banner banner banner
И даже небо было нашим
И даже небо было нашим
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

И даже небо было нашим

скачать книгу бесплатно


Я повернулась к телевизору и сделала вид, что внимательно смотрю на экран, но папа не поддался на эту уловку. Герои клипа тем временем устраивали разгром в номере мотеля.

– А на ферме… – начал папа.

Я не шелохнулась.

– Ты не могла бы на минутку выключить телевизор?

Я нашарила на письменном столе пульт, но вместо того чтобы выключить, просто до минимума убавила звук.

– На ферме больше никто не живет. И на воротах табличка «Продается».

Я тихо спросила:

– А Чезаре?

– Уехал. Я поспрашивал местных жителей, но никто толком ничего не знает. Ведь они жили очень замкнуто. – Он произнес «они» с таким выражением, словно речь шла об инопланетянах. – Продать ферму будет непросто. Дом придется снести и построить новый. Если, конечно, на это дадут разрешение. Я уверен, что большинство построек там возведены незаконно. А сам участок вряд ли кого-то заинтересует. Бабушка говорит, что они годами свозили туда камни.

Наконец он встал и похлопал себя по ногам, чтобы отряхнуть пыль с брюк.

– Пойду приму душ прямо сейчас. Совсем выдохся. Да, забыл: бабушка просила передать тебе вот это.

Он протянул мне пакет, в котором было что-то твердое. Похоже, книга.

– Было бы мило с твоей стороны, если бы ты ей позвонила. Она очень огорчена, что ты в этом году не гостишь у нее.

Я проводила его взглядом. Потом попыталась представить себе, что вижу все это: безлюдную ферму, заколоченные окна и двери, табличку «Продается».

Клип заканчивался, картинки на экране беззвучно сменяли одна другую. Это был финал, когда девушка бросает двух своих спящих приятелей и исчезает в ночи. Я не дождалась последних кадров, выключила телевизор и развернула пакет, который прислала бабушка. Там был один из ее любимых детективных романов, «Охота за сокровищами» Марты Граймс. Что за чушь, подумала я. И положила роман на комод, даже не пролистав.

2

Много лет спустя только Томмазо и я помнили о тех августовских днях. Но к тому времени мы уже стали взрослыми и давно не виделись, если не считать вечера, когда я без приглашения явилась к нему домой и он меня выгнал, а я в отместку рассказала ему о том, что случилось с Берном.

И все же в эту рождественскую ночь, в его квартире в Таранто, где он жил уже несколько лет, я сидела у него на кровати, а он был настолько пьян, что не мог пошевелиться. Он довел себя до такого состояния, что даже не мог присматривать за своей дочерью Адой, почему и позвал меня, – наверное, последнего человека на свете, у которого ему хотелось бы просить помощи. С другой стороны, он точно знал, что я, как и он, сегодня ночью буду одна. Сейчас Ада заснула на диване в гостиной, и мы разговаривали полушепотом, чтобы не разбудить ее.

Собака Медея, свернувшись калачиком, дремала у него в ногах, но при этом наблюдала за нами. В комнате светила одна только настольная лампа, на тумбочке, по другую сторону кровати. Она так и горела до утра, когда я поднялась, чтобы уйти, а в голове у меня, как осиный рой, гудело то, о чем я не знала раньше.

– Интернат был страшным местом, – сказал Томмазо.

Он цедил слова сквозь зубы, с усилием. Цвет лица у него был нездоровый, какой-то серо-бледный. Потому что нельзя столько пить, подумала я.

– Какой интернат?

– Учреждение, куда меня поместили, когда мой отец угодил в тюрьму.

– При чем тут это?

Не для того чтобы слушать про интернат, я сидела сейчас рядом с ним, а минуту назад угрожала уйти и оставить его одного с Адой, если он не решится наконец рассказать правду. Нам с ним надо было прояснить до конца что-то гораздо более важное, чем интернат, что-то, касающееся Берна, Николы, Чезаре и тех летних дней, которые мы провели вместе на ферме.

– На мой взгляд, с этого все началось, – ответил он.

– Ладно. Рассказывай.

Прежде чем начать, Томмазо дважды прижал ладони к своим исхудавшим щекам.

– Там всегда жутко воняло. Особенно в коридорах. Супом, мочой, хлоркой – в зависимости от времени суток. Или золой, после того как сторож сжигал отбросы во дворе. Мама говорила, что у меня обостренное обоняние, потому что я альбинос. Если со мной что-то было не так, она всегда говорила: «Это потому, что ты альбинос», то есть, выходит, сам виноват. Но про вонь в интернате она не смогла бы это сказать, потому что тогда ее уже не было на свете.

Я сидел на скамье между окнами и вдыхал запах собственной кожи, уткнувшись носом в прохладный сгиб локтя. О приходе Чезаре и Флорианы я узнал еще до того, каких увидел, – по запаху мыла, мятных карамелек и запашка кишечных газов. Кажется, я слегка дрожал. Неудивительно: мне было десять лет, и я ждал чужих людей, которые придут и заберут меня к себе.

Флориана села рядом, погладила мою руку, но пожимать не стала. Чезаре остался стоять. А я все еще сидел, уткнувшись носом в сгиб локтя, поэтому видел только тень Чезаре, растянувшуюся от пола к стене. Он тронул меня за подбородок, и я поднял голову. Тогда у него еще были усы, пушистые, аккуратно расчесанные усы; когда он волновался, то посасывал губу, чтобы пригладить их. Именно это он сделал, назвав свое имя. А я уже был в курсе: социальный работник сказала мне, что их зовут Флориана и Чезаре, и показала фотографию, на которой двое обнимаются на фоне желтой стены. «Очень верующие люди», – добавила она.

«Посмотри на него, – говорил Чезаре Флориане. – Не правда ли, он напоминает архангела Михаила с картины Гвидо Рени? – Потом обернулся ко мне и сказал в полголоса: – Архангел Михаил сразил ужасного дракона. Я хочу рассказать тебе его историю полностью, Томмазо. У нас будет на это время, в машине. А сейчас собери вещи».

– Но в машине он сказал только, что их дом находится на линии Архангела Михаила, то есть на линии, соединяющей Иерусалим с островом Мон-Сен-Мишель. Может, это и была вся его история.

Я пытался запомнить дорогу, запомнить, в какой стороне остался мой отец, но запутался в лабиринте узких улочек, массе одинаковых деревьев и выбеленных стен. Когда мы наконец вышли из машины, мне показалось, что меня завезли на край света.

– Я внесу вещи, – сказал Чезаре, – а ты пока иди познакомься с братьями.

– У меня нет братьев, синьор.

– Верно. Я поторопился, извини. Ты сам должен решить, как тебе называть их. А сейчас не теряй времени. Они там, за олеандрами.

Я пробрался сквозь кусты, побродил по оливковой роще, сначала поблизости от дома, потом все дальше и дальше. У меня еще не угасла безумная надежда, что я смогу сбежать и вернуться с интернат – он ведь где-то здесь, недалеко. Я никогда раньше не бывал на природе: квартал, где я жил с родителями, находился в черте города.

Я уже собирался повернуть назад, как вдруг услышал голос: «Залезай к нам!»

Я повернулся направо, налево, назад, но никого не увидел; вокруг были только деревья, далеко отстоящие друг от друга.

– Мы на тутовнике, – продолжал голос.

– Что еще за тутовник?

Тишина, затем переговаривающиеся голоса, потом звук шагов. Из тени высокого дерева с ветвями, склонявшимися до земли, вынырнула какая-то фигура. Это был мальчик примерно одного роста со мной.

– Смотри, – сказал он, – вот это дерево – тутовник.

В тени дерева было темно и прохладно. В ветвях был устроен домик, к нему вела лесенка, прислоненная к стволу. Берн разглядывал меня. Когда он дотронулся до моей щеки, я вздрогнул.

– Ты такой белокожий, – сказал он, – наверно, очень чувствительный.

– Никакой я не чувствительный.

– Ну, если ты сам так говоришь… – И он ловко взобрался по лесенке в домик. – Можешь залезть сюда, как я.

В домике, поджав под себя ноги, сидел еще один мальчик.

– Погляди, какой, – сказал Берн, однако второй мальчик едва удостоил меня взглядом. – Хоть у кого-то хватило смелости взобраться сюда.

Я посмотрел вниз.

– Да тут от земли всего ничего. У кого угодно хватило бы смелости.

– А вот Гаэтано отказался, – объяснил мне Берн. – Сказал, у него голова кружится.

– Вы сами построили этот домик?

Сооружение не казалось мне особенно прочным. Но мой вопрос остался без ответа.

– В скат играть умеешь? – спросил Никола.

– Я в покер умею.

– Это что еще за штука? Садись, мы научим тебя играть в скат.

Я уселся, поджав под себя ноги, как они. Они кое-как, перебивая друг друга, объяснили мне правила ската. До самого вечера мы не произнесли ни единого слова, помимо тех, которые нужно говорить за игрой. А потом мальчики сказали, что настало время молитвы. Я не удивился: в интернате мы тоже молились. Но я не представлял себе, насколько здесь все будет иначе. Мы спустились с дерева, пролезли через кусты олеандров и увидели беседку, где горела голая электрическая лампочка. Кто-то из двоих, кажется, Берн, обвил рукой мою шею. Я не сопротивлялся. У меня никогда не было братьев. Мне было десять лет, и до этого дня я не понимал, как мне их не хватает.

Томмазо минуту молчал. Наверное, от мысли о первом дне, проведенном на ферме, по всему его телу разлился покой. Мне было знакомо это умиротворенное чувство, которое возникало при каждом воспоминании, связанном с Чезаре.

– От его взгляда все наполнялось светом, – продолжал Томмазо, – и ферма, и равнина вокруг, и ночь, и день, но особенно – мы, мальчики. Стоило тебе во время урока вздохнуть глубже обычного, чтобы после занятий Чезаре взял тебя за плечо своей железной хваткой и сказал: ну-ка, пойдем поговорим.

Он усаживался с тобой под лиственницей и ждал – ждал, сколько потребуется, иногда целый час, – когда у тебя вырвется несколько слов, позволяющих понять, в чем дело. В десять лет просидеть столько времени со взрослым, не раскрывая рта, – это невыносимо. Я думал об остальных, собравшихся за столом: они проголодались, но не могли начать обедать без нас: а я не понимал, чего хочет от меня Чезаре. А Чезаре все ждал и ждал, он прикрывал глаза, возможно, его клонило в сон, однако его железная хватка на моем плече не ослабевала. Потом внезапно первое слово взбухало на моих губах, точно пузырек слюны. Чезаре кивком головы подбадривал меня. И за первым словом следовало второе, и в итоге я выкладывал все. Он давал мне выговориться, затем наступала его очередь. Он долго комментировал услышанное, как будто знал заранее, о чем я должен был ему рассказать. Мы с ним молились, взывая к высшему милосердию и мудрости, потом присоединялись к остальным, и в последующие несколько часов я чувствовал себя таким легким, что, кажется, захотел бы – взлетел.

Домик на верхушке тутовника был нашим единственным убежищем. Сквозь густые ветви Чезаре не мог нас разглядеть. А травма бедра, которую он получил в Тибете, не позволяла ему взбираться по лесенке. Вот почему мы проводили здесь большую часть свободного времени. Иногда Чезаре подходил к тутовнику и снизу спрашивал: «Все в порядке?» Несколько секунд он ждал ответа, вглядывался в щели между досками, но мы закрыли их мешковиной, которую стащили из сарая с инвентарем. Наконец, потеряв терпение, он уходил.

Иногда мне кажется, что растление проникло в домик на дереве вместе со мной, однако, быть может, это не так, быть может, виной всему была юность; юность, внезапно забывающая о добродетели. Конечно, это я научил Берна и Николу ругательствам, которые слышал в столовой интерната. На тутовнике мы повторяли их по очереди, чтобы как следует посмаковать. Я показал им видеоигру, которую не нашли при осмотре моих карманов: они наслаждались ею, пока не разрядились батарейки. Помню, одно время мы поспорили, кто из нас съест больше листьев, корней, семян, ягод и цветов всех растений на ферме. Мы жевали по очереди стебли герани и корни мирта, едва распустившиеся листья груши и миндаля, почки лантаны. Нас невероятно возбуждала мысль о том, кто первым найдет яд. Перед тем как вернуться к Чезаре, мы наедались приторно-сладкими тутовыми ягодами, чтобы перебить мешанину вкусов во рту.

Однажды Берн нашел за дровяным сараем раненого зайца. Мы принесли его в домик и уложили на пол. Он глядел на нас своими блестевшими, как стекло, полными ужаса глазами. И тут на нас что-то нашло.

– Убьем его, – предложил я.

– Мы будем прокляты, – отозвался Никола.

– Нет, если это будет жертва Господу, – возразил Берн.

Я схватил зайца за уши. Кончиками пальцев я почувствовал, как пульсирует кровь в его жилах, или, быть может, в моих. Берн взял ножницы и ткнул одним из концов шею зайца, но недостаточно сильно. Зверек вздрогнул и чуть не вырвался.

– Режь! – крикнул Никола. Глаза у него были бешеные.

Берн взял зайца за здоровую заднюю лапу и дернул вниз. Затем сложил ножницы и вонзил их в горло, под прямым углом, как кинжал. Острие прошило тело насквозь и показалось с другой стороны, натянув, но не прорвав кожу. Когда Берн вытащил ножницы, из горла хлынул фонтан темной крови, но заяц был еще жив, он бился у меня в руках.

Берн стоял словно окаменев, с ножницами в руках. Теперь казалось, что заяц умоляет добить его, и сделать это как можно скорее. Никола оттолкнул Берна локтем, выхватил у него ножницы, всадил их в рану, раскрыл и перерезал зайцу сонную артерию. Кровь брызнула мне в лицо; у нее был запах металла.

Зайца зарыли подальше от дома. Мы с Берном руками выкопали яму, Никола стоял на стреме. Несколько дней спустя вернувшись на это место, мы увидели там крест, сделанный из двух деревянных планок и воткнутый в землю. Чезаре ничего не сказал нам по этому поводу. Но в тот день он с долгими выразительными паузами прочитал нам отрывок из Книги Левит:

«Только сих не ешьте из жующих жвачку и имеющих раздвоенные копыта: верблюда, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас[2 - Лев. 11:4.]; и зайца, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас; и свиньи, потому что копыта у нее раздвоены и на копытах разрез глубокий, но она не жует жвачки, нечиста она для вас; мяса их не ешьте и к трупам их не прикасайтесь; нечисты они для вас[3 - Лев. 11:6–7.]».

– Нечисты. Нечисты они для вас, – минуту спустя произнес Томмазо. Затем повторил шепотом: – Нечисты.

Томмазо умолк и сжал кулаки, захваченный какой-то мыслью.

– Но журналы приносил Никола, – сказал он наконец. – Флориана иногда посылала его в деревню за покупками. Берн был в ярости, что эта привилегия досталась не ему. Он знал, что Никола на оставшуюся мелочь покупает себе мороженое, но его злило даже не это, а молчаливое потворство Флорианы, ее особое отношение к родному сыну, на которое Чезаре закрывал глаза и которое принимало самые разные формы. Мне было все равно. Я не мешал им. Ну и ладно. К тому же раз в месяц и мне разрешалось съездить в город – на встречу с отцом. Один только Берн не мог выбраться за пределы сельской местности. Когда Никола или я возвращались после очередной недолгой отлучки, он пожирал нас глазами, но мужественно скрывал обиду. «В городе? – говорил он. – Слушайте, да что там такого интересного, в этом вашем городе?»

Как-то раз Никола посмотрел на журналы, лежавшие на прилавке в газетном киоске. Глянул разок, мимоходом, – и все; так, во всяком случае, ему показалось. Но продавец это заметил и сразу же предложил: «Возьми парочку. Я тебе их дарю».

Никола готов был удрать, но он еще не купил газету для Чезаре, а если бы он вернулся без нее, пришлось снова туда идти.

– Не беспокойся, твоему отцу я об этом не скажу, – пообещал продавец, – это будет наш с тобой секрет. У вас, ребят, там маловато развлечений, верно?

В домике на тутовнике мы долго спорили, перед тем как открыть журналы. Никола уверял, что не заглядывал в них по дороге. В итоге мы решили просматривать по две страницы в день – это будет не таким большим грехом. Мы с Николой и Берном часто говорили о грехах и о заповедях. Вера, которой учил нас Чезаре, состояла преимущественно из этого. А может, это было единственное, что мы способны были понять в вере, к которой он пытался приобщить нас.

Мы нарушили уговор. В тот же день, после обеда, мы просмотрели журналы целиком, изучили вдоль и поперек, изумленно, жадно, без улыбки, словно заглянули прямиком в адскую бездну. Ибо что еще, кроме ада, могло скрываться в этой сфотографированной плоти и в нашей собственной плоти, воспламенявшейся при разглядывании фотографий? Уже тогда мне бросились в глаза неточности, потому что я смотрел на эти фотографии иначе, чем мои братья. Но они этого не замечали, по крайней мере, тогда. А может, не заметили и потом.

Берн и Никола вдруг сбросили одежду: их нагота предстала передо мной внезапно, как грибы вылезают из земли. Было начало июня, линолеум на полу, наши локти и колени были сплошь в лиловых пятнах от ягод тутовника.

– Ты тоже раздевайся, – скомандовал Берн.

– Не хочется.

– Раздевайся, – повторил он. И я повиновался.

Какие они смуглые, и какой я белый: если сравнить ноги, их и мои, разница была просто поразительная. Мы забыли о журналах: они сработали, как затравка, и в дальнейшем нам не понадобились. Теперь нам было достаточно взглянуть на одного из нас. Это была новая разновидность единения, волнующая и не нуждавшаяся в словах.

Вечером, за ужином, нам было так стыдно, что мы наглухо отгородились от Чезаре и стали для него непроницаемы. Так мы научились ему лгать. Назавтра наша ложь стала более смелой, чем была накануне, послезавтра – еще смелее, и то же самое происходило в каждый из последующих дней.

В те годы с нами на ферме жили и другие мальчики, их имен я уже не помню. Чезаре заставлял нас играть с ними, но мы держали их на расстоянии. Никому из них не позволяли забираться на тутовник. Так или иначе, надолго они у нас не задерживались: в одно прекрасное утро мы вдруг замечали их отсутствие.

Но со временем домик на дереве стал слишком тесным даже для нас троих. Мы перестали им пользоваться, и в последующие зимы сгнили сначала доски, служившие ему полом, потом веревки, которые их связывали. Последним туда поднялся Никола. Он обнаружил в ветвях гнездо шершней и от испуга отпрянул назад, дощечка у него под ногами не выдержала, он упал и сломал ключицу. Мы планировали построить себе новое убежище, более просторное, может быть на нескольких деревьях, соединенных между собой тибетскими мостиками; но этого не случилось. Нам было все труднее угнаться за временем. В сентябре 1997 года…

Томмазо вдруг остановился. Он начал считать на пальцах, медленно, словно этот подсчет требовал от его ослабленного алкоголем мозга какого-то неимоверного усилия.

– Нет, это был еще девяносто шестой. Сентябрь девяносто шестого. Никола поступил в классический лицей в Бриндизи, в последний класс. А я, чтобы не отстать, начал брать частные уроки у одного преподавателя в Пецце-ди-Греко. Из комнаты, где мы жили втроем, меня переселили в ту, где Чезаре хранил свои картины, – чтобы мне легче было сосредоточиться. Эта комната всегда была заперта. Чезаре не позволял смотреть на свои картины. Никола рассказывал, что одно время он продавал их на рынке в Мартина-Франка, но, услышав замечание какого-то прохожего, решил не показывать их больше никому. Разумеется, мы много раз потихоньку залезали в эту комнату и знали, что на картинах Чезаре изображен один и тот же пейзаж: усеянный красными цветами луг, где растут столетние оливы. На переднем плане – цветок выше остальных, прямо-таки гигантского размера. Этот гигантский мак был сам Чезаре – разве не очевидно? Хотя я не уверен, что тогда для меня это было так же ясно, как теперь.

Теперь у Николы были новенькие учебники, собственные словари – английский и даже латинский, а нам с Берном приходилось пользоваться истрепанным, развалившимся на три части, словарем Чезаре, где некоторые слова было уже невозможно прочитать. Никола запретил нам прикасаться к его учебникам – сказал, они чужие и дорого стоят, он их одолжил, – как будто мы не смогли бы аккуратно с ними обращаться.

Утром он уезжал с Флорианой на форде, после обеда возвращался на автобусе. Он был освобожден от работы на ферме, потому что во второй половине дня ему надо было заниматься. А мы с Берном работали за него, и на это уходила часть времени, предназначенного для уроков Чезаре. Впрочем, ему как будто уже не очень хотелось с нами рассиживаться. Он давал нам темы для сочинений и надолго уходил, а вернувшись, нередко забывал прочесть то, что мы написали.

А потом появился компьютер. Две здоровенные коробки на кухонном столе, загадочные, как тотемы. Установщик вскрыл их и вытащил части компьютера, упакованные в целлофан. Мне страшно хотелось их потрогать. В интернате был телевизор, по вечерам у нас случались драки из-за выбора каналов, но за годы, проведенные у Чезаре, я отвык от современной техники. На ферме не было даже радио. А теперь вдруг компьютер! В нашем доме!

– Несите в мою комнату, – скомандовал Никола, когда установщик спросил, к какой розетке подключать.

Берн взорвался:

– Почему это в твою комнату?

– Потому что он мой, – ответил Никола, и у него на лице, как мне показалось, промелькнуло что-то похожее на удовлетворение.

Берн преградил дорогу установщику таким резким движением, что тот чуть не споткнулся. Поняв, что не сможет ничего изменить, он спросил: