить еще и чужие. Последнее, что я помню – низко надвинутый шлем с желтой кокардой и губы, шевелящиеся вслед.
ГЛАВА 2. Прибехровское радушие
Бруг.Рюень, 649 г. после Падения.
Банды – бич любого крупного города, салаги. Но нигде и никогда преступность не была так годно организована, как в Бехровии – великане средь всех людских поселений. Впрочем, и констебли не лыком шиты! Покуда жив наш народ, мы будем рубить и дознавать. Не устанем сажать сволочей в птичьи клетки.
Штепан Хламмель, главный констебль Бехровии.
Речь перед рекрутами
Прибехровье – густое нагромождение безликих зданий. Серые и одинаковые, они коптят небо сотнями труб и кажутся еще серее этим странным вечером, когда у меня окончательно сдают нервы. Башмаки рушат барханы из пыли при каждом шаге – а пыль черна от жженого угля. Чем дальше шагаешь, тем плотнее эта душная дымка облепляет: от клепаных подошв до воротника куртки. Еще крошечка – и ты уже весь состоишь из пыли.
Я вспоминаю других, сошедших здесь – людей рабочего толка. Нескладных мужчин в простой мещанской одежде, мужчин с грубыми лицами; потертых и местами пропитых. И обязательно – с гигантскими тюками вещей откуда-то из Республики. Товары, сырье для артели*, пшено на месяц вперед. Я вспоминаю и женщин, уставших и тусклых. Женщин в сдержанных бурых платьях, скрывающих всё, что есть у них ниже подбородка, – кроме сломанных ногтей и туфель, истертых ходьбой. Волосы в пучок, гостинцы, ладони в мозолях.
Прибехровье – унылое царство смога, где обитают мужчины, похожие на больших жуков, и женщины-мотыльки, что научились сливаться со стенами, грязными от сажи. Они возникают из темноты – всего на секунду – и вмиг рассыпаются в дым и гарь. Прибехровье чадит как отсыревший факел и пахнет не лучше – разве что с факелом отсырели еще и пропотевшие мужицкие тряпки, десяток крыс и старый масел-котел.
Цепь сдавливает ребра – она недовольна. Что не так?
Тут я понимаю, что целую прорву времени просто брожу. Хожу в случайных переулках как неприкаянный, сворачивая по наитию. На плечи налип слой угольной пыли, а ноги увязли в ней же по щиколотки.
Постоялый двор бы. Или пивнушку. Да хоть какую дыру – лишь бы нашелся там свободный угол. Нам с Цепью много не надо: расспросить местных, прикорнуть до утра, – а дальше искать. Искать, рыскать, отыскивать. Ух, клянусь Пра, я переверну этот город вверх дном…
Но найду тебя, мелкая дрянь. Найду, накажу и заберу обратно. И хочешь не хочешь, а будешь со мной.
Пса крев, как же путано в голове, когда делишь ее с бесом! Уймись, грязное отродье.
Итак, нужна крыша над головой. Но как тут разберешь, когда ни вывесок, ни зазывал? Вернее, таблички качаются, но покрыты толстым слоем нагара. И в окнах темно. Кажется, свет умер даже за мутными стеклами уличных фонарей.
Решаю идти по запаху. Останавливаюсь, где шел, и закрываю глаза. Теперь я один большой нос, что решительно старается не замечать ароматов отсыревших крыс и старых масел-котлов. И этот нос чует шлейф чего-то хорошо знакомого.
Спирт!
Мой сосед по черепной коробке довольно гудит. Он – кровожадная тварь, с которой я не желаю иметь ничего общего, но имею общее тело. Впрочем, некоторыми вещами мы грешим оба – например, выпивкой.
Что, отродье, Кибельпоттов бурбон раззадорил твою порочную душонку?
Лицо начинает жечь – пока только в верху лба. Но без спиртного это ненадолго. Чем дальше я крадусь по вязкому следу, тем сильнее жжется. И тем отчетливее становится запах: он утекает в узкую улочку впереди, и я бросаюсь за ним, чтобы поймать за хвост. Но вместо хвоста нащупываю разочарование: спирт пахнет не совсем спиртом, – а чьей-то пьяной глоткой.
Эта глотка хотя бы знает, где надраться. А еще закусывает вяленой пелядью.
Я попадаю в неухоженный дворик. Его убранство – груды скарба, несколько кадок с мутной водой и два скромных птичника – пустующих, но загаженных вусмерть. А посреди всего этого богатства трое мужиков зажимают женщину, настолько уже перемазанную в пыли и саже, что возраст ее можно лишь угадать. Пока я достаю папиросу, мужики заняты своими делами: один заламывает бабе руки за спиной, другой – чертыхаясь, борется с бляшкой на ремне. А третий визгливо хохочет в тени птичника, обнимая крупный металлический цилиндр. Женщина неясных лет лягается бойко – но тот, что с ремнем, и не пытается увернуться. Слишком пьян.
Цепь настороженно елозит под мышкой.
Я чиркаю спичкой, и пламя бьет по глазам – непривычно ярко для Прибехровья. Подкуриваю папиросу с другого конца, затягиваюсь… И лоб потихоньку остывает.
Жаль только, что курева надолго не хватает – облегчение приходит и уходит, как легкая слабость в ногах. А вот боль, раскалывающая лицо напополам, остается. Черт, поторопить их, что ли?
– Ау, насильники, – мой голос чуть ниже от дыма во рту, – вы скоро там? Дело есть.
Меня встречает немая сцена: все трое обернулись ко мне, на их лицах – недоумение, разве что разной степени насыщенности. Меньше всего удивлен тот, что боролся с ремнем – его бритое лицо с перекошенным носом прямо-таки брызжет агрессией:
– А ты чого, херойствовать собрался?
Жертва его пьяного желания даже перестала сопротивляться. Теперь она сверлит меня взглядом, посылая мысленный крик о помощи. Но Бругу плевать.
– Ха, – прыскаю, прежде чем затянуться снова, – я что, похож на доброго рысаря?
– Дык, значица, ты тоже отодрать евойную хочешь? – подхватывает тот, что с цилиндром.
– Вы не поняли, – закатываю глаза. – У меня к вам вопрос, только и всего.
Запыленная женщина пытается закричать, но с губ ее срывается невнятный скулеж.
– И чого ты баклуши бьешь? – бритый подтягивает портки, брякая ремнем, – Чого тебе, показать, в какую тут сторону «к черту»?
– Почти, дружище. Ты скажи-ка мне, где вы так надрались.
– Кто, сука, надрался?!
– А-а-а! – протянул хранитель цилиндра. После папиросы мои зрачки не меняются, как губу ни кусай – вот и лица его не разглядеть. Но голос звучит вполне дружелюбно. – Дык ты успокойся, Яйцо! Молодчик тоже евойного бухла хочет!
– А то, – киваю я.
– Шпала, – обращается тот к высокому парнише, держащему скулящую женщину, – ты помнишь, как рюмочную звать?
– А, ох… А! – видно, нечасто ему дают высказаться. – Рюмочную звать, э-э, «Усы бедного Генриха». Как говорил мой папуля, «лучший самогон по низким ценам». Вот так вот говорил…
А зря не дают. Рожа у него туповата, но память – ничего.
– Пойдете отсюда вдоль тех вот бочек и на выходе свернете направо. А там уже… – Шпала запинается. Глуповато улыбаясь, он тычет длинной, как жердь, рукой в сторону кадок – и совершает роковую ошибку. Женщина, которую, казалось, уже раздавила тяжесть ее положения, бодает Шпалу затылком, угодив под ребра. Шпала задыхается, а баба шмыгает под ним – и давай бежать.
– Шпала, мать твою… – доносится из-за птичника.
– Чого?! – ахает Яйцо. – Лови ее!
Шпала было метнулся вперед – да переходит на шаг, схватившись за брюхо. Яйцо, пошатываясь, добегает аж до поворота, но у конца стены тормозит, кроя сам проулок и ту, кто в нем скрылся, бранью. Только третий так и остался в тени, безучастно сжимая цилиндр.
Я же, затушив папиросу, двигаюсь через двор к «Усам бедного Генриха». Вальяжно проходя мимо Шпалы, хлопаю его по плечу: бывает, мол, не последний раз.
– А ты куда это, евойный ты сын? – дружелюбный малый уже не так дружелюбен.
Яйцо словно протрезвел от этого вопроса:
– Ты! – идет на меня, шаря на поясе. – Это из-за тебя шконка ушла!
– Как говорил мой папуля, – слова долетают откуда-то сверху-сзади, – «съел пирожок – плати должок».
Цепь настырно лезет в рукав куртки.
– Что же, господа насильники, накосячили вы, а виноват дружище Бруг?
– Кто «бруг»? Я «бруг»? – мычит Шпала. – Папуля говорил, «надо в харю бить»!
– Мне по боку, кто виноват. – Яйцо сплевывает под ноги. – Гони грошики, хиба на ремни порежу.
Вспоминаю сцену несостоявшегося надругательства, и меня пробирает хохот.
– Зачем тебе еще ремни? Ты и с одним-то не сладил!
– Ах ты ж погань! – уф, как рассвирепел. Прямо лопнет сейчас.
– Вы бы уносили ноги, дружочки, – выдыхаю я.
Цепь обеспокоенно дрожит. Однако волноваться – не ей. Ведь действие папироски кончается.
– Шпала, держи его!
А жжение возвращается стократно. И это жжение слепит. Лицо горит прямо посередине – тонкой полоской, как это бывает всегда. От темени до подбородка меня пробир-р-рает боль… Которую не описать словами. Как плавится кожа, растекаются кости, а зубы вонзаются в самое мясо головы – не рассказать. Я бы пожелал каждому пройти через это.
Говорят, к боли можно привыкнуть. Хотел бы я улыбнуться своим порванным черепом! Улыбнуться и сказать, что и вправду привык. Но полоса пылает так, будто я сунул башку в циркулярную пилу, а кто-то нажал на рубильник. Жжение теперь не где-то снаружи – оно и под кожей, и везде. Оно уходит вглубь, обжигая гортань и – можно подумать – царапая мозг.
Но потом боль уходит, а зрение возвращается. Я вижу иначе – не только спереди, но и с боков. Мои глаза – два блестящих шара. Ими я вижу испуганную харю Яйца. Теперь я выше – мои позвонки набухли и вытянулись так, что даже Шпала дышит мне в грудь. Но я не высок, а длинен.
Яйцо разевает рот, отчаянно крича. В ладони сверкнуло. Ножик.
– Чого?!
Он делает замах – и я наконец улыбаюсь. Я – чудовище со смолисто-черной шерстью. В р-р-растянутой кожаной куртке на изгибающемся теле, в штанах, обтянувших лапы… Цепь ласково трется о когти, издавая слабое «ценьк-ценьк».
Теперь пасть моя вертикальна, полна кусачих кинжалов и сочится аппетитом.
– Бес!
И тотчас бритый человечек делает замах – отскакиваю к стене. Я быстрее, чем смолисто-черные волоски, срезанные ножом. Я быстрее, чем поднятые в удивлении брови. Быстрее загнанного пульса. Быстрее ж-ж-жизни, которая проносится перед глазами того, кто видит мою потустороннюю грацию.
Изогнут пр-р-ружиной и, упершись в стену, – стреляю собой в человека. Кусок железа втыкается мне в живот, кровь моя серебрится. Но плевать, плевать, плевать! Ведь я вертикально улыбнулся! И проглотил в улыбке бритую харю. Ну же, Яйцо, мы улыбаемся вместе! Ты – костями и плотью меж моих зубов, а я – жадно жуя.
В спине чешутся удары, отвлекая от трапезы. Невеж-ж- жливо.
– Брось! Брось Яйцо! – Шпала прикладывает меня доской по хребту.
Зачем грубить? Это Бруг – груб. А я не он. Я-то могу быть послушным – бросаю Яйцо. Мне не нужен огрызок, этот пустой безголовый футляр из-под насильника.
Разгибаюсь в полный рост – выбиваю доску. Вывихнул? Прости. Цепь – вяжи.
Пока Цепь крутит Шпалу, мне хочется поболтать. Я прошу его напомнить, как пройти к «Усам бедного Генриха». Спр-р-рашиваю, сколько лет той женщине. Интересуюсь, почему он никогда не вспоминает мамулю… Шучу: с недавнего времени у меня нет губ, чтобы говорить.